Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
могло не почудиться. Этого лица,
этой оглядки через плечо, этой улыбки в бликах уличных фонарей уже не было
на свете. Это лицо уже не улыбнется. В последний раз, когда я его видел, оно
было холодным и застывшим, а на глазах сидели мухи.
--Что ты сказал? -- спросил я через силу.
Это все обман, думал я. Какой-то морок, надо немедленно проснуться. На
миг темное пространство с безмолвно поблескивающими лупоглазыми зрачками
экранов показалось настолько оторванным от остального мира, настолько
ирреальным, что почудилось, оно поглотит сейчас и жизнь за окном, и меня, и
вообще все вокруг.
--Можно, я зажгу свет? -- спросил я.
--Конечно.
Холодный неоновый свет залил помещение, заставив нас подслеповато
моргать и таращиться, будто застигнутых за постыдным занятием мальчишек.
--Так о чем ты? -- переспросил я.
Хирш взглянул на меня с недоумением.
--Я говорю, не забивай себе голову мыслями о Танненбауме Он разумный
человек и знает, что тебе нужно время чтобы обжиться. Ты не обязан
специально к нему идти и благодарить. Его жена от случая к случаю дает
приемы для голодающих эмигрантов. Скоро у нее как раз очередной прием. Она
тебя пригласит. Мы с тобой пойдем туда вместе. Тебе ведь тоже так лучше?
--Гораздо лучше.
Я встал.
--Что у тебя с работой? -- спросил Хирш. -- Нашел что-нибудь?
--Нет пока. Но кое-что есть на примете. Не хочу быть обузой
Танненбауму.
--Об этом вообще не думай. А жить всегда можешь у меня и столоваться
тоже.
Я покачал головой.
--Нет, Роберт, я хочу все осилить сам. Все, понимаешь, все! "Ланский
катехизис", параграф седьмой: "Помощь приходит, только когда она не нужна".
Я не стал возвращаться в гостиницу. Решил бесцельно побродить по
городу, как бродил почти каждый вечер. Я смотрел на каскады света и думал о
Рут, которой больше нет. Мы случайно встретились и сразу остались вместе.
Это случилось в горькую для нас обоих пору. Никого, кроме друг друга, у нас
не было. Но однажды меня арестовали, на две недели бросили в тюрьму, а потом
выдворили через швейцарскую границу. С превеликим трудом я сумел вернуться.
Но когда добрался до Парижа, Рут была уже мертва. Я нашел ее в ее комнате,
посреди жужжащего роя толстых, жирно поблескивающих мух; судя по всему, она
уже несколько дней так лежала. С тех пор не могу избавиться от чувства, что
я ее бросил, бросил в беде. У нее никого, кроме меня, не было, а я дал себя
арестовать по собственной дурости. Рут покончила с собой. Как и многие
эмигранты, она всегда имела при себе яд -- на случай, если ее схватит
гестапо. Но она им даже не воспользовалась. Двух стеклянных трубочек со
снотворным для ее усталого, надломленного отчаянием сердца оказалось
достаточно.
Сам не знаю почему, я вдруг остановился, уставившись на витрину
газетного киоска. Аршинные заголовки кричали со всех передовиц: "Покушение
на Гилера!", "Гитлер убит взрывом бомбы!"
Вокруг киоска сгрудились люди. Я протиснулся к прилавку и купил газету.
Она была еще чуть влажная от типографской краски. Я вдруг заметил, что руки
у меня дрожат. Нашел какую-то подворотню и стал читать. Меня вдруг охватило
яростное раздражение из-за того, что я читаю так медленно. Да и понимаю не
все! Я скомкал газету, потом снова ее разгладил и остановил такси. Решил
поехать к Хиршу.
Хирша дома не было. Я долго стучал в его дверь. Она была заперта. В
магазине его тоже не оказалось. Вероятно, вышел перед самым моим приездом. Я
побрел к "Дарам моря". Мертвые рыбины поблескивали в витрине, распятые омары
зябко поеживались на ледовой крошке, официанты с тяжеленными лоханями ухи
над головой лавировали между столиков, ресторан был забит, но Хирша и здесь
не оказалось. Я медленно двинулся дальше. В отель возвращаться не хотелось
-- я боялся напороться на Лахмана. Не тянуло меня и в плюшевый будуар -- не
исключено, что его уже оккупировала Мария Фиола. Мойкова на месте не было,
это я знал.
Я брел по Пятой авеню. Ее простор, сияние ее огней -- все это
подействовало на меня успокаивающе. Казалось, от освещенных домов исходит
мелкая электрическая дрожь, которая заставляет вибрировать весь воздух. Я
прямо чувствовал эту дрожь у себя на лице и ладонях. Возле отеля "Савой
Плаза" я купил еще один экстренный выпуск -- его продавал горластый карлик с
тонюсенькими усиками. Сообщалось в нем примерно то же самое, что и в первой
газете. В штаб-квартире Гитлера взорвана бомба. Подложил бомбу кто-то из
офицеров. Еще не известно, действительно ли Гитлер убит, но тяжело ранен
почти наверняка. Это был офицерский путч. Армейские части в Берлине вышли из
повиновения, к ним присоединились некоторые генералы. Возможно, это конец.
Я вплотную подошел к ярко освещенной витрине, чтобы разобрать и
набранное мелким шрифтом. Казалось, вокруг меня струятся токи магнитной
бури. Из зоопарка доносилось рыканье львов. Я тупо глазел на витрину, перед
которой стоял, и ничего не видел. Лишь некоторое время спустя я сообразил,
что стою перед знаменитым ювелирным магазином "Ван Клиф и Арпелз". Две
диадемы двух умерших королев холодно и безучастно покоились там в черной
бархатной нише в обрамлении рубинов, изумрудов и бриллиантов, как бы вобрав
в себя всю неприступность загадочного мира кристаллов и все его
совершенство, возникшее задолго до теплой суеты жизни и существующее с тех
пор вне смерти, вне убийства, по своим, непостижимым законам неуклонного и
бесшумного роста. Я вновь ощутил газету у себя в руке, услышал ее шуршание,
увидел жирные заголовки -- и опять поднял взгляд на Пятую авеню, окунул его
в светозарную перспективу этой удивительной улицы, в ее изобилие и блеск, в
золотистое мерцание витрин, в неудержимый взлет этажей, бахвалящихся своей
обольстительной порочностью и вавилонской вседозволенностью. Нет, ничто
здесь не изменилось за те минуты, пока в душе у меня бушевала буря. Шуршание
газеты в моей руке -- вот и все, что напоминало здесь о войне, призрачной
войне без смертоубийств и разрушений, беззвучный отголосок новой битвы на
Каталаунских(19) полях, долетевший сюда, на другой берег океана, на этот
невредимый континент, отзвук не видимой отсюда войны, который только и был
слышен, что в шуршании газет на прилавках ночных киосков.
--А когда будут утренние выпуски? -- спросил я.
--Часа через два. "Таймс" и "Трибюн".
Я возобновил свое беспокойное странствие вдоль Пятой авеню -- мимо
Центрального парка до отеля "Шерри-Незерланд", оттуда до музея
"Метрополитен" и обратно до отеля "Пьер". Стояла неописуемая ночь, бездонная
и тихая, теплая, обласканная поздним июлем, что завалил все цветочные
магазины розами, гвоздиками и орхидеями и переполнил все киоски в боковых
улочках буйным кипением сирени, осененная высокозвездным небом над
Центральным парком, что легло на пышные кроны лип и магнолий, и покоем,
нарушаемым лишь дробным цокотом конного экипажа для полуночных влюбленных,
меланхоличным порыкиванием львов да рокотом редких автомобилей, чертивших
прожекторами фар световые каракули в темных провалах парка.
Я вошел в парк и двинулся к небольшому пруду. Посеребренный, он тихо
мерцал в свете незримой луны. Я сел на скамью. Никак не получалось спокойно
все обдумать. Сколько я ни пытался, тут же подступало прошлое -- все шло
кругом, путалось, накатывало, глазело из мертвых глазниц, потом опять
шныряло в сумрак дерев, шуршало там, неслышными шагами подкрадываясь снова,
сквозь пепел и скорбь заговаривало со мною едва слышными голосами былого,
шептало что-то, то ли увещевая, то ли желая предостеречь, внезапно приближая
события и лица из путаных лабиринтов лет, так что я, уже почти поверив в
галлюцинации, и вправду думал, что вижу их в этом призрачном сплетении вины
и ответственности, промахов и упущений, бессилия, горечи и неистовой жажды
мести. В эту теплую июльскую ночь, полную цветения и произрастания,
насыщенную затхлой влагой черного, недвижного пруда, на глади которого
полусонным вспугнутым кряканьем изредка перекликались друг с другом утки,
все во мне вдруг разверзлось снова, пройдя перед внутренним оком траурным
шествием боли, вины и неисполненных обещаний. Я встал; невмоготу было сидеть
вот так, в полной неподвижности, чувствуя, как совсем рядом на бреющем
полете проносятся летучие мыши, обдавая лицо холодком могильного тлена.
Окутанный обрывками воспоминаний, будто дырявым плащом, я побрел дальше по
тропинкам, убегавшим в глубь парка, побрел сам не зная куда. Очутившись на
круглой песчаной площадке, я остановился. В центре ее, в пятне лунного
света, недвижным и пестрым хороводом теней затаилась небольшая карусель. Она
была завешена парусиной, но не полностью и наспех; видны были лошадки в
золотистых сбруях с развевающимися гривами, и гондолы, и слоны, и медведи.
Все они замерли на бегу, их галоп окаменел, и теперь они пребывали в
безмолвной неподвижности, заколдованные, как в сказке. Я долго смотрел на
эту застывшую жизнь, столь странно безутешную в своем оцепенении --
наверное, как раз оттого, что замышлялась она как апофеоз беззаботного
веселья. Зрелище это обо многом мне напомнило.
Внезапно послышались шаги. Откуда-то сзади, из темноты вышли двое
полицейских. Они оказались рядом, прежде чем я успел сообразить, стоит мне
убегать или нет. Так что я остался.
--Что вы тут делаете? -- спросил один из полицейских, тот, что повыше
ростом.
--Гуляю, -- ответил я.
--В парке? Ночью? Чего ради?
Я не знал, что на это ответить.
--Документы? -- спросил второй.
Паспорт Зоммера был при мне. Светя себе фонариком, они принялись его
изучать.
--Значит, вы не американец? -- спросил второй.
--Нет.
--Где остановились?
--Гостиница "Мираж".
--Вы ведь недавно в Нью-Йорке? -- спросил длинный.
--Недавно.
Тот, что поменьше, продолжал изучать мой паспорт. Я почувствовал
неприятный холодок в желудке, уже много лет навещающий меня при встречах с
полицией. Я смотрел на карусель, на лакированного белого скакуна, что в
вечном протесте вскинулся на дыбы из своей постылой упряжки, потом перевел
глаза на звездное небо и стал думать о том, до чего будет забавно, если меня
сейчас задержат как немецкого шпиона. Коротышка все еще листал мой паспорт.
--Ну скоро ты, Джим? -- спросил длинный. -- Он вроде не похож на
блатного.
Джим не отвечал. Длинный стал проявлять нетерпение.
--Да пойдем, Джим. -- Затем он обратился ко мне: --Вы что, не знаете,
что в такое время здесь опасно разгуливать в одиночку?
Я покачал головой. Должно быть, у меня другие представления об
опасности. Я снова стал разглядывать карусель.
Тут по ночам столько всякого сброду шныряет, -- начал просвещать меня
длинный. -- Воры, грабители, прочая мразь. Что ни час, обязательно
что-нибудь случается. Или вам охота, чтобы вас изувечили?
Он засмеялся. Я не ответил. Я не сводил глаз со своего паспорта,
который все еще оставался в руках у второго полицейского. Паспорт -- это
все, что у меня было, без него я даже в Европу вернуться не смогу.
--Пройдемте, -- сказал наконец Джим. Паспорт он мне не вернул.
Я последовал за ними. Мы дошли до патрульной машины, что стояла на
обочине.
--Садитесь, -- приказал Джим.
Я влез в машину и устроился на заднем сиденье. Мыслей не было никаких.
Уже вскоре мы выехали из парка на Пятьдесят девятую улицу. Машина
остановилась. Джим обернулся и протянул мне паспорт.
--Ну вот, приятель, -- сказал он. -- Здесь можете выходить. А то в
парке вас, чего доброго, еще кто-нибудь обидит ненароком.
Оба полицейских рассмеялись.
--Мы же человеколюбцы, -- заявил длинный. -- Еще какие человеколюбцы,
приятель! В пределах разумного, конечно!
Я вдруг почувствовал, что весь затылок у меня взмок от пота, и
рассеянно кивнул.
--Утренние газеты уже вышли? -- спросил я.
--Вышли. Жив ублюдок. Ублюдкам всегда везет.
Я побрел вдоль по улице, прошел мимо "Сент-Морица", единственного
виденного мной в Нью-Йорке отеля с небольшим палисадником и столиками, где
можно было спокойно посидеть с газетой. В отличие от Парижа, Вены да и
любого городка в Европе, где в кафе можно почитать газету, в Нью-Йорке таких
кафе не было. Видимо, здесь ни у кого не хватало времени на такую ерунду.
Я подошел к газетному киоску. Почему-то вдруг я ужасно устал. Проглядел
первую страницу. Гитлер не убит В остальном сообщения противоречили друг
другу. Неясно, то ли это мятеж военных, то ли нет. По слухам, все еще в
руках восставших частей. Но предводители арестованы верными Гитлеру
генералами. Сам Гитлер жив. И не в руках мятежников. Наоборот, уже успел
отдать приказ всех мятежников вешать.
--Когда будут следующие газеты? -- спросил я. --Утром. Дневные выпуски.
Это уже утренние. Я в растерянности смотрел на продавца.
--Радио, -- сказал он. -- Радио включите. Там по всем программам всю
ночь одни последние известия.
--Верно! -- обрадовался я.
У меня-то радио не было. Но у Мойкова есть. Может, он уже вернулся. Я
схватил такси и поехал в гостиницу. Я слишком обессилел, чтобы идти пешком.
К тому же хотелось добраться как можно скорее. Меня охватила странная
апатия, как будто я слышу и воспринимаю окружающее сквозь слой ваты, хотя
внутри все дрожало от нетерпения.
Мойков был на месте. Никуда не ушел.
--К тебе Роберт Хирш приходил, -- сообщил он мне.
--Когда?
--Часа два назад.
Как раз в то время, когда я стучался к нему в квартиру.
--Он что-нибудь передал? -- спросил я.
Мойков кивнул на небольшой, поблескивающий хромированными ручками
радиоприемник.
--Принес тебе вот это. "Зенит", между прочим. Очень хороший аппарат.
Сказал, что тебе он сегодня наверняка понадобится.
Я кивнул.
--Больше он ничего не сказал?
--Да он только полчаса как ушел. Был взволнован, но без всякого
оптимизма. Немцам, говорит, не удавалась ни одна революция. Им даже мятеж не
по зубам. Их бог -- это приказ и послушание, а уж никак не совесть. Он
считает, покушение -- это путч военных, и устроили они его не потому, что
нацисты изверги и убийцы, для которых право -- просто кровавый фарс, а
потому, что войну проиграли. Да мы еще полчаса назад последние известия
слушали. Когда стало ясно, что Гитлер жив и жаждет мести, Хирш ушел. А
приемник тебе оставил.
--С тех пор больше ничего не передавали? --
--Гитлер собирается выступить с речью. Будет убеждать народ, что его
спасло провидение.
--А как же иначе. О фронтовых частях что-нибудь слышно?
Мойков помотал головой.
--Ничего, Людвиг. Война продолжается.
Я кивнул. Мойков посмотрел на меня.
--Ты, я погляжу, аж зеленый весь. С Робертом Хиршем я уже бутылку водки
выпил. Но готов выпить с тобой еще одну. В такую ночь только последние нервы
гробить. Или водку пить.
Я протестующе поднял руки.
--Нет, Владимир. Я и так с ног валюсь. Но радио возьму. У меня в
комнате, надеюсь, есть розетка?
--Она тебе не нужна. Это портативный приемник. -- Мойков все еще не
сводил с меня глаз. -- Слушай, не сходи с ума, -- сказал он. -- Прими хотя
бы глоток. И вот это. -- Он раскрыл свою громадную ладонь, на которой лежали
три таблетки. -- Чтобы заснуть. Завтра утром сто раз успеешь выяснить, что
правда, а что нет. Ты уж послушай совет престарелого эмигранта, который
десять раз такие же надежды переживал и одиннадцать раз их хоронил.
--Думаешь, это тоже все пойдет прахом?
--Завтра узнаем. По ночам надежда приносит странные сны. Я-то знаю:
даже убийца иной раз может показаться ангелом, ежели ратует за твое дело, а
не против него. Лично я все эти игры давно бросил и предпочитаю снова верить
в десять заповедей. Хотя и они, как известно, весьма далеки от совершенства.
Из полутьмы возникла женская тень. Это была очень старая дама, ее серая
иссохшая кожа напоминала мятую пергаментную бумагу. Мойков встал.
--Вам что-нибудь нужно, графиня?
Тень истово закивала.
--Сердечные капли, Владимир Иванович! Мои все вышли. Ох уж эти июльские
ночи! Никак не заснешь. Они напоминают мне летние ночи пятнадцатого года в
Петербурге. Бедный царь!
Мойков протянул ей маленькую бутылочку водки.
--Вот ваше сердечное, графиня. Спокойной ночи. Спите хорошенько.
--Попытаюсь.
Тень, шурша, удалилась. На ней было очень старомодное кружевное платье
с рюшами.
--Она живет только прошлым. После революции семнадцатого время для нее
остановилось. Она тогда и умерла, просто не знает об этом. -- Он снова
внимательно взглянул на меня. -- Слишком много всего случилось за эти
последние тридцать лет, верно, Людвиг? А справедливости в кровавом прошлом
нет. И быть не может. Иначе пришлось бы истребить половину человечества. Ты
уж поверь мне, старику, который когда-то думал так же, как ты.
Я взял приемник и пошел к себе в комнату. Окна были распахнуты. На
ночном столике стояла китайская бронза. Как же давно все это было, подумал
я. Я поставил приемник рядом с вазой и стал слушать новости, которые
передавались нерегулярно и пулеметной скороговоркой, в коротких паузах между
джазовой музыкой и рекламой виски, туалетной бумаги, летних распродаж,
бензина и фешенебельных кладбищ с сухой песчаной почвой и изумительными
видами. Я пытался поймать какую-нибудь заокеанскую программу, Англию,
Африку, и иногда это почти удавалось, я даже разбирал отдельные слова, но
они тут же тонули в трескучих помехах -- то ли шторм бушевал над океаном, то
ли полыхали где-то за горизонтами грозы, а может, доносились отголоски
далекой битвы. Я отошел и уставился в окно, в которое всеми своими звездами
безмолвно и бездонно глядела июльская ночь. Потом снова включил приемник,
окунувшись в мешанину из тупой рекламы и подлинного исторического трагизма,
между которыми жестяные металлические голоса не делали никаких различий,
разве что реклама становилась все назойливей и громче, а новости все
безотрадней. Покушение не удалось, в армии идут аресты мятежников, генералы
против генералов, при этом партия убийц уже дискутирует новые методы зверств
-- подвергнуть заговорщиков очень медленному удушению через повешение или
всего лишь обезглавить. Этой ночью Бога часто беспокоили мольбами; но он,
похоже, твердо решил оставаться на стороне Гитлера. Совершенно разбитый, я
заснул только под утро.
Уже днем я узнал от Мойкова, что один из постояльцев ночью умер -- это
был неприметный эмигрант, почти безвылазно и тихо сидевший у себя в номере.
Звали его Зигфрид Заль, и умер он от инфаркта. Я его вообще ни разу н видел.
--Можешь занять его комнату, -- сказал Мойков. Она немного побольше
твоей. И лучше. До ванной ближе. Цена та же.
Я отказался. Этого Мойков решительно не мог понять Я, честно говоря,
тоже.
--Вид у тебя отвратительный, -- констатировал он. -- Судя по всему,
снотворное тебя не берет.
--Почему же, обычно берет.
Он глянул на меня неодобрительно.
--В твои годы я тоже частенько подумывал о своей личной мести и своей
личной справедливости, -- сказал он. -- А сегодня, вспоминая себя
тогдашнего, кажусь себе ребенком, который после свирепого землетрясения
спрашивает, куда подевался его любим