Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
!
Я поставил маленького Мане на мольберт. Глаза Блэка снова загорелись.
--Ну что, молились на нее?
--Просто думал, на что только человек не горазд -- и в добре, и в зле.
--Что да, то да. Но зло явно перевешивает, особенно в наши дни. Зато
добро долговечнее. Зло умирает вместе со злодеем, а добро продолжает светить
в веках.
Я даже не сразу понял, что в этой сентенции меня не устраивает. "Не
умирает зло вместе со злодеем! -- мысленно возразил я. -- Зато злодей очень
часто умирает безнаказанным. Почти всегда. Недаром простейшее чувство
справедливости возвело в обычай долг кровной мести".
--Это правда, насчет Дюрана-второго? -- спросил я через силу.
--Правда. Старик только дурачит врачей. Вот увидите, он еще их
переживет. Эта такая продувная бестия...
--Вы не хотите сами туда сходить? Блэк усмехнулся.
--Для меня вся борьба позади. Атак старик только снова начнет
торговаться. Так что уж идите вы. Цену я вам назвал, вот и стойте на ней
насмерть. Не уступайте ни в коем случае. Скажите, что права не имеете.
Оставьте ему картину, если попросит. Вот тогда уже я сам зайду через
несколько дней и потребую картину назад. Картины, чтоб вы знали, на редкость
дельные агенты. Они находят путь к сердцам даже самых твердокаменных
покупателей. Они красноречивей самого искусного продавца. Клиент незаметно
привыкает к ним и уже ни за что не хочет отдавать. И выкладывает полную
цену.
Я запаковал картину и на такси отправился к Дюрану-второму. Он жил в
двух верхних этажах дома на Парк-авеню. Внизу помещался антиквариат
китайского искусства. Там в витрине красовались танцовщицы эпохи Тан --
милые, грациозные глиняные фигурки, больше тысячи лет тому назад
захороненные в могиле вместе с их умершим владельцем. Созвучные драме жизни
и смерти, что разыгрывалась в верхних этажах того же здания, они, казалось,
стояли здесь не случайно. Словно ждали неизбежного финала. Как и чарующий
портрет мадам Анрио у меня под рукой.
Квартира Дюрана-второго производила впечатление какой-то странной
покинутости. И обставлена была без того музейного роскошества, что жилище
Купера; тем более странным и неуместным казалось возникавшее здесь чувство
пустоты и безлюдья. Это чувство почти всегда испытываешь в музеях, даже
когда там полно посетителей. Здесь же с первых шагов возникало впечатление,
что хозяин уже умер, -- хотя он и продолжал цепляться за жизнь в тех двух
комнатах, до которых сузилась сфера его обитания, но в остальных помещениях
дома жилого духа уже не ощущалось Мне пришлось подождать. На стенах салона
висело несколько Буденов(42) и один Сезанн. Мебель -- Людовик Пятнадцатый,
средней руки; ковры новые и довольно-таки безвкусные.
Ко мне вышла экономка и хотела было забрать у меня картину.
--Я должен передать ее из рук в руки, -- сказал я. -- Так распорядился
господин Блэк.
--Тогда вам придется еще немного подождать. У господина Дюрана-второго
сейчас врач.
Я кивнул и, пока суд да дело, принялся распаковывать мадам Анрио. Ее
удивительная улыбка тотчас же заполнила и оживила собой безжизненное
пространство комнаты. Снова появилась экономка.
--Девушка косит, -- безапелляционно заявила она, бросив быстрый взгляд
на портрет.
Я с изумлением уставился на картину.
--У нее чуть раскосые глаза, -- возразил я. -- Во Франции это считается
признаком особо изысканной красоты.
--Вот как? И ради этого господин Дюран гонит от себя врача! Чтобы
взглянуть на такое?! Чудно. И правая щека кривая. Да и дурацкая повязка на
шее тоже набок сползла.
--На фотографии ничего такого, конечно, не бывает, -- кротко согласился
я. У меня не было ни малейшего желания проходить вместе с Ренуаром
предварительную цензуру у кухарки.
--Так и я о том же! К чему весь этот хлам! Вот и племянники господина
Дюрана тоже так думают.
"Ага, -- подумал я. -- Наследнички!" Я вошел в очень просторную комнату
с огромным окном и чуть не попятился. Приподнявшись на кровати, на меня
взирал живой скелет. Все вокруг провоняло дезинфекцией. Но, купаясь в лучах
ласкового сентябрьского солнца, со стен отовсюду смотрели картины --
танцовщицы Дега и портреты Ренуара, полотна, полные жизни и
жизнерадостности, их было много, слишком много даже для такого большого
помещения, и сгруппированы они были так, чтобы любое можно было видеть с
кровати. Казалось, будто этот скелет своими костлявыми ручищами был готов
сгрести вокруг своего ложа все, что есть красивого и легкого в жизни, и уже
не отпускать до последнего вздоха.
Дребезжащий, хриплый, но неожиданно сильный старческий голос прокаркал:
--Поставьте картину на стул, вот здесь, возле кровати. Я поставил
картину на стул и остался ждать. Обтянутый кожей череп принялся ощупывать
хрупкую мадам Анрио жадным, почти непристойным взглядом. Неестественно
огромные, чуть навыкате глаза, казалось, присосались к картине, словно
пиявки, и готовы были высосать ее всю. Я тем временем изучал сонм картин,
которые, словно диковинные бабочки бытия, впорхнули в комнату и уселись
вокруг на стенах, пока не пришел к выводу, что Дюран-второй, очевидно,
перетаскивал их сюда по мере того, как вынужден был одно за другим оставлять
все прочие помещения своей квартиры. Теперь вокруг него остались только
самые радостные картины, вероятно, его любимицы, и он цеплялся за них с тем
же остервенением, с каким цеплялся за жизнь.
--Сколько? -- спросил этот полумертвец некоторое время спустя.
--Двадцать тысяч, -- ответил я.
Он прокаркал:
--На самом деле -- сколько?
--Двадцать тысяч, -- повторил я.
Я смотрел на большие бурые пятна, покрывавшие этот голый череп, и на
огромные зубы, неестественно белые, блестящие, безупречно ровные и
искусственные. Они напомнили мне лошадиную улыбку моего адвоката на острове
Эллис.
--Вот мерзавец, -- прокряхтел Дюран-второй. -- Двенадцать.
--Я не имею права торговаться, господин Дюран, -- вежливо сказал я. --
У меня нет на это полномочий.
--Вдвойне мерзавец! -- Дюран снова уставился на картину. -- Я не очень
хорошо ее вижу. Тут темно.
В комнате было ослепительно светло. Солнце теплой полосой легло на ту
часть стены, где висели три пастели Дега. Я переставил стул на эту солнечную
дорожку.
--Так слишком далеко! -- закаркал Дюран-второй. -- Возьмите лампу.
Возле окна я обнаружил высокий, почти в человеческий рост, торшер с
поворачивающейся лампой, которую я и навел на картину. Целенаправленный,
узкий пучок света нашел нежное лицо молодой женщины и высветил его
полностью. Дюран с жадностью в него вперился.
--Господин Дюран, -- сказал я. -- У вас пастели Дега на солнечной
стороне висят. Прямой свет вреден для пастелей.
Дюран не позволил отвлекать себя по пустякам. Лишь некоторое время
спустя он соизволил повернуть ко мне голову и смерить меня взглядом, словно
я был назойливым насекомым.
--Молодой человек, -- сказал он довольно спокойно. -- Я это прекрасно
знаю. И мне это все равно. На мой век этих пастелей хватит. Мне глубоко
наплевать, в каком виде эти вещи достанутся моим проклятым наследникам,
обесцененными или нет. Я прямо слышу, как они там шастают по нижнему этажу и
все подсчитывают, подсчитывают. У-у, банда! Умирать нелегко. Вам, молодой
человек, это известно?
--Да, -- ответил я. -- Мне это известно.
--Вот как?
Он снова обратил взор к прелестной мадам Анрио.
--Почему вы ее не покупаете? -- спросил я наконец.
--Только за двенадцать тысяч, -- почти без промедления ответил Дюран --
И ни цента больше!
Он уставился на меня своими горящими совиными гляделками. Я передернул
плечами. Не поворачивался у меня язык сказать ему, что я по этому поводу
думаю, как ни хотелось мне вернуться к Блэку с заключенной сделкой.
--Это было бы против моей чести, -- добавил он внезапно.
Я не стал ему отвечать. Слишком далеко это бы нас завело.
--Оставьте картину у меня, -- прокаркал Дюран-второй. -- Я дам о себе
знать.
--Хорошо, господин Дюран.
На какой-то миг мне вдруг показалось странным называть господином
человека, который истлевал заживо и пропах смертью насквозь, невзирая на все
туалетные воды и дезинфицирующие порошки. Но постепенно меркнущее сознание и
каждая клеточка разлагающегося тела продолжали истово бороться за жизнь.
Я покинул комнату больного. На пороге меня задержала экономка.
--Господин Дюран велел угостить вас рюмочкой коньяку. Такое с ним редко
бывает. Не иначе, вы ему понравились. Подождите минутку.
По правде говоря, оставаться мне вовсе не хотелось, но любопытно было
узнать, какой коньяк пьет Дюран-второй. Экономка уже шла ко мне с подносом.
--Ну что, купил господин Дюран? -- спросила она как бы между прочим.
Я удивленно глянул на нее. "Ей-то что за дело?" -- пронеслось у меня в
голове.
--Нет, -- сказал я наконец.
--Слава Богу! Ну к чему ему сейчас все это старье? Вот и племянница
его, барышня Дюран, то же самое все время твердит!
Почему-то я сразу хорошо представил себе эту племянницу: костлявая
выжига, которая ждет не дождется наследства, как, вероятно, и экономка,
которая в каждой новой покупке, должно быть, видит посягательство на
отказанный ей куш. Я пригубил коньяк и тотчас же его отставил. Это было
самое дешевое пойло из всех, какие мне доводилось пробовать в жизни.
--Господин Дюран тоже пьет этот коньяк? -- вежливо поинтересовался я.
--Господин Дюран вообще не пьет. Врачи запретили. А что?
Бедняга Дюран, подумал я. Заложник фурий, которые отравляют ему жизнь и
даже напитки.
--По правде говоря, мне тоже пить нельзя, -- сказал я.
--Этот коньяк господин Дюран сам заказывал еще в прошлом году.
Тем хуже для него, подумал я.
--А почему господин Дюран не в больнице? -- полюбопытствовал я.
Экономка вздохнула.
--Не хочет! Все никак не может расстаться со своим хламом. Врач живет у
нас, в нижнем этаже. В больнице-то все куда проще.
Я поднялся.
--Врач тоже пьет этот бесподобный коньяк? -- спросил я.
--Нет. Он виски пьет. Шотландское.
Язык -- вот главная преграда, -- рассуждал Георг Камп. В заляпанном
белом комбинезоне он сидел в магазинчике Роберта Хирша. Дело было после
работы. Вид Камп имел вполне довольный. -- Вот уже больше десяти лет прошло,
как в Германии сожгли мои книги, -- продолжил он. -- По-английски я писать
не могу. Кое-кому удалось научиться. Артур Кестлер, Вики Баум(43). Другие
устроились в кино, там стиль не так важен. А я не смог.
Камп был в Германии известным писателем. Сейчас ему перевалило за
пятьдесят пять.
--Поэтому я стал маляром, затем маляром-декоратором в квартирах, а
сегодня отмечаю очередное повышение, теперь я вроде бригадира. Приглашаю вас
на кофе с пирожными. По такому случаю Роберт Хирш любезно предоставил мне
свой магазин. Через десять минут все доставят. Приглашены все.
Явно довольный собой, Камп с гордостью оглядел присутствующих.
--Совсем больше не пишешь? -- спросил я. -- По вечерам, после работы?
--Пробовал. Но к вечеру я слишком устаю. В первые два года я пытался
писать. Чуть не умер с голоду и ничего, кроме комплексов неполноценности, не
нажил. Декоратором я в десять раз больше зарабатываю.
--У тебя богатые перспективы, -- заметил Хирш. -- Гитлер тоже маляром
начинал.
Камп презрительно отмахнулся.
--Он в маляры попал как несостоявшийся живописец. А я уже член
профсоюза. Постоянный.
--Так и останешься теперь декоратором? -- спросил я.
--Еще не решил. Когда время придет, тогда и буду думать. Сейчас главное
не растратить остаток сил на графоманство. Может, когда-нибудь потом я и
опишу приключения декоратора в Нью-Йорке, если другого сюжета не найду.
Хирш рассмеялся.
--Храни тебя Бог, Камп, -- сказал он. -- Ты и вправду обрел здесь себя.
--А что в этом плохого? -- удивленно спросил Камп. -- Или, может, вы
считаете, мне надо было прийти в моем коричневом костюме? -- Он замер,
уставившись в окно витрины, за которым стояла Кармен. -- Я бы мог... -- Он
снова умолк и продолжал глазеть на Кармен.
--Поздно, Георг, -- сказал Роберт Хирш. -- Кофе уже поставлен. Ради
такого случая я проверяю в работе лучшую свою электрокофеварку.
В магазин вошла Кармен. Следом за ней с большой картонной коробкой
впорхнула женщина-чижик. Это была Катарина Елинек, жена профессора,
оставшегося в Австрии. Катарина была еврейкой, профессор Елинек -- нет. Он
отправил ее за границу и подал на развод. За ней уже дважды приходили и
только чудом не арестовали; тогда он дал ей денег, чтобы хватило на первое
время, и велел уезжать, а сам остался. Так, через Швейцарию и Францию, она
незадолго до войны добралась до Нью-Йорка, маленькая, измученная, почти без
средств к существованию, но с неистребимой волей к жизни. Сначала работала
служанкой, потом, когда обнаружился ее незаурядный талант к выпечке тортов и
пирожных, кто-то оборудовал у себя на заднем дворе маленькую квартирку для
Катарины, где она и пекла. С хозяином квартирки ей пришлось спать, как потом
и с другими мужчинами, которые ей помогали. Она никогда и никому не
жаловалась. Катарина знала жизнь и понимала, что даром ничего не получишь.
Ей и в Вене пришлось переспать с нацистским боссом, который устроил ей
заграничный паспорт. Она решила, что будет при этом думать о муже и ничего
страшного тогда не случится. На самом же деле, она вообще ни о чем не смогла
думать. Едва этот потный тип прикоснулся к ней, Катарина стала как кукла,
как автомат. Она перестала быть собой. Все в ней заледенело, и она
воспринимала происходящее как бы со стороны. В сознании холодно и ясно
зафиксировалась только одна цель -- паспорт. Сама она уже не была женой
профессора Елинека, хорошенькой и чуть сентиментальной женщиной двадцати
восьми лет, -- она была просто кем-то, кому во что бы то ни стало надо
получить паспорт. Паспорт заслонил собой грех, отвращение, мораль -- это все
были вещи из иного, забытого мира. Ей нужен паспорт, иначе его добыть
невозможно, все, баста. Сквозь грязь этого мира Катарина шла как сомнамбула
-- и грязь не приставала к ней. Позже, когда ее маленькая пекарня стала
пользоваться успехом и кто-то сделал ей предложение, Катарина поначалу
вообще не поняла, о чем речь. Она была как замурованная. Истово копила
деньги, хотя, казалось, даже не знает, ради чего -- настолько она
отгородилась от всего в жизни. При этом оставалась неизменно любезной,
приветливой, кроткой и по-птичьи неприкаянной. Она пекла лучшие штрудели во
всем Нью-Йорке. После ее маковых рулетов и штруделей -- с сыром, с вишнями,
творожного, яблочного -- даже Джессины пироги и торты казалась жалким
дилетантством.
--Это Катарина Елинек, -- представил Георг Камп. -- Прошу вас, входите
и порадуйте нас вашими шедеврами.
Хирш опустил жалюзи на окнах витрины.
--От греха подальше, -- пояснил он. -- Иначе уже через десять минут
здесь будет полиция.
Госпожа Елинек вежливо и молча распаковывала свои изделия.
--Люблю сладости, -- признался Камп, обращаясь к Кармен. -- Особенно
творожный штрудель!
Кармен очнулась от своей блаженной летаргии.
--Я тоже, -- сказала она. -- И чтобы сливок побольше!
--Ну в точности как я! -- просиял Камп, не в силах оторваться от
созерцания ее завораживающей, обманчивой красоты. -- И кофе с молоком!
Кармен просияла в ответ.
--Это писатель Георг Камп, Кармен, -- сказал я. -- Единственный
жизнерадостный эмигрант из всех, кого я знаю. Раньше он писал ужасно
грустные, меланхолические романы. А теперь расписывает мир яркими красками.
Кармен потянулась за куском вишневого штруделя.
--Но это же великолепно! -- проворковала она. -- Жизнерадостный
эмигрант! -- И, окинув Кампа оценивающим взглядом, протянула божественную
руку за куском макового рулета.
Госпожа Елинек тем временем уже распаковала чашки, тарелочки и приборы.
--За посудой я зайду завтра, -- сказала она.
--Да оставайтесь с нами! -- воскликнул Камп. -- Вместе отпразднуем
освобождение от духовности.
--Я не могу. Мне надо идти.
--Но госпожа Елинек! Какие такие у вас неотложные дела? Рабочий день
кончился. Отдохните с нами!
Камп схватил ее за руку и попытался втянуть обратно в комнату. Внезапно
она вся затряслась.
--Пожалуйста, оставьте меня! Мне надо идти. Сейчас же! Простите меня.
Мне нужно...
Камп смотрел на нее, ничего не понимая.
--Да что случилось-то? Мы ведь не прокаженные...
--Позвольте мне уйти! -- Госпожа Елинек побледнела и дрожала все
сильней.
--Позвольте ей уйти, господин Камп, -- спокойно попросила Кармен своим
глубоким, грудным голосом.
Он немедленно отпустил Катарину. Госпожа Елинек неловко изобразила
прощальный жест и выскользнула за дверь. Камп смотрел ей вслед.
--Не иначе, приступ эмигрантского бешенства. Все мы время от времени
начинаем сходить с ума.
Медленно, будто трагическая актриса, Кармен покачала головой.
--Она сегодня получила телеграмму. Из Берна. Ее муж умер. В Вене.
--Старик Елинек? -- спросил Камп. -- Тот самый, который ее выставил?
Кармен кивнула.
--Все это время она ради него копила деньги. Хотела вернуться.
--Вернуться? После всего, что случилось? С ней здесь и с ним там?
--Да, хотела. Думала, тогда они зачеркнут все прошлое и начнут жизнь
сначала.
--Глупость какая!
Хирш посмотрел на Кемпа.
--Не говори так, Георг. Разве ты сам не хочешь начать с начала?
--Откуда мне знать? Живу как живется.
--Это обычная прекраснодушная иллюзия всех эмигрантов. Все позабыть и
начать сначала.
--По-моему, ей радоваться надо, что этот Елинек концы отдал. Для нее же
лучше. Не придется бросать свою теплую пекарню ради этого типа, который
выкинул ее на улицу, словно кошку, и опять служить ему вечной рабыней.
--Люди не всегда горюют только о хорошем, -- задумчиво сказал Хирш.
Камп растерянно оглядел присутствующих.
--Черт возьми, -- сказал он. -- Мы ведь так хотели повеселиться
сегодня.
Вошел Равич.
--Как дела у Джесси? -- спросил я.
--Сегодня утром ее отвезли домой. Она еще недоверчивей, чем прежде. Чем
лучше идет заживление, тем недоверчивее она становится.
--Лучше? -- спросил я. -- Действительно лучше?
Вид у Равича был усталый.
--Что значит "лучше"? -- бросил он. -- Замедлить приближение смерти --
это все, что в наших силах. Абсолютно бессмысленное занятие, как глянешь в
газеты. Молодые здоровые парни гибнут тысячами, а мы тут стараемся продлить
жизнь нескольким больным старикам. Коньяка у вас не найдется?
--Ром, -- ответил я. -- Как в Париже.
--А это кто такой? -- спросил Равич, указывая на Кампа.
--Последний жизнерадостный эмигрант. Но и ему оптимизм нелегко дается.
Равич выпил свой ром залпом. Потом посмотрел в окно.
--Сумеречный час, -- сказал он. -- Crepuscule(44). Час теней, когда
человек остается один на один со своим жалким "я" или тем, что от него
осталось. Час, когда умирают больные.
--Что-то ты уж больно печален, Равич. Случилось что-нибудь?
--Я не печален. Подавлен. Пациент умер прямо на столе. Казалось бы,
пора уже привыкнуть. Так нет.