Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
Шнейдер. - Вот вам и рязанский
мужичок!
Кстати, мужичок-то Есенин был больше по слову. Дед его, заменивший в
попечении отца, гонял по Оке и Волге собственные баржи, груженные хлебным
товаром.
Под роскошным цветным клише стояла подпись: "Айседора Дункан со своим
молодым мужем".
Я ударил кулаком по журналу:
- Мерзавцы!
Шнейдер улыбался своей администраторской улыбкой - одновременно приторной
и наглой.
- Американцы без церемоний!
Он протянул мне второй журнал. Подпись: "Айседора Дункан со своим мужем,
молодым большевистским поэтом".
- Его фамилия их не интересует, - счел своим долгом пояснить Шнейдер. -
Муж Айседоры Дункан! И этим все сказано.
В далеком детстве жирная коричневая пенка в молоке вызывала у меня
физическое отвращение. До судорог в горле! Теперь такое отвращение вызывал
этот администратор.
- Продолжение следует, Анатолий Борисович!
Передо мной - газеты, журналы. Целая кипа. Есенин в них существовал
только как "молодой супруг". Ужас!
А Шнейдер гнусавя иронизировал:
- Какая честь для нашего Сережи!
"В конце концов, я, кажется, дам по физиономии этому хроническому
насморку".
- Наслаждайтесь, Анатолий Борисович. Через два часа я должен вернуть в
Наркомпрос всю американскую литературу.
- Сами наслаждайтесь, черт вас дери!
- Это весьма похоже на хамство. Не правда ли?
- Безусловно.
Отвернувшись от Шнейдера, я вижу через немалое пространство - есенинские
глаза в кровяных ниточках, вижу его щеки и лоб, словно обтянутые полотном.
Слышу, как скрипят его челюсти.
А у Шнейдера слова, как блохи, прыгали с языка:
- Сергей Александрович только и мечтал "греметь на оба полушария, как
лорд Байрон". Помните? Вот вам и лорд Байрон!
Шнейдер поторопился жениться на некрасивой Ирме Дункан, приемной дочери
Изадоры, чтобы разъезжать по Европе и обеим Америкам. Но... не вышло. И вот,
сидя на Пречистенке в опустевшем особняке, он захлебывался желчью:
- Один мой приятель, - не умолкал Шнейдер, - в схожих обстоятельствах
говорил о собственной персоне: "Женился по расчету, а вышло - по любви". Ха!
Есенин не слишком был скромен, когда писал, говорил и думал о себе. Но
где ему в этом до Гоголя!
Меня теперь нужно беречь и лелеять, - писал Николай Васильевич из Италии.
- Пусть за мной приедут (это из Москвы в Рим! - А. М.) Михаил Семенович и
Константин Сергеевич (Щепкин и Аксаков. - А. М.). Меня теперь нужно лелеять
не для меня, нет! Они сделают не бесполезное дело! Они привезут с собой
глиняную вазу... В этой вазе теперь заключено сокровище, стало быть, ее
нужно беречь.
Тут нет и тени улыбки. Ни самой микроскопической дозы иронии. Нет,
богоизбранники не шутят, фанатики не иронизируют.
"Ах ты, о Боже мой! - сетовал я. - Почему ж у Есенина не было хоть малой
крохи от гоголевского: "Меня нужно беречь"?"
Много позже Айседора Дункан, оставленная Есениным, рассказывала мне со
слезами на глазах:
- О, это было такое несчастье! Вы понимаете, у нас в Америке актриса
должна бывать в обществе - приемы, балы. Конечно, я приезжала с Сережей.
Вокруг нас много людей, много шума. Везде разговор. Тут, там называют его
имя. Говорят хорошо. В Америке нравились его волосы, его походка, его глаза.
Но Сережа не понимал ни одного слова, кроме "Есенин". А ведь вы знаете,
какой он мнительный. Это была настоящая трагедия! Ему всегда казалось, что
над ним смеются, издеваются, что его оскорбляют. Это при его-то гордости!
При его самолюбии! Он делался злой, как демон. Его даже стали называть:
Белый Демон... Банкет. Нас чествуют. Речи, звон бокалов. Сережа берет мою
руку. Его пальцы, как железные клещи: "Изадора, домой!" Я никогда не
противоречила. Мы немедленно уезжали. Ни с того ни с сего. А как только мы
входили в свой номер - я еще в шляпе, в манто, - он хватал меня за горло,
как мавр, и начинал душить: "Правду, сука!.. Правду! Что они говорили? Что
говорила обо мне твоя американская сволочь?" Я хриплю. Уже хриплю: "Хорошо
говорили! Хорошо! Очень хорошо". Но он никогда не верил. Ах, это был такой
ужас, такое несчастье!
Айседора Дункан любила Есенина большой любовью большой женщины.
Жизнь была к ней щедра и немилосердна. Все дала и все отняла: славу,
богатство, любимого человека, детей. Детей, которых она обожала.
Есенин уехал с Пречистенки надломленным, а вернулся из своего свадебного
путешествия по Европе и обеим Америкам безнадежно сломанным.
- Турне! Турне!.. Будь оно проклято, это ее турне! - говорил он,
проталкивая чернильным карандашом тугую пробку вовнутрь бутылки
мартелевского коньяка.
- За здоровье Киренка!
- Хватит, Сережа. Он и так здоров.
- Послушай, как чудесно написал о жизни Иван Сергеевич Тургенев.
И, положив руку мне на колено, он с душевной хрипотцой в голосе медленно
читал следующие строчки из какого-то тургеневского письма: "Нужно спокойно
принимать ее немногие дары, а когда подкосятся ноги, сесть близ дороги и
глядеть на проходящих без зависти и досады: и они далеко не уйдут". Хорошо,
Толя?
- Очень.
И мы оба молчали. Нам всегда было нетрудно и помолчать, потому что оба
знали, о чем молчим.
Когда-то, как я упоминал, мы жили с Есениным вместе и писали за одним
столом. Паровое отопление тогда не работало. Мы спали под одним одеялом,
чтобы согреться. Года четыре кряду нас никогда не видели порознь. У нас были
одни деньги: его - мои, мои - его. Проще говоря, и те и другие - наши. Стихи
мы выпускали под одной обложкой и посвящали их друг другу. Мы всегда,
повторяю, знали - кто из нас о чем молчит.
К слову: в 1955 году редакторы - литературные невежды вроде Чагина -
вычеркивали из книг Есенина его посвящения мне. Сегодняшние пижоны и стиляги
в таких случаях говорят: "Культурненько!"
"Обнимаю вас дружески: это значит гораздо больше, нежели братски". Так
Александр Иванович Герцен заключил одно из своих писем.
Повторяю: до чего же мне это понятно и близко! До чего же я всем своим
существом за это избирательное родство мыслящих русских людей.
- Да, "и они далеко не уйдут", - задумчиво повторил Есенин. - А ты
говоришь: купаться!
- Что?
- Да нет, это я так.
Заломив руки, он стал потягиваться. Так потягиваются и собака и кошка,
когда им невмоготу от душевной тоски.
- Знаешь, Толя, сколько народу шло за гробом Стендаля? Четверо!..
Александр Иванович Тургенев, Мериме и еще двое неизвестных.
Я невольно подумал: "До чего же Есенин литературный человек!" По большому
хорошему счету - литературный. А невежды продолжали считать его деревенским
пастушком, играющим на дулейке.
Взяв с кровати светло-серую шляпу в пятнах от вина, он сказал:
- Моцарта похоронили в общей могиле. В могиле для бродяг.
И стал легонько насвистывать:
Эх, яблочко,
Куды котишься...
- Жизнь, жизнь... жестяночка ты моя... перегнутая, переломатая.
И промял ямку в шляпе.
- Подожди, Сережа! Куда ты?
- Прощай, друже. Целуй в нос своего пострела.
Эх, яблочко...
Он забыл на столе свои телеграммы:
Ялта гостиница Россия Айседоре Дункан
Я люблю другую женат и счастлив
Есенин
И черновик этой телеграммы:
Я говорил еще в Париже что в России я уйду жить с тобой не буду сейчас я
женат и счастлив тебе желаю того же
Есенин
И еще вспомнилось: два наших дворника-близнеца, пыхтя, вносят в комнату
громадный американский чемодан, перехваченный, как бочка, толстыми
металлическими обручами.
Вслед, пошатываясь, входит Есенин. Его глаза в сухом кошачьем блеске.
Лицо пористое и похоже на мартовский снег, что лежит на крышах.
- Вот, Толя, - кивает он на чемодан, - к тебе привез. От воров.
И скользящим подозрительным взглядом окидывает комнату, не доверяя углам,
где и собачонке-то не утаиться.
- От каких, Сережа, воров? Кто ж это? Где они?
- Кругом воры! Кругом!
Дворники-близнецы, почесывая бороденки, согласно гнут шеи:
- Истинное слово, Сергей Александрович: разбойник на разбойнике сидит.
- Раздевайся, Сережа. Давай шубу.
- Сюда! Сюда, братцы, коф-фер! К этой стенке.
Дворники двигают чемодан, кряхтеньем увеличивая его тяжесть.
- Хорош коф-фер! Негры в Америке прямо с третьего этажа его на асфальт
скидывают! И ни хрена! Целехонек.
Дворники одобрительно похлопывают чемодан, как добрую лошадь.
Есенин сует им несколько бумажек.
- Что, братцы, взопрели? Тяжел дьявол! Книги там. Одни книги. Они ведь,
что каменюги, - хитрит Есенин, чтобы не позарились на его имущество.
Дворники благодарят, сняв шапки. Значит, дал много. Теперь ведь не
очень-то благодарят. А еще реже при этом снимают шапки.
- Счастливо, братцы! Прощевайте, прощевайте!
Дворники уходят с шапками в руках.
Прикрыв дверь за ними, Есенин повторяет:
- Все воры! Все!.. Пла-а-акать хочется.
- Полно, Сережа.
И мне тоже хочется плакать от этого бреда.
Есенин вынимает из кармана всякие ключи, звенящие на металлическом
кольце, и, присев на корточки, отпирает сложные замки "кофера".
- В Америке эти мистеры - хитрые дьяволы! Умные! В Америке, Толя,
понимают, что человек - это вор!
И поднимает крышку. В громадном чемодане лежат бестолковой кучей -
залитые вином шелковые рубашки, перчатки, разорванные по швам, галстуки,
носовые платки, кашне и шляпы в бурых пятнах.
А ведь Есенин был когда-то чистюлей! Подолгу плескался в медном тазу для
варенья, заменявшем ванну, или под ледяным краном. Сам гладил галстук. Сам
стирал рубашку, если запаздывала прачка, а другой рубашки для перемены не
находилось. Добра-то в обрез было.
- Ха!.. - горько улыбается он. - Вот все, что нажил великий русский поэт
за целую жизнь!
И скашивает глаз на бестолковую кучу в чемодане, купленную Дункан,
которая и сотни тысяч долларов считала мусором. Но это было в ее молодую
пору.
- Чего молчишь, Анатолий?..
И подозрительно вскидывает на меня глаза в кровавых жилках.
- Чего?..
- Да о чем тут разговаривать?
- Как о чем? О босоногой плясунье поговорить можно. Миколай Клюев с
Петькой Орешиным о ней поговорили б! Разжился, мол, от богатой старухи. У
Миколушки-то над башкой висит Иисус Христос в серебряной ризе, а в башке -
корысть, зависть, злодейство!
И, озлившись, роется в чемодане дрожащими руками:
- Я, знаешь ли, по три раза в день проверяю. Сволочи! Опять шелковую
рубашку украли. И два галстука...
Бред! Страшный, нелепый бред!
- Подделали! Подделали ключи-то. Воры! Я потому к тебе и привез. Храни,
Толя! Богом молю, храни! И в комнату... ни-ни! не пускай. Не пускай эту
мразь! Дай клятву! По миру меня пустят. С сумой. Христовым именем чтобы
кормился. Пла-акать хочется.
Сжавшись в комочек, Никритина шепчет мне на ухо с болью, отчаянием, со
слезами на глазах:
- Сережа сошел с ума.
- Не выдумывай, Нюша. Не выдумывай. Просто-напросто на него теперь ужасно
действует водка.
Обдавая водочным духом, Есенин целует меня, целует Никритину и,
пошатываясь, уходит со словами:
- Пла-акать хочется.
Примерно недели через две литературная Москва жила сенсацией: Есенин с
Мариенгофом поссорились.
Об этом рассказано в "Романе без вранья".
Добавить нечего.
И как помирились - тоже рассказано.
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Это из есенинского "Черного человека".
Великие писатели сочиняли Библию: "У кого вой? У кого стон? У кого раны
без причин? У кого багровые глаза? У тех, которые долго сидят за вином".
22
Мы с Никритиной вернулись домой, как обычно, после полуночи.
На этот раз в "Стойле Пегаса" выступал довольно знаменитый "чтец мыслей
на расстоянии" - нервный горбоносый человек с удивительно черными волосами,
пенящимися вокруг лысины.
- Я полагаю, Нюша, что наш мозг излучает какие-то флюиды, - сказал я.
- Очень может быть.
- Другого объяснения не придумаешь.
- Да. Этот дьявол работает без помощника.
- Вероятно, люди скоро изобретут аппаратик. Интересно!
- Какой такой аппаратик?
- Он будет записывать на ленту эти флюиды. А потом их можно будет
расшифровать.
- Что?
- Примерно, как запись стенографистки... Вот, Нюха, перед тем, как ты
юркнешь под одеяло, я незаметно положу этот аппаратик под твою подушку.
- Зачем?
- Да чтобы утром, когда ты убежишь на репетицию, прочесть твои мысли.
Любопытно знать, что ты думаешь на сон грядущий!
- Какой ужас!
- Ужас?
- Все люди переругаются, передерутся, если будут читать их мысли, как
ежедневную газету. Особенно мужья с женами. Кошмар!
- Ах, так...
Я мрачно скинул полуботинки, пиджак и лег на тахту носом к стене.
- Толя...
- Не желаю с тобой разговаривать.
- Что?
- То.
- Ничего не понимаю.
- Очень жаль.
- Нет, Длинный, ты мне все-таки должен объяснить.
Она села возле меня на тахту.
- Уйди!
- Да ты просто сошел с ума.
- Не желаю тебя видеть. Понятно?
- Нет, Длинный, непонятно.
Я скрестил руки на груди и произнес в трагической интонации:
- Завтра я развожусь с тобой.
- Да?
- Да!
- А я - нет. Я ни за что не разведусь с тобой.
Пожал плечами:
- Неужели?
- Потому что я люблю тебя, моего дурня.
- Не лги.
- О-бо-жа-ю!
- А я не хочу, чтобы меня обожала распутная баба!
- Это я распутная? Я?
- Во всяком случае, у тебя распутные мысли. Иначе бы, мадам, вы так не
испугались этого аппаратика.
Мы провели бессонную ночь. Завтракали порознь. Она позвонила в театр, что
больна и не придет на репетицию. Словом, это была крупная, мучительная
ссора. Самая длинная за всю нашу жизнь. У обоих запали глаза и ввалились
щеки. И только через двадцать два часа, за ужином, чокаясь жигулевским
пивом, я сказал:
- Знаешь, Нюха, по-моему, это форменный кретинизм - быть в ссоре больше
пяти минут. Ведь где-то внутри отлично знаешь, что в конце концов все равно
помиришься. Правда? Так какого черта портить себе жизнь на сутки или на
неделю, как это делают миллионы глупцов? Пять минут - и хватит! Или уж
действительно надо разводиться, если дело очень серьезно. Правильно?
- Правильно, Длинный!
И мы крепко поцеловались.
Эта мудрая догадка: "Ссориться не больше, чем на пять минут" - очень
украсила нашу жизнь.
Рекомендую.
А через несколько дней я читал Никритиной вслух:
- "Жена добра и страдолюбива и молчалива венец есть мужу своему... И
увидит муж, что непорядливо у жены... и за ослушание... снять с нее рубашку
и плетию вежливенько бита, за руки держа, по вине смотря, да побив и
промолвить, а гнев никакож бы не был". Это из "Домостроя", Нюха.
Превосходная, полезная книга! Удивляюсь, почему ее не переиздаст
Госиздат.
- Я тебе такой пропишу "Домострой"!.. Пропишу "Домострой" наоборот: "И
увидит жена, что непорядливо у мужа... и за ослушание... снять с него
рубашку и плетию вежливенько..."
И оба смеемся, как будто читаем Зощенко.
А вот другой разговор, при Саррушке Лебедевой.
- Прошу тебя, Нюша, возвращайся домой к часу.
- А если на банкете будет весело?
- Если очень весело - половина второго.
- Хорошо.
- Да он у вас, Нюшка, "Домострой", - говорит Саррушка, не имея
представления о предыдущем разговоре.
- Ото! Еще какой!
И поворачивается ко мне спиной:
- Застегни, Длинный.
Я застегиваю жемчужные пуговки на ее вечернем платье. Оно было куплено
еще в Париже и надевается два раза в сезон. Не чаще.
Лебедева по-мужски пожимает плечами:
- Вы, Нюшка, чудак.
- Почему?
- В подобных случаях, - говорит полушутя наш знаменитый скульптор, - надо
возмущаться, бороться за раскрепощение женщины, а вы сияете.
- Не портите мне жены, Саррушка.
Бегут, бегут годы неизвестно куда. А почему они не сидят в креслах, как
гневные бухгалтеры - солидно, важно, прочно? Право, хоть бы приснилось мне,
что они поменялись ролями: годы сидят, а гневные бухгалтеры бегут, бегут
неизвестно куда.
Мы на коктебельском пляже. Мелкая галька похожа на фасоль, бобы и горох.
- Пошли купаться, Кирка, - приглашаю я своего малыша.
Пол-аршинные волны словно только что выскочили из парикмахерской: пена
цвета волос, травленных перекисью, завита в баранью кудряшку.
- Пошли, Кирка, в воду.
Он переминается с ножки на ножку.
- Боюсь.
- Чего боишься?
- Больших волн.
- Вот так большие! Гляди: ниже колен.
- Так ты вон какой! А я - маленький.
Ему через две недели стукнет четыре года.
- Пошли, Кирка, пошли.
- Не! Боюсь.
Я начинаю сердиться:
- Так ты, значит, трус?
- Да.
У меня от негодования даже дыхание перехватывает:
- Тогда ты не мой сын. Терпеть не могу трусов.
- Ну и не моги.
Он решительно уходит, чтобы развалиться на никритинской мохнатой
простыне.
- Кирилл!
Ноль внимания.
Когда я злюсь, у меня светлеют глаза. Вероятно, сейчас они совсем белые.
- Что с тобой, Толя? - спрашивает мамаша, подставляя солнцу какую-то
другую часть тела, по ее мнению, еще недостаточно прокопченную.
- Наш сын - трус.
- Не ерунди, пожалуйста. Он отчаянно храбрый. Кирка, иди с папой плавать.
- Не!
- Иди, иди.
- Боюсь.
- Что-о?
У мамаши чернеют глаза. У нее от злости они чернеют, а у меня, как
сказано, белеют.
- Ступай к бабушке. Ступай. Варенье варить. Если ты девчонка, -
приказывает мамаша.
Насупив брови, наш парень не спеша уходит. До меня доносится его
бурчанье:
- Вот дураки! Мне же только четыре годика.
- Кирилл!
- Ну?..
Он уже унаследовал это любимое материнское словечко.
- Что ты сказал? Повтори!
- Ничего не сказал.
- Ложись!
- Вот вечно так, всегда: то уходи, то ложись, то плавай.
- Молчать!
Он покорно сжимает губы. А в его глазенках, очень похожих на
никритинские, я с ужасом читаю упрямую мысль: "Вот дураки!"
До чего же он прав, по чести говоря. Теперь, на седьмом десятке, я понял,
что природа не права. Родить должны бабушки. Отцами должны быть дедушки.
Тогда, вероятно, наши дети были бы намного лучше воспитаны. Бабушки и
дедушки философичней, терпеливей, мягче. Да и жизненного опыта у них
побольше. На собственных молодых глупостях кое-чему научилась. А то рожают
горячие девчонки. В воспитателях ходят почти сопливые мальчишки, ничего не
смыслящие в этом трудном деле. Какой вздор!
Впрочем... куда ни кинь - все клин.
В тот же день на коктебельском пляже неподалеку от нас в палатке,
сделанной из двух простынь, лежала какая-то бабушка. Она все время кричала:
- Яшенька!.. Яшенька!.. Яшенька!..
Мы с Никритиной готовы были ее удушить.
- Яшенька, надень на голову шапочку!.. Яшенька, помочи водичкой у себя
под мышечками!.. Яшенька, смотри, не промочи ноги! - это когда ее внук
подходил близко к морю.
Года через три в трамвае в Москве на Большой Дмитровке я опять услышал ее
голос:
- Яшенька!.. Яшенька!.. Не прыгай с трамвая на ходу!
Трамвай прочно стоял на остановке.
Услышав: "Яшенька, Яшенька! ", - я быстро обернулся. Ну конечно, это наша
коктебельская беспокойная бабушка.
- Доброе здоровье, - сказал я приветливо.
- Разве вы меня знаете?
- Да. Три года тому назад мы с вами частенько лежали по соседству на
коктебельском пляже. А сейчас я вас узнал по "Яшеньке". Что-то, слышу,
родное, знакомое. Очень обрадовался.