Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
откуда
Приносят мне дымящееся блюдо?
- Следующее!
Наплевать мне, что вы красавица.
Дело, друг мой, не только в роже.
В этот век говорят: "Он мне нравится".
А сказать: "Я люблю", - вы не можете.
- Следующее!
- "Судьба или злая хозяйка".
- Так-с.
"Эй, человек, это ты звучишь гордо?"
И в морду! в морду! в морду!
- Следующее!
Я в городе. А как в лесу.
И вечный страх в себе несу.
"Дружи!"
Какой же, к черту, смысл и толк?
Я думал: друг, а это волк.
"Люби!"
И вот хриплю средь ночи я:
В моих объятиях змея.
- Следующее!
- Васи-и-лий Иванович... - жалобно пролепетала преданнейшая и
мучительнейшая из жен.
- Следующее!
- А может быть, Толя, хватит? И так всю душу вывернул. А я ведь здоровая,
у меня воспаления в легких не было.
- Это будет последнее, Ниночка. В две строчки. Вроде как на бис.
- Спасибо тебе. Толя. Большое спасибо.
И я умру, по всей вероятности.
Чушь! В жизни бывают и покрупней неприятности.
Василий Иванович взял со стола вечное перо и записную книжку в
темно-красном переплете:
- Диктуй, поэт.
И, записав шесть стихотворений, обнял меня:
- Спасибо, брат.
- А у тебя, Вася, есть что-нибудь новенькое?
- Вот, если желаешь - поэма Максимилиана Волошина.
- Этого только не хватало! Ведь она длиннющая!
- Помолчи, Нина.
- Очень, Вася, желаю, - сказал я. - Прочти, сделай милость.
- Ну тебя, бессердечный! Знала бы, не привозила.
- Нина-а-а!
Супруга даже перепугалась. До того это было громоподобно.
И Качалов стал читать из той же записной книжки "Дом поэта". Поэму о
коктебельском доме Волошина, где во время гражданской войны находили приют
"и красный партизан, и белый офицер".
- Может, Василий Иванович, поставишь термометр? А? Поставь-ка. Поставь.
На. Я стряхнула.
- Зачем же ставить-то? Ведь мне сегодня не скучно.
Тогда беспокойная наша подруга, расстегнув гипюровую кофточку, поставила
термометр себе:
- Наверно, поднялась. И все ты, Анатолий, ты! Зверем был, зверем и
остался. Хоть кол на голове теши.
А глаза ее уже светились добротой.
Шопеновский прелюд доносился из салона.
Я показал на толстую рукопись, что лежала на столе:
- Это чье произведение?
- Станиславского. Из новой книги. О работе с актером.
- Интересно?
- Да как тебе сказать... Азбука!
- Ну, пора! И, пожалуйста, Толя, больше ни о чем не спрашивай.
Поднимайся-ка, поднимайся! Надо и честь знать.
Зима ушла, стряхнув снег со своих плеч.
При царе уже звонили бы великопостные колокола.
Мы обменялись со своим парнем жилплощадью: Кирка перебрался в
отремонтированную бывшую ванную комнату, а мы в ту, где он проживал сначала
в фибровом чемодане, а потом в кроватке с пестрыми шнурами.
Комната была узкая, длинная, с двумя окнами в двух стенах.
Однажды меня осенило.
- Нюха, - воскликнул я, - а ведь мы можем превратить эту уродину в
роскошную квартиру из двух клетушек.
- Гениальная идея! - немедленно согласилась спутница моей жизни.
Она, как и все интеллигентные женщины той эпохи, мечтала если уж не о
квартире, то хотя бы о некоем ее подобии.
Как это ни удивительно, но ровно через неделю мы уже воздвигли фанерную
стену с фанерной дверцей. Обе комнаты (назовем их так) были окрашены клеевой
краской, потолки оштукатурены, оконные рамы побелены. В спальной поместились
ореховая тумба с трельяжиком и полуторный матрац, покрытый цветастым
украинским ковром, а в столовой-кабинете - "боярские" толстоногие табуреты,
скамья и стол. Все это из мореного дуба, кустарного олонецкого производства.
До сих пор я не могу понять, откуда у нас взялись деньги на такую
потрясающую обстановку и на такой грандиозный ремонт. Ведь и сейчас, через
тридцать восемь лет, спутница моей жизни, давным-давно ставшая заслуженной и
орденоносной, с гордостью сообщает: "Вы знаете, я себе построила
демисезонное пальто!"
Подруги и приятельницы, появляясь в нашей новой квартире, всплескивали
руками:
- Ах!..
А мужчины баритонили и басили:
- Ну прямо кремлевские палаты шестнадцатого века!
- Ничего, Нюшка, не поделаешь, - сказал я. - Раз уж мы с тобой закатили
себе такие боярские палаты, придется теперь и новоселье боярское закатывать.
- Это мысль!
- Значит, закатим?
- Закатим!
Сказано - сделано. Дня через три я уже говорил с Литовцевой по телефону.
- Итак, Ниночка, ждем.
- Спасибо, Толя. Явимся. Ровно в семь. Василий Иванович теперь ложится
спать в десять. Профессора велели.
Я слегка ехидничаю:
- А если он занят в спектакле?
- Василий Иванович теперь два раза в месяц играет. Ролей-то нет. Не дают.
- Что ж, приходите в семь. Время детское. Самое подходящее для нашей
компании. Ребеночек Оленька Пыжова тоже в семь явится.
- Очень приятно. Давно не виделись. Только вчера у нас до глубокой ночи
проторчала. Всему дому спать не давала.
- Когда же выкатилась?
- Да разве она выкатится сама! Я ее, нахалку, выкатила. Половина
двенадцатого.
- Вот беда! Так, может, ее не звать?
- Да как же ты ее, хулиганку, не позовешь? Сама придет. Носом почует
новоселье. Зови уж, зови. Обязательно, Толя, позови.
- Слушаюсь.
В сердце у Литовцевой, в ее большом сердце, Ольга Пыжова прочно заняла
третье место: на первом, конечно, был Василий Иванович, на втором - сын
Дима, на третьем - она.
- И прими. Толя, во внимание, что Василий Иванович на строгой диете.
Почти ничего не ест. Велели худеть.
- Ладно. Буду морить его голодом. И тебя заодно.
- Мори, мори. Благодарна тебе буду. Еще одно условие, самое решительное:
чтоб водкой и не пахло.
- Что-то плохо тебя слышу, Ниночка. Повтори.
- Чтоб водкой в доме и не пахло.
- Опять ничего не понял.
- Да ты, мой друг, на ухо туговат стал.
- Вчера надуло.
- Кто тебя надул? Кто? Шершеневич?
- Нет, ветер.
Она сочувствовала:
- Ах ты Господи!
И с удручающим упорством повторила:
- Чтоб водкой в доме...
- Что? Как? Громче, Нина. Громче.
Она стала кричать вовсю, что есть духу.
- Не слышу, Ниночка, не слышу.
- Ах, ты не слышишь?. Ну тогда и приглашай своих Таировых, а мы с
Василием Ивановичем не придем.
Я прикрыл ладонью черную пасть телефонной трубки:
- Кошмар, Нюшка!.. Чтоб ни одной рюмки на столе. Чтоб водкой и не пахло.
Никритина глубоко вздохнула.
А из черного уха несется пронзительный вой и свист. Это Литовцева дула в
трубку, решив, что телефон испортился.
- Ты меня слышишь, Толя? Слышишь?
- Увы! Слышу
- Даешь слово?
- Вынужден. А пивка можно?
- Боже упаси! Никаких пив!
Голос у меня стал жалобным:
- Так у нас раки будут.
- Раки? Небось маленькие? Еще подавишься.
- Нет, довольно крупные.
- Будем запивать ваших раков лимонадом. Купи несколько бутылок. На нашу
долю одну
- Слушаюсь.
- Василию Ивановичу нельзя много пить, а то живот раздувается. Так,
значит, ты мне даешь слово?
Отвечаю почти сквозь слезы:
- Дал, дал! Чтоб тебе пусто было!
Вспомнился Тургенев. В 1869 году какой-то французский журнальчик попросил
Ивана Сергеевича ответить на несколько вопросов. Среди них был и такой:
"Ваше любимое кушанье и напитки?"
"Беф и шампанское", - бодро ответил наш знаменитый соотечественник.
Через одиннадцать лет журнальчик повторил свою анкету
"Ваше любимое кушанье?"
"Все, что хорошо переваривается", - с ворчливой стариковской мудростью
написал Тургенев.
В институтские годы я горько плакал, дочитывая "Отцы и дети". А теперь,
признаюсь, этот коротенький стариковский ответ мне кажется несравненно более
драматичным.
Надо сказать, что и другие ответы Ивана Сергеевича были прелестны:
"К какому пороку вы наиболее снисходительны?"
"Ко всем".
"Любимые вами качества у женщины?"
"Восемнадцатилетний возраст!"
Первой к нам явилась Пыжова - половина седьмого. Не переступив порога,
начала шуметь:
- Черт знает что такое! Вот гады - ни обед, ни ужин! Какой идиот это
выдумал?
- Никритина.
- Что? Я?
- Ах, вредная Мартышка!.. Иди ко мне. Иди немедленно! Я тебя разорву на
части!
И женщины нежно целуются. Потом Пыжова целуется и со мной. Актрисам это
дозволено. А когда целуются актеры, они под ваши губы подставляют свою щеку.
Меня это бесит. Теперь я нашел выход: тоже подставляю щеку. Потремся одна о
другую, и все.
- Раздевайся, Ольга.
- При Нюшке?
- Я вам не помешаю. Мне надо раков варить.
- Подожди, вредная!
Пыжова сбрасывает мне на руки пальто.
- Раков-то, по слухам, заготовили четыре сотни?
- Одну.
- Маловато! Но каждый рак, говорят, в пол-аршина?
- Нет, в полтора.
- А ну-ка, милашка. - Она прищелкивает языком. - Пока наши старики не
пожаловали, хлопнем по стопочке под рачка.
- А хлопнуть лимонадику, ангел мой, под рачка не желаешь?
- Гад, не кощунствуй!
- У нас в доме, Олечка, с нынешнего дня водкой и не пахнет.
- Так!
- Взгляни: на столе ни единой рюмочки.
- Где мое пальто?
- На вешалке.
Пыжова отправляется за ним, но по дороге по причине мне не понятной
раздумывает уходить.
Я приветствую ее возвращение:
- Здравствуйте! Прошу к зеркалу. Вам, сударыня, необходимо попудриться.
- Неужели даже вспотела с горя?
Она хватает пуховку и, подув на нее, страстно пудрится:
- А вы слыхали, ребятки, какая в нашей семье трагедия?
- Понятия не имеем.
- В МХАТе Васеньку обидели. Смертельно!
- Да что ты?
- Сегодня на доске вывешено... о "Трех сестрах". Немирович снял Качалова
с Вершинина. Играть будет Болдуман.
- Что?..
Зрачки у Никритиной расширяются от возмущения:
- Неслыханно!
- Обычное театральное идиотство, - говорю я.
Она продолжает кипеть:
- Терпеть не могу режиссеров! Особенно гениальных!
- Ух, парадоксик! - воскликнула Пыжова. - Дай я тебя за него чмокну!
Нашего малоносого Оскара Уайльда.
- Да! Предпочитаю самых бездарных режиссеров. Эти хоть работать не
мешают! Ролей не портят! И спектакли тоже! Своими выкрутасами... Качалов,
видите ли, им плох, а Болдуман хорош!
- Театр падает и падает, - произносит Пыжова с надгробной интонацией. -
Что будет?
Я успокаиваю:
- Он, Олечка, третье тысячелетие падает. Уже в Древнем Риме трагика
победил комедиант, комедианта - акробат и акробата - гладиатор. Будьте
философами, мои милые актрисы. Болдуман все-таки не гладиатор. А вот то, что
в конце концов футбол победит Станиславского и Мейерхольда, в этом я не
сомневаюсь.
Часы бьют семь.
- Наша Ниночка, - говорит Пыжова, - у расписания чуть в обморок не
грохнулась. Спасибо, Борис Ливанов локотком подпер.
- А потом что было?
- Побежала, прихрамывая, к Немировичу.
- Правильно! - гремит Никритина. - И выдала ему?
- Кинулась на него, как тигрица.
- Правильно!
- Борис у дверей в щелку подглядывал. Плечиками, говорит, трясет: "Сами,
Владимир Иванович, сами объявите Качалову эту новость! А меня уж увольте от
этого. Увольте! Я домой не пойду, пока вы ему не объявите. Так в театре и
буду ночевать..."
В эту минуту у парадной двери раздаются наши четыре звонка.
- К нам!
- Ка-ча-ло-вы! - шепчет Никритина и в полном изнеможении садится на
табуретку. - Иди, Толя. Встречай. А я не могу. Чего доброго, разревусь.
- Вот тебе и раки с лимонадом! - мычит Пыжова.
Иду. Повертываю ключ. Снимаю с двери цепочку.
- А Василию Ивановичу-то в Художественном театре в морду плюнули.
Этой фразой здоровается Литовцева. Такое приветствие не явилось для меня
неожиданным. Наша подруга имела обыкновение брать быка за рога и говорить
прямьми словами о том, что происходит в мире.
- Почему же в морду? Почему - плюнули? - спокойно возражает Качалов. -
Всего-навсего хорошую роль у меня отобрали. И не по злобе это, Нина. А из
художественных соображений. Театр-то у нас Художественный.
- Ах, Василий Иванович, вечно ты со своим прекраснодушием! Юродивеньким
прямо стал. Блаженненьким! Только железных вериг на твоей старой шее и не
хватает.
В этом злосчастном кругу продолжает вертеться наш разговор.
- Раки!.. Раки!.. Раки!..
Хозяйка выносит их на большом фаянсовом блюде. Дымящиеся, пунцовые, они
прелестно пахнут лавровым листом и похожи на причудливые цветы абхазских
полутропиков.
За Никритиной на расстоянии аршина вышагивает Пыжова, торжественно неся
над головой лимонадные бутылки:
- Лимонадик!.. Лимонадик!.. Лимонадик!..
Разноцветные глаза ее сверкают злорадством:
- Холодненький!.. Сладенький!.. Сахариновый!..
И она издевательски ставит бутылки перед Качаловым. Он, как известно,
никогда не был горячим сторонником сухого закона.
- Откупоривай, Вася. Откупоривай, родненький, свой любимый напиток.
Это ее месть. Лимонадная месть.
- Давай, Ольга, штопор.
- Извольте.
- Премного! - невозмутимо благодарит Качалов.
И умело откупоривает бутылку за бутылкой.
- С каким удовольствием, Васенька, ты их откупориваешь. Смотреть любо.
Гости и хозяева принимаются за раков.
Стопки то и дело наполняются шипящей водицей на сахарине.
Через самое короткое время Качалов говорит:
- Прошу прощения.
И выходит из-за стола.
- Ты это куда, Василий Иванович? - дрожащим голосом интересуется
Литовцева.
- Прошу прощения, по надобности.
Качалов уходит.
Возвращается.
С аппетитом ест раков. Но... минут через десять опять поднимается со
стула.
- Ты, Василий Иванович, что-то постарел. Больно уж часто бегаешь.
- Вероятно, Нина, это из-за лимонада. С непривычки, видишь ли.
Супруга беспокойно ерзает на стуле:
- Уж лучше б нарзану купили.
- А еще лучше бы, Ниночка...
Литовцева перебивает:
- Ваших советов, Василий Иванович, не спрашивают.
- Молчу.
- Ты же сама, Ниночка, распорядилась, - оправдывается огорченная хозяйка.
- Откуда же я знала, что он так разбегается от лимонада.
Пыжова ворчит:
- Проклятые раки! Работы с ними не оберешься! Пропади они пропадом!.. А
ну-ка, хозяюшка, дай мне еще рачка.
На ее тарелке целая гора красных панцирей, разодранных клешней,
выпотрошенных животов и длинных морд с черными выкатившимися глазами,
похожими на крупную дробь.
Качалов опять величественно удаляется.
- Третий раз за какие-нибудь полчаса! - презрительно фыркает супруга.
- Ниночка, не волнуйся, - успокаивает Пыжова. - Это полезно.
- Просто-напросто старческое недержание. Больше, Василий Иванович, тебе
не дам ни глотка.
Она говорит ему и "вы" и "ты". По настроению. А сын Дима - называет отца
"Вася". Это тепло, это дружески. С Василием Ивановичем легко и сыну дружить.
Вслед за Качаловым робко выхожу и я.
- И ты туда же! - еще презрительней фыркает Литовцева.
- Оля говорит, что это полезно.
- А почему мы не бегаем? Выпили-то лимонаду не меньше вашего!
- У вас, Ниночка, все еще впереди.
А в коридоре моим глазам представляется зрелище, достойное богов: Василий
Иванович, подойдя на цыпочках к вешалке, вынимает из бокового кармана
демисезонного пальто плоскую бутылку сорокаградусной старки и прикладывается
к ней.
- Вася, - шепчу я просительно, - угости.
- А-а-а! Добро пожаловать! Глотни, мой друг, глотни. У меня в левом
кармане вторая имеется. Да и Мартышону своему шепни на ушко. А уж Ольга
пусть лимонад пьет. Ее проучить надо. За бессердечие.
Раки съедены.
Пыжова, облизываясь, бранится:
- Вот звери! Все десны о них расцарапала! И язык в кровавых ранах! А еще,
Нюшка, нет ли рачка?
- Сейчас рябчиков принесу.
- Что? Рябчиков? Еще до седьмого пота работать? Тоже.. хозяева... на наши
головы! А брусничное варенье для рябчиков найдется?
- Найдется! - гордо отвечает хозяйка.
Это ее третий "прием" в жизни.
- Странно... в таком доме и вдруг нашлось!
- Знаете ли, друзья мои, я собираюсь уходить из Художественного театра, -
говорит Качалов, обсасывая ножку рябчика.
- Куда ж это ты уйдешь, Василий Иванович? Кто тебя возьмет? Не смеши! -
трясет плечиками Литовцева.
- Да вот... на эстраду уйду.
- Кхэ-кхэ, Качалов - эстрадник! Чудная картина!
- Н-да, Нина, эстрадник. По крайней мере с чем хочу, с тем и выступаю. И
отбирать у меня режиссер ничего не станет. Им ведь, Нина, ты будешь. Для
эстрады-то. И авторы у меня найдутся неплохие: Толстой, Достоевский, Пушкин,
Шекспир, Байрон, - и ролей ни у кого не просить. Что хочу, то беру. Вот и
Ричарда, вероятно, сыграю. Ведь мечтыто о нем второе десятилетие.
Пыжова спрашивает:
- Ты это серьезно, Вася, на эстраду собрался?
- Очень. А ты возражаешь?
- Да.
- Почему?
- Потому, что ни Качалов не может уйти из Художественного театра, ни
Художественный театр от Качалова. История вас связала.
- Вздор! Историю делают сами люди.
Нужды нет говорить, что сразу же после первого общественного просмотра
"Трех сестер" вся нелепость замены Качалова Болдуманом стала явной и
бесспорной.
Качалов усердно посещал генеральные репетиции, заходил после каждого
действия в уборную Болдумана и давал ему советы - умные, тонкие и
дружелюбные.
На другой день Пыжова и Никритина полувозлежали на нашей неперсидской
тахте. Я сидел на подоконнике, заложив ногу на ногу.
Они болтали о женщинах. О Дункан, Об Алисе Коонен, о Зинаиде Райх.
Прислушиваясь одним ухом, я подумал: "Удивительно! Они еще ни разу..." И в
то же мгновение Пыжова спросила:
- А сколько лет Коонен?
Я обрадовался: "Вот теперь все в порядке - самый волнующий вопрос задан!"
Никритина вздохнула:
- Не знаю, право. Но, несомненно, я скоро догоню ее. Алисе, видишь ли, с
каждым годом делается все меньше и меньше, а мне, как идиотке, прибавляется.
Это кошмар какой-то!
- А сколько лет Айседоре Дункан? - спросила меня Пыжова.
- Этого, Оля, не знает даже Британская энциклопедия, которая знает все.
Пыжова уверенно сказала:
- Самое глупое устраивать тайну из своего возраста. Надо ляпать
начистоту! Не убавляя! Тогда и публика прибавлять не будет. Она не очень-то
добрая, эта публика. Морщинки актрис в бинокль подсчитывает.
- К тому же, - добавил я, - слава здорово старит. Вот хохлушки из Полтавы
будут говорить: "Эта Никритина при Февральской революции уже была
знаменитостью!"
- Ужас!.. А мне в Полтаве шестнадцать лет было!
- Семнадцать, Нюшенька.
- Отстань! Это безразлично.
- Моя теща, - продолжал я, - к счастью, не актриса. А попробуйте узнайте
у нее год рождения!
- У-у! Мама сразу ответит: "Зачем вам это надо? Вы, что ли, хотите из
меня борщ варить?"
- Вот сумасшедшая старушка! Прости, пожалуйста, Нюша, - сказала Пыжова.
Я очистил для женщин по мандарину и, угостив их, спросил:
- А сколько тебе, Оля?
Пыжова побледнела.
- Ты в каком году родилась, голубка?
- Вот в каком! - прошипела Пыжова.
И, сверкнув через очки разноцветными глазами, показала мне крупную дулю.
- Ну и хам же у тебя муж, Никришка!
И, прижавшись щекой к ее щеке, Пыжова сказала:
- Ты, Нюшка, молодая женщина, а я... - И поправила очки на носу. Она еще
не привыкла к ним. дая женщина". А я "еще моло- Это очень тонко сказано,
Оля!
- Запиши. Пригодится для будущих мемуаров.
- Для этого, Оля, у меня существует голова. Записную книжку потерять
можно.
- Голову тоже.
- Сколько лет Василию Ивановичу? - спросила Никритина.
- Наш Васенька собирается Чацкого играть. Вот и считай. Чацкому-то
сколько? Столько будет и Качалову. Эти проклятые мужчины вечно молоды.
Семидесятилетн