Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
ир Ильич считал. Он ведь к вашему брату, к поэтам,
по-особенному относился. Мне Бонч рассказывал.
В заключение Бабель, обладавший редкой памятью, наизусть процитировал
пушкинского пашу из "Путешествия в Арзрум":
"Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт - брат дервишу. Он не имеет
ни отечества, ни благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе,
о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли, и ему
поклоняются", - и, натянув одеяло на лысину, мой попутчик мечтательно
вздохнул: - Поэзия!.. Поэты!..
Голова у него была круглая. Нос маленький, мягкий.
- Вы чудак, Бабель.
- Почему?
- Да ведь в вашей прозе гораздо больше поэзии, чем во многих, очень
многих стихах... Ну, скажем, в стихах Асеева. И, право, не меньше, чем у
Маяковского. Даже во "Флейтепозвоночнике". А это его самая поэтическая вещь.
Бабель от удовольствия даже сел.
- Вы это серьезно, Мариенгоф?
- Абсолютно.
Действительно, я ему не льстил, так как никогда, к сожалению, не умел
этого делать. А ведь лесть, даже глупая, так облегчает жизнь!
- Вы, Бабель, прекрасный писатель!
Для меня самого эти слова явились совершенно неожиданными. Даже
прекрасному поэту Есенину я ни разу в жизни не сказал, что он прекрасный
поэт.
- Спокойной ночи, брат дервиша.
Исаак Бабель тоже умер в сталинской каторжной тюрьме.
* * *
А вот анекдот:
- Вам не нравится Бабель? - спросили маршала Буденного.
- Смотря какая бабель, - ответил он.
Я очень люблю хорошие анекдоты.
И еще:
Бабель был так умен, что всегда после встречи с ним, казалось бы, ничем
не примечательной, я легко понимал: "Да, именно этот человек мог написать
"Конармию", написать "Закат", написать своего Беню Крика".
* * *
Так же, как и после встречи с Шостаковичем - за покерным столом или за
стопкой водки в Келломяжском шалмане, или за именинным пирогом у нас, или за
пельменями у него - словом, всегда я мысленно говорил себе: Да, именно этот
человек мог написать "Леди Макбет", "Пятую симфонию", "Седьмую симфонию" и
т, д. ".
А ведь бывает и по-другому. Раза три-четыре мне довелось разговаривать с
одним очень знаменитым артистом (Хмелевым). И всякий раз была в разговоре
тема: театр, пьеса, музыка, художники, политика. Однако потом, на улице, я
разводил руками: "Неужели это тот самый человек, который так замечательно
играет и то, и то, и то. Играет, черт побери, с божественной глубиной
Толстого, с чеховской тонкостью, с дьявольским умом Горького?.. Вот
подишь-ты!.. А сам..."
И опять разводил руками: "Откуда бы?.. Ничего не понимаю!"
* * *
Вот я и доигрываю свою последнюю сцену. Если бы в наши дни вдруг люди
стали говорить таким же высоким слогом, как Шекспир, то через несколько
реплик, как мне думается, должен прозвучать следующий диалог:
Гораций. Покойной ночи, милый друг. Пусть ангелы баюкают твой сон.
Мариенгоф. Ха-ха - ангелы! (Умирает.)
После этого с барабанным боем входит Фортинбрас (то есть секретарь по
административной части Союза советских писателей). Потом - траурный марш
и... труп уносят.
Очень смешно. Правда?
* * *
Когда женщина по-настоящему курит - папироса торчит у нее в углу рта
гораздо профессиональней, чем у мужчины. Она глубже затягивается. И гораздо
энергичней выпускает дым из ноздрей.
В этом, конечно, нет разврата. Но мне кажется, что-то говорит о
развратности таких женщин. Они сидят, обычно закинув ногу на ногу, и на их
колено можно положить руку с большей уверенностью.
Во время короткого расцвета бывшего Михайловского театра
(вторая половина двадцатых годов) там пошла первая опера
Шостаковича "Нос". Замечательная опера. Острая, дерзкая, по-гоголевски
гротесковая и новая в каждой своей музыкальной фразе. Успех у "Носа" был
необычайный. Но у немногих. А "болото", как ему - болоту - и полагается,
отвратительно заквакало всем своим внушительным лягушачьим хором.
Очень долго после этого Шостакович повторял:
- Тот, кто враг "Носа", - мой враг.
Я понимал Дмитрия Дмитриевича.
И сегодня - на пороге старости - скажу, как в юности:
- Тот, кто враг моей "Бессмертной трилогии" (то есть "Романа без вранья",
"Моего века..." и вот этой книги), - тот мой враг.
Правда, покамест врагов у последних двух вещей совсем мало. Пожалуй, одна
Вера Федоровна Панова. Ведь читают по рукописи, и только избранные. Чаще
всего, разумеется, избранные мной.
Панова прочла как редактор "Ленинградского альманаха".
Не желая показать свою совершенно нормальную трусость в этой должности,
она предпочла прикинуться дурой.
А это ей трудно.
* * *
Мне думается, что уйти из жизни (так же, как уйти из гостей) гораздо
лучше несколько раньше, чем несколько позже, когда ты уже всем здорово
надоел.
* * *
Шаляпин на редкость тонко понимал литературу. Вот он прочел
"Артамоновых", и что ему особенно понравилось у Горького:
"Березки стоят выгнанными из леса".
Это и вправду великолепно!
* * *
Сегодня на Невском проспекте меня оштрафовали на пять рублей за переход
улицы по кривой линии.
Я, конечно, обозлился, как обозлится почти всякий человек, даже
справедливо оштрафованный.
Однако через минуту, к удивлению милиционера, я громко рассмеялся. Мне
вспомнился Анатолий Васильевич Луначарский. На том же Невском, на том же
переходе, неподалеку от Европейской гостиницы, его тоже оштрафовал постовой
милиционер, но почему-то на десятку. В те годы портреты Анатолия Васильевича
уже не выставлялись в витринах, и для молодого работника рабоче-крестьянской
милиции он был, судя по рыжему меху в плешинах на воротнике длинной шубы,
судя по пенсне, по бородке и животу, просто старым человеком из "бывших"
бар.
- Черт их знает, - сказал мне Луначарский, - только бессмысленно
раздражают народ! Надо же все-таки соображать хоть немного. А вот они без
соображения!..
Говоря "их" и "они", Анатолий Васильевич меньше всего думал о
милиционерах. В ту достопамятную эпоху для большевика с 1903 года и
бессменного при Ленине народного комиссара просвещения слово "они"
относилось к Сталину и его правительству, называвшемуся "соратниками".
* * *
Я собирался на бал в женский институт. Белые лайковые перчатки,
попахивающие бензином, лежали на столике рядом с блестящими, туго
накрахмаленными манжетами. Носовой платок уже был надушен. Тетя Нина до
сияния начистила плоские золотые пуговицы на моем двубортном черном мундире
с высоким красным воротником.
- Когда, дружок, ты был совсем маленький, - сказала тетя Нина, - и к вам
в дом приходил чужой человек, ты, шаркнув ножкой, сразу его спрашивал:
"Скажите, пожалуйста, сколько вам лет?"
- Дамам я тоже задавал этот глупый вопрос?
- Нет, дружок, дамы тогда тебя еще не интересовали.
О, это все было не так просто, как предполагала тетя Нина! Дело в том,
что дети начинают размышлять о жизни человека гораздо раньше, чем это думают
родители. В десять лет я говорил себе:
- Не хочу жить стариком. И не буду, не буду! Обязательно умру красивым. В
двадцать пять лет.
Тридцатилетние мужчины казались мне стариками.
Срок исчезновения из этого мира постепенно отодвигался.
Когда мне самому стукнуло четверть века, я уже заявлял приятелям:
- Дотяну до сорока пяти и баста! Пуля в лоб!..
У меня было брезгливое отношение к старости.
Через два месяца - то есть 7 июля - мне исполнится шестьдесят. Невольно
спрашиваю: "Научила ли меня чему-нибудь жизнь?" Очень сомневаюсь. Во всяком
случае, я не стал более мудрым, чем во времена тети Нины. Нисколько!
Вот только вчера среди ночи, когда я проснулся, чтобы выпить чашку
боржома, вдруг совершенно твердо решил: "Хватит! Сыт по горло! Не желаю,
черт возьми, превращаться в старую развалину. Ну, протяну еще три-четыре
года и..."
Поучительная история.
* * *
Внучке бухгалтера БДТ Валечке третьего дня исполнилось два с половиной
года, но луну она увидела первый раз в жизни.
Нахмурив тоненькие бровки, она смотрела на нее долго и серьезно. А потом
сказала:
- Погляди, дядя, какая на потолке зажглась красивая лампочка!
* * *
Уж если писать, так, пожалуй, для читателя и зрителя. А у нас почему-то
пользуются особой благосклонностью романы, сочиненные для книжных шкафов, и
пьесы, поставленные для пустых стульев.
* * *
Когда Уланова и Завадский часа в два ночи ушли от нас, мы еще тогда жили
на Кирочной, наша домработница Шура, презрительно шмыгнув носом, сказала:
- Уланова, Уланова... Вот уж обнокновенная... Вот уж...
И, не договорив, стала обиженно, со звоном, убирать со стола посуду.
После этих слов Шуры я точно понял, в чем гениальность Улановой: она "вот
уж обнокновенная" и в своих условных "пачках", и в божественной пластичности
своего классического танца на пуантах.
В стихах это сказано несколько иначе:
Ты такая ж простая, как все.
Как сто тысяч других в России.
Было ли когда-нибудь до Улановой нечто подобное в балете?
Не уверен.
А Качалов, наш дорогой Василий Иванович, не в пример Улановой, "дошел" до
Шуры.
Слушая из детской, как он читает Ричарда III, она в полном восторге
шептала...
* * *
Шкловские жили в своей новой московской квартире, а на даче у них ("чтобы
в тишине поработать") очутился Юлиан Григорьевич Оксман.
Дача порядочная. И три, значит, жителя: он, домработница и кот.
Стояли мягкие предвесенние дни.
Разобрав чемоданчик, Оксман позвонил-в Москву:
- Я, Витя, проживу у тебя на даче недели три. Ладно?
- Да живи, пока не надоест.
- Мне здесь никогда не надоест. Красота! Сразу другим человеком стал.
Четверть века с плеч скинул.
А на следующее утро Юлиан Григорьевич уже был в Москве.
- Это ты? - удивленно спросил Шкловский, отворив дверь своему дачнику.
- Я.
- И с чемоданом?
- Как видишь.
- Не понравилось?
- Нет, очень понравилось. Там у вас чудесно.
- А почему сбежал?
- С вашим котом поссорился, - мрачно ответил Оксман.
* * *
Это было в конце сталинских сороковых годов.
Келломяки. Почему-то не льет дождь. Я прихожу на вокзал, чтобы встретить
Никритину. Она обещала вернуться пятичасовым, но задержалась на репетиции, и
вместо нее я неожиданно встретил Шостаковича.
- Зайдем, Анатолий Борисович, в шалман.
Он своими тремя столиками раскинулся напротив станции.
- Выпьем по сто грамм. У меня сегодня большой день.
И Дмитрий Дмитриевич улыбается саркастически. Не люблю я этого слова, но
другое (хорошее) не приходит в голову.
Садимся за деревянный кривой столик, к счастью, не покрытый облупившейся
липкой клеенкой. Девушка в белом переднике приносит нам теплую водку и на
черством хлебе заветренную полтавскую колбасу.
Шостакович чокается:
- Так вот, Анатолий Борисович, являюсь я сегодня в Консерваторию... А
перед тем как войти в класс, случайно останавливаюсь перед "доской
объявлений" и читаю...
Он делает паузу и с той же улыбкой потирает руки.
- Читаю, что меня выгнали из профессоров.
- Прелестно!
- Узнаю, значит, об этом из приказа, наклеенного на доску.
- Прелестно!
- Ну, выпьем, Анатолий Борисович.
- Есть за что! - говорю я.
И мы сдвигаем зеленоватые стаканы.
*" *
Позвонил художник Владимир Лебедев:
- Знаете, Толя, я до сих пор некоторые ваши стихи наизусть помню. Вы,
конечно, не Пушкин, но... Вяземский.
Я не очень обиделся, потому что и Вяземских-то у нас не так много.
* * *
За несколько дней до смерти, чувствуя себя совсем не плохо, Лавренев
говорил:
- Я смерти не боюсь. В 67 лет умереть уже не страшно. А вот что у моего
гроба будет произносить речь Анатолий Софронов, это, друзья мои, страшно!
Так и случилось. Надгробную речь говорил Софронов. А от ленинградских
писателей - пьяный Виссарион Саянов, которого Лавренев тоже терпеть не мог.
Закон жизни! Она же, чертовка, ироничней всех Вольтеров. " * *
Знаменитое кафе "Стойло Пегаса" принадлежало по документам "Ассоциации
вольнодумцев".
Этих вольнодумцев в Москве тогда было трое: Есенин, Шершеневич и я.
* * *
Я люблю и бульварную литературу, и уголовную, при условии, если она
"качественная", как теперь говорят. К примеру - "Анну Каренину" Л. Толстого
(бульварный роман), "Братья Карамазовы" Достоевского (уголовный).
* * *
Болтая, шучу, чуть-чуть кокетничаю с хорошенькой блондинкой, заполняющей
мое "пенсионное удостоверение".
- Распишитесь, пожалуйста, товарищ Мариенгоф.
На мне модное светло-серое пальто, из-под которого торчит яркое клетчатое
кашне.
- Желаю вам, Анатолий Борисович, жить до ста лет, - говорит девушка.
- Не слишком ли много? - отвечаю я. - В этом возрасте я, вероятно, не
смогу ухаживать за вами.
- Сами не захотите. Я уже буду стара для вас.
- Ни в коем случае! Блондинки не стареют.
Продолжая болтать, я раскрываю "пемвмоиное удостоверение" и читаю первый
пункт:
"Пенсия назначена по старости".
И сразу же улыбка на моих губах делается жалкой, а глаза тухнут, словно я
узнал горькую новость.
* * *
Если бы меня спросили, что в жизни необходимей - хлеб, нефть, каменный
уголь или литература, я бы, не колеблясь, ответил - литература.
Это понимают еще немногие.
* * *
Когда Андрей Белый умер, Мандельштам подвел свои счеты с ним:
Скажите, говорят какой-то Гоголь умер?
Не гоголь, так себе писатель, гоголек...
Тот самый, что тогда невнятицу устроил,
Который шустрился, довольно уж легок,
О чем-то позабыл, чего-то не усвоил,
Затеял кавардак, перекрутил снежок,
Молчит, как устрица - на полтора аршина
К нему не подойти - почетный караул,
Тут что-то кроется - должно быть, есть причина.
... Напутал и уснул.
янв. 1934
В ту эпоху, названную справедливо сталинской, смерть для бессмертных была
довольно стандартной: в тюрьме (как Бабель), на этапе (как Мандельштам), в
подвале чекушки с дыркой в затылке (как Мейерхольд) или в сумасшедшем доме
(как Белый).
Осип Эмильевич начал умирать в ссылке, казавшейся посторонним почти
сталинской милостью.
Но, оказывается, не ему самому.
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета.
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
А вот еще из той же "Воронежской тетради".
И еще:
Пустигжеяя, отдай меня, Воронеж -
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня, вернешь -
Воронеж - блажь, Воронеж - ворон, нож!
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок.
От замкнутых я, что ли, пьян дверей? -
И хочется мычать от всех замков и скрепок.
И в яму - в бородавчатую темь -
Скольжу к обледенелой водокачке
И, задыхаясь, мертвый воздух ем,
И разлетаются грачи в горячке.
А я за ними ахаю, стуча
В какой-то мерзлый деревянный короб:
- Читателя! Советчика! Врача!
На лестнице колючей - разговора б!
1937
Конец 1950-х