Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мариенгоф Анатолий. Бессмертная трилогия -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -
ие женятся на двадцатилетних, и никто не хихикает. А когда прелестная Дункан влюбилась в вашего Сережу... Э!.. И почему, Никриша, мы с тобой не мужчины? Вот бы распушились! - Бодливой корове, Ольга, Бог рог не дает. Когда Пыжова ушла, я сказал: - Ольга очень быстро стареет. - Ты находишь? - Быстро, как газета. - Это потому так кажется, что она стада носить очки. - Может быть. - Хотя они к ней идут. Правда, Длинный? - Ты думаешь, теперь она будет стареть помедленней? - Надеюсь. - Пусть бы старела, как толстый журнал. Хотя бы, как толстый журнал. Иначе уж очень грустно. - А я?.. - Ты, Нюха, останешься вечно молодой. Как мои стихи. - Хвастун! - Разумеется. Есенин вернулся из-за границы не Есениным. Тяжелые мрачные страницы придется написать об этом. Какой-то неразрываемый мрак туго запеленал его больное сознание. И, может быть, единственной светлой щелочкой в этих пеленах был шумный житель фибрового чемодана. При первом же знакомстве с нашим парнем Есенин на четверть часа совершенно преобразился: из глаз вылилась муть и порозовел церковный воск его очень худого лица. - Толя, Мартышон, я крестный вашего пострела. - Разумеется, Сережа. - А знаете, ребята, как я буду его кресгить? - Нет. - В шампанском! - и, как некогда, сверкнул лукавой улыбкой. - А не напьется ли наш великан на радостях? - Не остри. Разговор деловой и важный. - Само собой. - Я наполню купель до краев шампанским. Стихи будут молитвами. Ух, какие молитвы я сложу о Кирилке! Чертям тошно будет, а святые возрадуются. Согласны? - Я, Сережа, согласна, - заявила непутевая мамаша. - Возражений не имеется. Для купанья шампанское даже полезно. Так считали красотки, которых я купал. - Вот хвастун! - Стало, заметано? По рукам? И у Есенина, как встарь, по-мальчишески заискрились глаза. Мне припомнилась его великолепная строчка: Что ж ты смотришь так синими брызгами? Но глаза у Сережи были, как из нежного голубого ситца, выгоревшего на солнце. - Назначаю крещение на четверток. - Принято единогласно. В эту минуту нежданно-негаданно раздался голосок - тихий, но несокрушимый: - Этого безобразия я не допущу. Есенин промычал: - Гром из ясного неба! Голосок принадлежал моей теще - маленькой старушке с грустными глазами, всегда чуть-чуть испуганными. Кто напугал их? Что?.. Вероятно, жизнь. Она ведь такая: ох, как напугать может! - Ребеночка простудить... малюсочку... Да ведь это... это... Тихий, но несокрушимый голосок оборвался. Есенин всячески пытался переубедить старушку, говоря, что он согреет шампанское на примусе и оно будет тепленьким, как вода для корыта, в котором бабка купает своего внука. Тихий голосок стоял на своем: - Умру, но не допущу! Так, не родившись, погиб цикл есенинских стихов, думается мне, бессмертных. - Веник в бане всем господин, - буркнул неудавшийся крестный. И ушел нахохлившийся, разогорченный. Это была его неудача - явная, неприкрытая. А он не очень-то умел претерпеть, смириться, признать себя побежденным и склонить строптивую голову. Есенин пленился не Айседорой Дункан, а ее мировой славой. Он и женился на ее славе, а не на ней - пожилой, отяжелевшей, но еще красивой женщине с искусно окрашенными волосами - в темно-темно-красный цвет. Ему было лестно ходить с этой мировой славой под руку вдоль московских улиц, появляться в "Кафе поэтов", в концертах, на театральных премьерах, на вернисажах и слышать за своей спиной многоголосый шепот, в котором сплетались их имена: "Дункан - Есенин... Есенин - Дункан". Но вот потухала люстра в "Стойле Пегаса" или кончался балет "Лебединое озеро", и он сажал свою мировую славу на извозчика, на толстозадого московского ваньку той эпохи. Они ехали с полутемной Тверской или с темной Большой Дмитровки к себе на Пречистенку в балашовский особняк. Это не близкий свет, если всю дорогу молчать. А они молчали. Сочувствуя им, я повторял любимое есенинское словцо: - Вот горе-гореваньице! - Ты подумай. Толя, - вздохнула Никритина, - даже собаке бывает трудно молчать. Даже кошке. А ведь Изадора женщина! Я нахмурил брови: - Не воображай, пожалуйста, что нам, мужчинам, это легко. Глупейший предрассудок! Разница только в том, что женщина болтает, а мужчина разговаривает. - Ты просто нахал, Анатолий! У Изадоры ум тонкий, изящный и смелый. А у Сережи... - А у Сережи... - раздраженно перебил я, - умный ум. Хотя и мужицкий. - Это верно, - согласилась она, - ум у него упрямый, деловой и поэтический! Такое любопытное сочетание. - Поэтический, поэтический, дорогая моя. Никритина кивнула головой: - Это так. Главное - поэтический. Мне стало совестно, что я раздраженно сказал ей "дорогая моя". - Да, Нюшка, сущая беда, что Изадора говорит на всех европейских языках, кроме русского. А Есенин ни на каких других, только по-русски. На этом мы и пришли к согласию. Садимся, бывало, ужинать. Изадора выпивает большую граненую рюмку ледяной водки и закусывает килькой. Потом выпивает вторую рюмку и с аппетитом заедает холодной бараниной, старательно прожевывая большие толстые куски. Неглубокие морщинки ее лица, все еще красивого, сжимаются и разжимаются, как мехи деревенской тальянки. - "Разлука ты, разлука..." - напевает Есенин, глядя с бешеной ненавистью на женщину, запунцовевшую от водки и старательно жующую, может быть, не своими зубами. Так ему мерещится. А зубы у Изадоры были свои собственные и красавец к красавцу. В столовой никого нет, кроме нас. Для меня, для Никритиной, для Ирмы Дункан, приемной дочери Изадоры, и для ее мужа Шнейдера Айседора Дункан - свой человек, а не мировая слава, в которую, как сказано, влюблен Есенин. Что же касается пятидесятилетней примерно красавицы с крашеными волосами и по-античному жирноватой спиной, так с ней, с этой постаревшей модернизированной Венерой Милосской (очень похожа), Есенину было противно есть даже "пищу богов", как он называл холодную баранину с горчицей и солью. Недаром и частушку сложил: Не хочу баранины, Потому что раненый, Прямо в сердце раненный Хозяйкою баранины! Есенин был очень подозрителен и недоверчив. Бесцеремонно впиваясь взглядом в лицо собеседника, он всегда пытался прочесть тайные его замыслы, считая, что у каждого они имеются "беспременно". Это его слово. - Смекай, Мартышон, - она же, чертова дочь, иностранка! Ей стихи мои - тарабарщина. Не разубеждай, не разубеждай! Я по глазам ее вижу, - говорил он, сжимая кулаки. - Слов-то русских плясунья не понимает! А самое страшное, что в трехспальную супружескую кровать карельской березы, под невесомое одеяло из гагачьего пуха он мог лечь только во хмелю - мутном и тяжелом. Его обычная фраза: "Пей со мною, паршивая сука!" - так и вошла неизменной в знаменитое стихотворение. Платон резко отделял любимого от любящего. Есенин был любимым. Изадора любящей. Есенин, как актер, подставлял щеку, а она целовала. У жизни тяжелые кулаки. Это надо знать и твердо помнить. А мы, как простачки-дурачки, не только отчаянно воем, но и удивляемся, когда она сворачивает нам челюсть. Не похоже ли это удивление на наивный разговор домашних хозяек, которые, изо дня в день убираясь в квартире, неизменно восклицают: "Откуда только проклятая пыль берется? Ведь только вчера вытирала!" И мы в том же роде философски руками разводим: "Как это, почему у меня челюсть свернута? Ведь еще вчера была совершенно целехонька!" Эх, жизнь! Жизнь! Чего же это ты дерешься, как хулиган - злой и пьяный? - Бери-ка, Сережа, тальянку. Он берет, опускает восковые веки и поет тихо, грустно, с милой хрипотцой: Ты меня не любишь, не жалеешь. Разве я немного не красив?.. За окном уже поднималась утренняя заря - желтая, как этикетка на спичечной коробке. "Пей со мною, паршивая сука!.." А ведь мы, товарищи, в наши розовые годы всерьез надеялись, что только и будем получать от жизни сахарные поцелуи. Эх, гармошка, смерть-отрава, Знать, с того под этот вой Не одна лихая слава Пропадала трын-травой Как-то Айседора Дункан танцевала в бывшем Зиминском театре. Все было переполнено: партер, ложи, балкон, ярусы. Из деревянной пропасти, в которую ввергнуты скрипки, виолончели, флейты и громадные барабаны, взлетела, как птица, дирижерская палочка. Взлетела и замерла. Заговорил Чайковский "Славянским маршем". Мне всегда думалось, что о живописи можно рассказать не словами, а только самой живописью, то есть цветом. О скульптуре - мрамором, деревом, воском, глиной. А о музыке - только самой музыкой. Какой вздор! Оказывается, что "Славянский марш", божественный и человеческий - эти звуки величия, могущества, гордости и страсти, - могут сыграть не только скрипки, виолончели, флейты, литавры, барабаны, но и женский торс, шея, волосы, голова, руки и ноги. Даже с подозрительными ямочками возле колен и локтей. Могут сыграть и отяжелевшие груди, и жирноватый живот, и глаза в тонких стрелках морщин, и немой красный рот, словно кривым ножом вырезанный на круглом лице. Да, они могут великолепно сыграть, если принадлежат великой лицедейке. А Дункан была великая танцующая лицедейка. Я не люблю слово "гениальный", "гениальная", но Константин Сергеевич Станиславский, не слишком щедрый на такие эпитеты, иначе не называл ее. Отгремел зал. Вспыхнули люстры. Мы сидели с Есениным в ложе бенуара, недалеко от сцены. Слева, в соседней ложе, были - актриса, актер и нэпман. Нам не пришлось особенно навострять уши, чтобы слышать их болтовню. Члены профессионального союза работников искусств имеют обыкновение говорить значительно громче, чем простые смертные. Они жаждут, чтобы посторонние люди, проходящие мимо или сидящие поблизости, обращали на них внимание и обязательно слышали то, что они болтают. Хотя в этом нет никакой необходимости, так как не слишком часто они бывают остроумны, а еще реже - умны. - Знаете ли, друзья мои, - сказал молодой человек с подбритыми бровями, - а ведь это довольно неэстетическое зрелище: груди болтаются, живот волнуется. Ох, пора старушенции кончать это занятие. - Дуся, ты абсолютно прав! - поддержал его трехподбородковый нэпман с вылупленными глазами. - Я бы на месте Луначарского позволил бабушке в этом босоногом виде только в Сандуновских банях кувыркаться. Мне было страшно взглянуть на Есенина. - Ха-ха-ха!.. - захохотал актер, разумеется, слишком громко и малоестественно. Настроение у нас стало "серое с желтыми пятнышками", как говорил один хороший писатель прошлого века. - А сколько ей лет, Жоржик? - промурлыкало хрупкое существо с глазами, как дым от папиросы. - Черт ее знает! Говорят, шестьдесят четыре, - по привычке соврал актер. - Она еще при Александре Третьем в Михайловском театре подвизалась. - Я так и предполагала, - отозвалась красавица, жующая шоколад "Золотой ярлык". Есенин заскрипел челюстями. - Наши мегеры в ее возрасте с клюками ходят, и на каждом пальце обеих ног у них по мозольному кольцу, - снова промурлыкало прекрасное существо, которую парикмахер сделал златокудрой. - Клянусь истинным Богом! - Твоего Бога, Кисинька, большевики ликвидировали, как класс! - сострил нэпман. Златокудрая уже съела и крымское яблочко, и вафлю с кремом, и плитку шоколада "Миньон", а теперь, к моему ужасу, с жадностью поглядывала на бутерброд с полтавской колбасой, лежащий в бумажной салфетке на барьере ложи. Но приходить в ужас не стоило, что я понял впоследствии. Это был нормальный аппетит классического кордебалета. - А знаешь. Киса, как называют Дункан в "Стойле Пегаса"? - спросил нэпман. - Как? - Дунька-Коммунистка. - Блеск! - захохотал актер. - Чертовски остроумно! - одобрило эфемерное существо. - Дай мне, Маркушенька, апельсинчик. - И, дожевав полтавскую колбасу, она стала нервно сдирать с апельсина пупырчатую кожуру. - Вот компания кретинов! - не выдержав, сказал я так же громко, как говорил актер. К нашему огорчению, это только осчастливило нэпмана, сразу узнавшего меня. - Товарищи... Товарищи!.. - зашептал он. - Знаменитый имажинист Анатолий Мариенгоф! - Вижу, Маркушенька. - Вы слышали, вы слышали, он обозвал нас кретинами!.. Компанией кретинов! - Слышал, - с меньшим восторгом ответил актер, по-мефистофельски вскинув подбритую бровь. Есенин сидел в глубине ложи, прячась от зрителей. - Пойдем, Толя, - процедил он побелевшими губами, почти не разжимая челюстей. Я поднялся с кресла. Есенин натянул замшевую перчатку на трясущуюся руку. - Есенин!.. Есенин!.. - зашептали вслед приятные соседи. - Муж!.. Ха-ха! Муж старухи! Часы на Театральной площади показывали десять. - Довезу! - предложил лихач с надменным лицом гвардейца. - На Пречистенку. Ветер сорвал цилиндр с моей головы. Гвардеец со своих высоких извозчичьих козел только покосился на него ироническим глазом. Красивая молодая дама в норковой шубке, догнав цилиндр, подняла и протянула мне. - Премного благодарен... Как-то не выговорилось: "Премного благодарен, гражданка!" Уж очень она была тоненькая даже в своей шубке до колен. Была легкая, как папиросная бумага. И я сказал вместо "гражданка": - Премного благодарю, сударыня! - Пожалуйста, сударь. И с милой полуулыбкой добавила: - Это смешно, товарищ Мариенгоф, что в наше время, в нашей Москве вы носите цилиндр. Ее зубы сверкали, как поддельный жемчуг. Мое поколение еще видело настоящий. - Вы хотите сказать: "Это глупо"? - Угадали. - А Шекспир носил серьгу в ухе, - не соврал я. - Это, пожалуй, еще глупей. - Шекспир жил в шестнадцатом веке. - Однако в этом шестнадцатом веке он писал немногим хуже, чем пишем мы в своем двадцатом. Она прелестно рассмеялась. - Я хотела бы знать: вы действительно нахал или только притворяетесь? По-моему, притворяетесь. - Нет. Действительно, - сказал я, хотя не был в этом уверен. Не влюбился ли я в нее? К сожалению, гвардейцу на козлах надоело наше "козерй", и он тронул вожжей коня. Мы уже неслись по Охотному, а я все еще благодарил ее, помахивая рукой. Пересекли Тверскую. Моховая, Румянцевка... Из-за купола храма Христа показалось бронзовое ухо луны. Я пробормотал: - Неужели я больше никогда в жизни не встречу ее? - К счастью! - ответил Есенин. - Как идиотски устроена жизнь! - Под этим я подписываюсь, - сказал Есенин. Приключение, оборвавшееся после первого диалога, я продолжил в стихах: Вы голову несли, как вымпел. Загадочна, Как незнакомое, чуть освещенное окно. А дальше? Милая, ну кто бы вас не выпил, Как за обедом легкое вино? Пречистенка. Две маленькие неяркие звезды из-за трубы балашовского особняка взглянули на меня глазами человека, заболевшего желтухой. - Приехали, Сережа, - тихо сказал я, беря его за руку. Всю остальную часть ночи он пил свой есенинский коктейль - водку с пивом. Это был любимый напиток наших нижегородских семинаристов. Они называли его ершом и пили чайными стаканами. А женщину в норковой шубке я встретил через двадцать семь лет в коридоре мягкого вагона "Москва - Сочи". Она уже была почти старухой. Старухой с широким задом и полными руками в синих жилках, как на мраморных пепельницах. Но улыбалась все так же мило, стараясь не обнажать зубы, которые больше были похожи на пенковую прокуренную трубку, чем на поддельный жемчуг. Но улыбка, выражение глаз сохраняются несколько дольше, чем кость и кожа вокруг век. - Я вас узнала с первого взгляда, - сказала женщина, - а вы меня... с третьего. Правда? - Правда, - ответил я, так и не научившись быть очень приятным. У каждого человека есть своя маска. Ее не так-то легко сбросить. На другой день в балашовский особняк пожаловал поэт Петр Орешин. - Дай, Серега, взаймы пять червонцев, - сказал он Есенину. - В субботу отдам. Будь я проклят. - Нет ни алтына, душа моя. И Есенин, вынув бумажник, бросил его на стол: - Все, что найдешь, твое. Без отдачи. Богатей! Он имел обыкновение рассовывать деньги по карманам. Но на этот раз во всех было пусто. Орешин взял бумажник и стал деловито обшаривать его. - Вот так камуфлетина! Мужиковствующие поэты щеголяли подобными словечками. - О тебе, Петр, в Библии сказано: "В шее у него жилы железные, а лоб его медный". - Признавайся, Серега, а в карманах? В карманах есть? И взглянул на Есенина взглядом испытующим и завистливым. Ершистые брови зло двигались. - Ищи, - сказал Есенин, поднимая вверх руки. - Ищи! Орешин дотошно искал, выворачивая карман за карманом. - Где научился обшаривать-то? В угрозыске, что ли? - И впрямь ни шпинта. В решете чудо! - А штиблеты скидывать? - играя в покорность, спросил Есенин. - Может, там найдешь рубликов триста? Под пяткою у меня? - Дурак! - хмуро выругался Орешин. - Какого же черта на богатой старухе женился? Есенин стал белым, как носовой платок. Но не ударил Орешина, а только сказал: - Ах, Петро, Петро!.. Не о тебе ли с твоими друзьями... по вшивому Парнасу... говорено в древности: "Мы благословляем вашу наивность, но не завидуем вашей глупости". Есенин и Дункан жили в одной комнате, а как будто в разных: он в своей, она - в своей. Казалось, что они перекликаются через толстую каменную стену, а не разговаривают. - "Эх, гори да догорай моя лучина", - пел Есенин со своей пленительной хрипотцой. Его жизнь сгорала как-то криво, с одной стороны, как неудачно закуренная папироса. Дым от нее лез в глаза, и они слезились от этого. Мужиковствующие поэты, актеры с подбритыми бровями, нэпманы из Столешникова переулка, присосавшиеся к богеме, и прочие и присные - все это были только цветочки. А уж ягоды, полные горечи и отравы, созрели за границей - в Европе и в Америке. Перед отъездом за границу Дункан расписалась с Есениным в загсе. - Свадьба! Свадьба!.. - веселилась она. - Пишите нам поздравления! Принимаем подарки: тарелки, кастрюли и сковородки. Первый раз в жизни у Изадоры законный муж! - А Зингер? - спросил я. Это тот самый - "Швейные машины". Крез нашей эпохи. От него были у Дункан дети, погибшие в Париже при автомобильной катастрофе. - Зингер?.. Нет! - решительно тряхнула она темно-красными волосами до плеч, как у декадентских поэтов и художников. - А Гордон Крэг? - Нет! - А Д'Аннунцио? - Нет! - Нет!.. Нет!.. Нет!.. Сережа первый законный муж Изадоры. Теперь Изадора - русская толстая жена! - отвечала она по-французски, прелестно картавя. Илья Ильич, административное лицо при московской школе Айседоры Дункан, показал мне журнал, полученный из Нью-Йорка. - А вот и наши! - сказал в нос Шнейдер. У него был хронический насморк. На цветной фотографии я увидел смеющуюся Изадору и несмеющегося Есенина. Она снялась в ярко-синей широкополой шляпе с белыми перьями, в ярко-синей пелерине, подбитой белым шелком; в руке был ярко-синий зонтик, окаймленный пеной белых кружев, и т, д. Все ярко-синее с белым. А он - от шляпы до подметок в светло-сером. Словно отлит из серебра. Легкий, ладный. - Как денди лондонский одет! - прогнусавил

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору