Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
гда
уже был за границей). Есенин обрадовался предложению.
Заехали. Есенин усадил на автомобиле рядом с собой некрасивую веснушчатую
девочку. Всю дорогу говорил ей ласковые слова и смотрел нежно.
Вернулись мы усталые и измученные - часов пять летали по ужасным дорогам
Подмосковья. Есенин сел ко мне на кровать, обнял за шею и прошептал на ухо:
- Слушай, Толя, а ведь как бы здорово получилось: Есенин и Шаляпина...
А?.. Жениться, что ли?..
10
Случилось, что весной девятнадцатого года я и Есенин остались без
комнаты. Ночевали по приятелям, по приятельницам, в неописуемом номере
гостиницы "Европа", в вагоне Молабуха. Словом, где, на чем и как попало.
Как-то разбрелись на ночь. Есенин поехал к Кусикову на Арбат, а я
примостился на диване в кабинете правления знаменитого когда-то и
единственного в своем роде "Кафе поэтов".
На Тверской, ниже немного Камергерского, помещалась эта "колыбель славы".
А кормилицей, вынянчившей и выходившей немалую семью скандальных и
знаменитых впоследствии поэтов, был толсторожий (ростом с газетный киоск)
сибирский шулер и буфетчик Афанасий Степанович Нестеренко.
Когда с эстрады кафе профессор Петр Семенович Коган читал двухчасовые
доклады о революционной поэзии, убаюкивая бледнолицых барышень в белых из
марли фартучках, вихрастых красноармейцев и грустных их дам с обезлюдевшей к
этому часу Тверской, когда от монотонного голоса соловели даже веселые
забористые надписи на стенах кафе и подвешенный к потолку рыжий дырявый
сапог Василия Каменского, - тогда сам Афанасий Степанович Нестеренко
подходил к одному из нас и, положив свою львиную лапу на плечо, спрашивал:
- Как вы думаете, товарищ поэт, кто у нас сегодня докладчик?
- Петр Семенович Коган.
После такого неуместного ответа буфетчик громыхал:
- Не господин Коган-с, а Афанасий Степанович Нестеренко сегодня
докладчик, да-с! Из собственного кармана, извольте почувствовать.
В такие дни нам не полагалось бесплатного ужина.
Но вернемся же к приключению.
Оставшись ночевать в Союзе, я условился с Есениным, что поутру он
завернет за мной, а там вместе на подмосковную дачу к одному приятелю.
Солнце разбудило меня раньше. Весна стояла чудесная.
Я протер глаза и протянул руку к стулу за часами. Часов не оказалось.
Стал шарить под диваном, под стулом, в изголовье... Сперли!
Погрустнел.
Вспомнил, что в бумажнике у меня было денег обедов на пять - сумма
изрядная.
Забеспокоился. Бумажника тоже не оказалось.
- Вот сволочи!
Захотел встать - исчезли ботинки...
Вздумал натянуть брюки - увы, натягивать было нечего.
Так, постепенно я обнаруживал одну за другой пропажи: часы... бумажник...
ботинки... брюки... пиджак... носки... панталоны... галстук...
Самое смешное было в такой постепенности обнаруживаний, в чередовании
изумлений.
Если бы не Есенин, так и сидеть мне до четырех часов дня в чем мать
родила в пустом, запертом на тяжелый замок кафе. Сообщения наши с миром
поддерживались через окошко.
Куда пойдешь без штанов? Кому скажешь?
Через полчаса явился Есенин. Увидя в окне мою растерянную физиономию и
услыша грустную повесть, сел он прямо на панель и стал хохотать до боли в
животе, до кашля, до слез.
Потом притащил из "Европы" свою серенькую пиджачную пару. Есенин мне до
плеча, есенинские брюки выше щиколоток. И франтоватый же имел я в них вид!
А когда мы сидели в вагоне подмосковного поезда, в окно влетел горящий
уголек из паровоза и прожег у меня на есенинских брюках дырку величиной с
двугривенный.
Есенин перестал смеяться и, отсадив меня от окна, прикрыл газетой пиджак
свой на мне. Потом стал ругать Антанту, из-за которой приходится черт знает
чем топить паровозы; меня за то, что сплю, как чурбан, который можно
вынести, а он не услышит; приятеля, уговорившего нас - идиотов - на кой-то
черт тащиться к нему на дачу.
А из дырки - вершка на три повыше колена - выглядывал розовый кусочек
тела.
Я сказал:
- Хорошо, Сережа, что ты не принес мне и подштанников, а то бы и их
прожег.
11
Сидел я как-то в нашем кафе и будто зачарованный следил за носом
Вячеслава Павловича Полонского, который украшал в эту минуту эстраду,
напоминая собой розовый флажок на праздничной гирлянде.
Замечательный нос у Вячеслава Павловича Полонского! Нет ему подобного по
всей Москве!
Под стеклом на столике в членской комнате СОПО хранилась карикатура
художника Мака: нарисован был угол дома, из-за угла нос и подпись: "За пять
минут до появления Полонского".
Я подумал: "А ведь даже и мейерхольдовский нос короче без малого на
полвершка. Несправедливо расточает природа свои дары".
В эту самую минуту я получил толчок под ребро и вышел из оцепенения.
Рядом стоял Есенин. Скосив вниз куда-то глаза, он произнес:
- Познакомься, Толя, мой первейший друг - Моисей.
Потом чуть слышно мне на ухо:
- Меценат.
О меценатах читывал я во французских романах, в собрании старинных
анекдотов о жизни и выдумках российских чудаков, слышал от одного
обветшалого человека о "Черном лебеде" Рябушинского, о журнале "Золотое
руно", издававшемся по его прихоти на необыкновеннейшей бумаге, с
прокладками из тончайшей папиросной, золотыми буквами и на нескольких языках
сразу, а в сущности, и одного отечественного языка для "Золотого руна"
слишком много, так как не было у него других читателей, кроме самих поэтов,
удостоенных золотых букв.
Но чтобы жи-во-го ме-це-на-та, да еще в дни военного коммунизма, да в
красной Москве, да вдобавок такого, который на третью минуту нашего
знакомства открутил у меня жилетную пуговицу - нет! о таком меценате не
приходилось мне грезить ни во сне ни наяву.
Был он пухленький, кругленький и румяненький, как молодая картошка,
поджаренная на сливочном масле. На голове нежный цыплячий пух. Их фамилия
всяческие имела заводы под Москвой, под Саратовом, под Нижним, и во всех
этих городах - домищи, дома и домики. Ростом же так мал, что стоило бы мне
подняться слегка на цыпочки, а ему чуть подогнуть коленки, и прошел бы он
промеж моих ног, как под Триумфальной аркой. Позднее, чтоб не смешить людей,
никогда не ходили мы с ним по улице рядом - всегда ставили Есенина
посредине.
Еще примечательнее была его речь: шипящие звуки он произносил как
свистящие, свистящие как шипящие, горловые как носовые, носовые как
горловые; краткие удлинял, долгие укорачивал, а что касается до ударений, то
здесь уже не было никаких границ его фантазии и изобретательности.
И при всем этом обожал латинских классиков, новейшую поэзию и певца
"Фелицы" - Державина.
Сидя спиной на кресле (никогда я не видел, чтобы сидел он тем местом,
которое для сидения предназначено природой), любил говорить:
- Короли были не так глупы, когда окружали себя поэтами... Сережа, прочти
"Березку".
Устав мотаться без комнаты, мы с Есениным перебрались к нему в квартиру.
После номера в "Европе", инквизиторского дивана в Союзе, ночевок у
приятелей на стульях, составленных и расползающихся под тобой во время
самого сладкого сна, наконец, у приятельниц, к которым были холодны сердцем,
- его мягкие волосяные матрацы, простыни тонкого полотна и пуховые одеяла
примирили нас со многими иными неудобствами, вытекающими из его нежной к нам
дружбы.
Помимо любви к поэзии он страдал еще от преувеличения своих коммерческих
талантов, всерьез считая себя несравненным комбинатором и дельцом самой
новейшей формации.
Есенин - искуснейший виртуоз по игре на слабых человеческих струнках -
поставил себе твердую цель раздобыть у него денег на имажинистское
издательство.
Начались уговоры - долгие, настойчивые, соблазнительные. Есенин рисовал
перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине
и... трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал.
В результате - в конце второй недели уговариваний - мы получили
двенадцать тысяч керенскими.
В тот достопамятный день у нашего "капиталиста" обедал старый человек в
золотых очках. Не так давно он еще был "самым богатым евреем в России".
Теперь же не комбинировал, не продавал своих домов, реквизированных
советской властью, и не помещал денег в верные дела с трехсотпроцентной
прибылью.
"Наш друг", покровительственно похлопывая его по коленке, говорил:
- В отставку вам, Израиль Израильевич! Что же делать, если уже нет
коммерческой фантазии.
И тут же рассказал, как вот он - новейшей формации человек - сейчас
проделал комбинацию с таким коммерчески безнадежным материалом, как два
поэта:
- Почему не заработать двадцать четыре тысячи на двенадцать... Как
говорит русская пословица: "У пташечки не болит живот, если она даже
помаленьку клюет".
Умный старый еврей поблескивал золотыми очками, поглаживал седую голову и
мягко улыбался.
Месяца через три вышла первая книжка нашего издательства.
Мы тогда жили с Есениным в Богословском, в бахрушинском доме, в
собственной комнате.
Неожиданно на пороге появился "меценат".
Есенин встретил его с распростертыми объятиями и поднес совсем свежую,
вкусно попахивающую типографской краской книжку с трогательной надписью.
Тот поблагодарил, расцеловал и попросил тридцать шесть тысяч.
Есенин обещал через несколько дней лично занести ему на квартиру.
Недели через три у нас вышел сборник.
И снова на пороге комнаты мы увидели "мецената".
Ему немедленно вручили вторую книгу с еще более трогательной надписью.
На сей раз он соглашался простить нам двенадцать тысяч и заработать всего
каких-либо сто процентов.
Есенин крепко пожал ему руку и поблагодарил за широту и великодушие.
Перед Рождеством была третья встреча. Он поймал нас на улице. Мы шли
зеленые, злые - третьи сутки питались мукой, разведенной в холодной воде и
слегка подсахаренной. Клейстер замазывал глотку, ложился комом в желудке, а
голода не утолял.
Крепко держа обоих нас за пуговицы, он говорил:
- Ребята, я уже решил: мне не надо ваших прибылей. Возьмите себе ваши
двадцать четыре, а я возьму себе свои двенадцать... Что?.. По рукам?..
И мы ударили своими холодными ладонями по его теплой.
О последней встрече не хотел и вспоминать...
Стоял теплый мартовский день. Болтая ногами, мы тряслись на ломовой
телеге, переправляя из типографии в Центропечать пять тысяч экземпляров
новой книги.
Вдруг вынырнул он.
Разговор был очень короткий. Есенин нехотя слез с книжных кип. Я
последовал его примеру. Телега свернула за угол и вместо Центропечати
поехала в Камергерский переулок топить стихами его замечательную мраморную
ванну.
У меня неприятно щекотало в правой ноздре. Я старался уверить себя, что
мне очень хочется чихнуть, - было бы малодушно подумать другое. На прощанье
круглый человечек с цыплячьим пухом на голове мне напомнил:
- А ведь я, Анатолий, знал твоего папу и маму - они были очень, очень
порядочные люди.
Я взглянул на Есенина. Когда телега с нашими книгами скрылась из виду, с
его ресниц упала слеза, тяжелая и крупная, как первая дождевая капля.
Вчера я перелистывал Чехова. В очаровательном "Крыжовнике" я наткнулся на
купца, который перед смертью приказал подать себе тарелку меда и съел все
свои деньги и выигрышные билеты вместе с медом, чтобы никому не досталось.
Над Большим театром четыре коня взвились на дыбы. Рвут вожжи и мускулы на
своих ногах. И все без толку: толстоколонный домище - недвижим.
Есенин посмотрел вверх:
- А ведь мы с тобой вроде этих глупых лошадей. Русская литература будет
потяжельше Большого театра.
И он в третий раз стал перечитывать статейку в журнале.
Статейка последними словами поносила Есенина. Где полагается, стояла
подпись: Олег Леонидов.
Я взял из рук Есенина журнал, свернул его в трубку и положил в карман:
- О Пушкине и Баратынском тоже писали, что они прыщи на коже вдовствующей
российской литературы.
Есенин ловил ухом и прятал в памяти каждое слово, сказанное о его стихах.
Худое и лестное. Ради десяти строк, напечатанных о нем в захудалой
какой-нибудь газетенке, мог лететь из одного конца Москвы в другой. Пишущих
или говорящих о нем плохо как о поэте считал своими смертельными врагами.
В одном футуристическом журнале в тысяча девятьсот восемнадцатом году
некий Георгий Гаер разнес Есенина.
Статья была порядка принципиального: урбанистические начала столкнулись с
крестьянскими.
Футуристические позиции тех времен требовали разноса.
Года через два Есенин ненароком обнаружил под Георгием Гаером - Вадима
Шершеневича.
И жестким стал к Шершеневичу, как сухарь. Я отдувался. Извел словесного
масла великое множество - пока сухарь пообмяк с верхушки.
А по существу, так до конца своих дней и не простил он от полного сердца
Шершеневичу его статьи.
Рыча произносил:
- Георгий Гаер!..
12
Стояли около "Метрополя" и ели яблоки На извозчике мимо с чемоданами -
художник Дид Ладо.
- Куда, Дид?
- В Петербург.
Бросились к нему во весь дух. На лету вскочили, догнав клячонку.
- Как едешь-то?
- В пульмановском вагоне, братцы, в отдельном купу красного бархата.
- С кем?
- С комиссаром. Страшеннейший! Пистолетами и кинжалищами увешан. Башка
что обритая свекла.
По паспорту Диду было за пятьдесят, по сердцу - восемнадцать. Англичане
хорошо говорят: костюму столько времени, на сколько он выглядит.
Дид с нами расписывал Страстной монастырь, переименовывал улицы, вешал на
шею чугунному Пушкину плакат: "Я с имажинистами".
В СОПО читал доклады по мордографии, карандашом доказывал сходство всех
имажинистов с лошадьми: Есенин - вятка, Шершеневич - орловский, я - гунтер.
Глаз у Дида был верный.
Есенина в домашнем быту так и звали мы - Вяткой.
- Дид, возьми нас с собой.
- Без шапок-то?..
- А на кой они черт!
Если самому "восемнадцать", то чего возражать?
- Деньжонки-то есть?..
- Не в Америку едем.
- Валяй садись.
Поехали к Николаевскому вокзалу.
На платформе около своего отдельного пульмановского вагона стоял
комиссар.
Глаза у комиссара круглые и холодные, как серебряные рубли. Голова тоже
круглая, без единого волоска, ярко-красного цвета.
Я шепнул Диду на ухо:
- Эх, не возьмет нас "свекла"!
А Есенин уже ощупывал его пистолетину, вел разговор о преимуществе кольта
над наганом, восхищался сталью кавказской шашки и малиновым звоном шпор.
Один кинорежиссер ставил картину из еврейской жизни. В последней части в
сцене погрома должен был на крупном плане плакать горькими слезами малыш лет
двух. Режиссер нашел очаровательного мальчугана с золотыми кудряшками.
Началась съемка. Вспыхнули юпитеры. Почти всегда дети, пугаясь сильного
света, шипения, черного глаза аппарата и чужих "дядей", начинают плакать. А
этому хоть бы что: мордашка веселая, и смеется во все горлышко. Пробовали и
то и се - малыш ни в какую. У оператора опустились руки. Тогда мать
неунывающего малыша научила расстроенного режиссера:
- Вы, товарищ, скажите ему: "Мойшенька, сними башмачки!" Очень он этого
не любит и всегда плачет.
Режиссер сказал - и павильон огласился пронзительным писком. Ручьем
полились горькие слезы. Оператор завертел ручку аппарата.
Вот и Есенин, подобно той матери, замечательно знал для каждого секрет
"мойшенькиных башмачков": чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть
душу.
Отсюда его огромное обаяние.
Обычно любят - за любовь. Есенин никого не любил, и все любили Есенина.
Конечно, комиссар взял нас в свой вагон, конечно, мы поехали в Петербург,
и спали на красном бархате, и пили кавказское вино хозяина вагона.
В Петербурге весь первый день бегали по издательствам Во "Всемирной
литературе" Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею
обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте над синей
канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими
входящими и исходящими книгами.
В этом много чистоты и большая человеческая правда.
На второй день в Петербурге пошел дождь.
Мой пробор блестел, словно крышка рояля. Есенинская золотая голова
побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до
последней степени.
Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам "без ордера" шляпу.
В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:
- Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.
Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.
А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас
глаза, "ирисники" гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал
документы.
Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в
революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.
13
К осени стали жить в бахрушинском доме. Пустил нас на квартиру Карп
Карпович Коротков - поэт, малоизвестный читателю, но пользующийся громкой
славой у нашего брата.
Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от
родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.
Выпустил он за короткий срок книг тридцать, прославившихся беспримерным
отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских
словах.
Тем не менее расходились книги довольно быстро, благодаря той неописуемой
энергии, с какой раздавал их со своими автографами Карп Карпович!
Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала
оригиналу, у которого бы оказалась книга Карна Карповича без дарственной
надписи.
Риск был немалый.
В девятнадцатом году не только ради сала, но и за желтую пшенку неделями
кормили собой вшей в ледяных вагонах.
И все же пришлось веселому человеку самому съесть свое сало.
Комната у нас была большая, хорошая.
14
Силы такой не найти, которая б вытрясла из нас, россиян, губительную
склонность к искусствам: ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по
щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо.
Можно сказать, тонкие натуры.
Возвращаюсь поздней ночью от приятеля. В небе висит туча вроде дачного
железного рукомойника с испорченным краном - льет проклятый дождь без
передыха, без роздыха.
Тротуары Тверской - черные, лоснящиеся. Совсем как мой цилиндр.
Собираюсь свернуть в Козицкий переулок. Вдруг с противоположной стороны
слышу:
- Иностранец, стой!
Смутил простаков цилиндр и деллосовское широкое пальто.
Человек пять отделилось от стены.
ЖДУ.
- Гражданин иностранец, ваше удостоверение личности!
На голой кляче ковылял извозчик по расковыренной мостовой. Глянул в нашу
сторону - и ну нахлестывать своего буцефала. А тот не будь дурак - стриканул
карьером. У кафе "Лира" подремывал сторож. Смотрю - шмыг он в переулочек, -
и будьте здоровы!
Ни живой души. Ни бездомного пса. Ни тусклого фонаря.
Спрашиваю:
- По какому, товарищи, праву вы требуете у меня документ? Ваш мандат.
- Мандат?..
И парень в студенческой фуражке и с лицом, помятым, как не взбитая после
ночи подушка, помахал перед моим носом пистолетиной:
- Вот вам, гражданин, и мандат!
- Может быть, от меня требуется не удостоверение личности, а пальто?
- Слава тебе Господи... догадался.
И, слегка помогая разоблачаться, парень с помятой физионом