Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
оторых, словно кости после людоедского пиршества,
торчали огромные крабьи клешни. За одним из столиков, растопырив локти,
восседали двое полицейских, присосавшихся к крабьим клешням, точно к губным
гармошкам. Я непроизвольно попятился, ища глазами выход. Роберт Хирш
подтолкнул меня в спину.
--Бегать больше незачем, Людвиг, -- сказал он со смешком. -- Правда,
легальная жизнь тоже требует мужества. Иногда даже большего, чем бегство.
Сидя в красном плюшевом будуаре, который именовался в "Мираже" салоном,
я учил английскую грамматику. Было уже поздно, но спать идти не хотелось. В
комнатенке по соседству, именовавшейся приемной, тихо хозяйничал Мойков.
Спустя некоторое время я услышал, как к дверям кто-то подходит; походка была
прихрамывающая. Эта странная, как бы запинающаяся в синкопе хромота сразу
напомнила мне о ком-то, кого я знал еще в Европе. Но в полутьме разглядеть
пришельца не удавалось.
--Лахман! -- окликнул я наугад.
Человек остановился.
--Лахман! -- повторил я, включая верхний свет. Нехотя, тусклым
желтоватым маревом он полился из-под потолка с трехрожковой люстры в стиле
модерн. Человек уставился на меня, недоуменно мигая.
--Господи, Людвиг! - воскликнул он наконец -- Давно ли ты здесь?
--Три дня уже. Я тебя по походке узнал.
--По моей проклятой поступи амфибрахием?
--По твоему вальсирующему шагу, Курт.
--Как же ты сюда перебрался? Уж не по визе ли Рузвельта? Или по спискам
наиболее ценных, подлежащих спасению представителей европейской
интеллигенции?
Я покачал головой.
--Наш брат в этих списках не значится. Не настолько мы, бедолаги,
знамениты.
--Я -то уж точно, -- подтвердил Лахман.
Вошел Мойков.
Так вы знакомы?
--Да, -- ответил я - - Знакомы. Давно. И по многим тюрьмам.
Мойков снова выключил верхний свет и принес бутылку.
--Самый подходящий повод пропустить рюмашку, -- заметил он. --
Праздники надо отмечать в порядке их поступления. Водка за счет отеля. У нас
тут гостеприимство.
--Я не пью, -- отказался Лахман.
--И очень правильно! -- одобрил Мойков, наливая только мне. -- Одно из
преимуществ эмиграции в том, что приходится часто прощаться и часто
праздновать встречи, -- заявил он. -- К тому же это дарит иллюзию долгой
жизни.
Ни Лахман, ни я ничего на это не ответили. Мойков был другого поколения
-- из тех, кто в семнадцатом бежал из России. То, что в нас еще полыхало
пламенем, в нем давно уже улеглось пеплом легенды.
--Ваше здоровье, Мойков! -- сказал я. -- И почему мы не родились
йогами? Или в Швейцарии?
Лахман горько усмехнулся.
--Да хотя бы не евреями в Германии, и то хорошо!
--Вы передовой отряд граждан мира, -- невозмутимо возразил Мойков. --
Вот и ведите себя, как настоящие первопроходцы. Вам еще памятники будут
ставить.
И пошел к стойке выдать кому-то ключ.
--Остряк, -- сказал Лахман, глядя ему вслед. -- Ты для него что-нибудь
делаешь?
--В каком смысле?
--Водка, героин, тотализатор, ну и прочее?
--Он этим занимается?
--Говорят.
--Ты за этим и пришел?
--Нет. Но прежде я тоже тут ютился. Как и почти всякий новоприбывший.
Подарив мне взгляд заговорщика, Лахман уселся рядом.
--Понимаешь, все дело в одной женщине, она тут живет, -- зашептал он.
-- Представь себе: пуэрториканка, сорок пять лет, одна нога не ходит, она
под машину попала. У нее сожитель есть, сутенер-мексиканец. Так вот, этот
мексиканец готов за пять долларов предоставить нам ложе. У меня больше есть!
Так она не хочет! Слишком набожная. Прямо беда! Она верна ему. Он ее за это
колотит, а она все равно не соглашается. Она уверена, что Бог смотрит на нее
из облака. Даже ночью. Я ей внушаю, что у Бога близорукость, причем давно.
Какое там! Но деньги берет! И все обещает! Деньги отдает сутенеру. А
обещанного не исполняет и смеется. И обещает снова. Я с ума от нее сойду!
Просто наказание!
Лахман страдал комплексом своей хромоты. Говорят, в прежние времена в
Берлине он был большим ходоком по части женщин. Так вот, боевая группа
штурмовиков, прослышав про это, однажды затащила его в свой кабак,
намереваясь оскопить, чему, по счастью, -- это было еще в тридцать третьем
-- помешала подоспевшая полиция. Лахман отделался выбитыми зубами, шрамами
на мошонке и переломами ноги в четырех местах, которые неправильно срослись,
потому что больницы тогда уже отказывались принимать евреев. С тех пор он
хромал и питал слабость к женщинам, страдающим, как и он, легкими
физическими изъянами. Лахмана устраивала любая, лишь бы зад у нее был
крепкий и округлый, как орех. Он утверждал, что в Руане познал женщину с
тремя грудями. Это оказалась роковая любовь его жизни. Его там дважды
залавливала полиция и высылала в Швейцарию. С целеустремленностью маньяка он
вернулся туда в третий раз -- так самец павлиноглазки находит свою самочку
за много километров и даже в проволочной сетке коллекционера. На сей раз его
упрятали в Руане на месяц в тюрьму, а потом снова выдворили. Он бы тупо
направился туда же и в четвертый раз, не вступи во Францию немцы. Так
Гитлер, сам того не зная, спас еврею Лахману жизнь...
--Ты ничуть не изменился, Курт, -- сказал я.
--Человек вообще не меняется, -- мрачно возразил Лахман. -- Когда его
совсем прижмет, он клянется начать праведную жизнь, но дай ему хоть чуток
вздохнуть, и он разом забывает все свои клятвы. -- Лахман и сам вздохнул. --
Одного не пойму, геройство это или идиотизм?
--Геройство, -- утешил я его. -- В нашем положении надо украшать себя
только доблестями.
Лахман отер пот со лба. У него была голова тюленя.
--Да и ты все тот же. -- Он снова вздохнул и достал из кармана нечто,
завернутое в подарочную бумагу. --Четки, -- пояснил он. -- Я этим торгую.
Реликвии и амулеты. А также иконки, фигурки святых, лампадки, освященные
свечи. Вхож в самые узкие католические круги. -- Лахман приподнял четки. --
Чистое серебро и слоновая кость, -- похвастался он. -- Освящены самим папой.
Как ты думаешь, это ее сломит?
--Каким папой?
Он растерялся.
--Как каким? Пием. Пием Двенадцатым, кем же еще?
--Лучше бы Бенедиктом Пятнадцатым. Во-первых, он умер, а это всегда
повышает ценность, как с почтовыми марками. Во-вторых, он не был фашистом.
--Опять ты со своими дурацкими шуточками! А я и забыл совсем. В
последний раз в Париже...
--Стоп! -- сказал я. -- Только без воспоминаний!
--Как хочешь. -- Лахман немного поколебался, но потом жажда сообщения
все же взяла верх. Он развернул еще один сверток. -- Обломок смоковницы из
Гефсиманского сада, из Иерусалима! Подлинный, со штемпелем и письменным
подтверждением! Если уж это ее не размягчит, тогда что? -- Он смотрел на
меня умоляюще.
Я с увлечением разглядывал вещицы.
--И много это приносит? -- полюбопытствовал я. -- Ну, торговля всем
этим?
Лахман вдруг насторожился.
--Ровно столько, чтобы не подохнуть с голода, а что? Или ты решил
составить мне конкуренцию?
--Да простое любопытство, Курт, и больше ничего. Он взглянул на часы.
--В одиннадцать я должен за ней зайти. Ругай меня! -- Он встал,
поправил галстук и заковылял вверх по лестнице. Потом вдруг еще раз
оглянулся. -- Что я могу поделать? -- жалобно простонал он. -- Такой уж я
страстный человек! Просто напасть какая-то! Вот увидишь, я когда-нибудь умру
от этого! Но что еще остается?
Я захлопнул свою грамматику и откинулся в кресле. С моего места хорошо
просматривался кусок улицы. Дверь была раскрыта, должно быть, по причине
жары, и свет фонаря над аркой входа проникал снаружи в холл, выхватывая из
темноты угол стойки и утыкаясь в черный проем лестницы. В зеркале напротив
повисла серая муть, тщетно силясь отливать серебром. Я бессмысленно на нее
таращился. Красные плюшевые кресла казались сейчас, против света, почти
фиолетовыми, и на какой-то миг мне вдруг почудилось, что пятна на них -- это
потеки запекшейся крови. Где же я видел все это? Кровь, запекшиеся пятна
небольшая комната, за окнами которой ослепительно рдеет закат, отчего все
предметы в комнате стали как будто бесцветными и тонут в странной бесплотной
дымке, где смешалось серое, черное, вот такое же темно-красное и фиолетовое.
Скрюченные, окровавленные тела на полу и лицо за окном, которое внезапно
отворачивается отчего одну его половину разом высвечивают косые лучи
закатного солнца, тогда как другая остается чернеть в тени. И высокий,
гнусавый голос, который скучливо произносит:
--Продолжайте! Следующего берем!
Быстро встав, я снова включил верхний свет. И только после этого
огляделся. Тусклый желтоватый свет люстры засочился вниз, неохотно и скудно
освещая кресла и плюшевую софу, все такие же аляповатые и бордовые. Нет, это
не кровь. Я посмотрел в зеркало; в нем отражалась только стойка у входа -- и
ничего больше.
--Нет, -- громко сказал я. -- Нет! Только не здесь!
Я подошел к стойке. Стоявший за ней Мойков поднял на меня глаза.
--Не хотите сыграть партию в шахматы?
Я покачал головой.
--Попозже. Хочу еще немного пройтись. На витрины поглазеть, на все это
нью-йоркское освещение. В Европе в это время бывало темно, как в угольной
шахте.
Мойков взглянул на меня с сомнением.
--Только не пытайтесь приставать к женщинам, -- предупредил он. --
Могут и полицию позвать. Нью-Йорк это вам не Париж. Европейцы обычно об этом
забывают.
Я остановился.
--Что же, в Нью-Йорке нет проституток?
Складки на лице Мойкова углубились.
--Только не на улице. Там их гоняет полиция.
--Тогда в борделях?
--Там полиция их тоже гоняет.
--Тогда как же американцы размножаются?
--В честном буржуазном браке под присмотром всемогущественных женских
союзов.
Признаться, я был изумлен. Похоже, в Америке проституток преследовали
не меньше, чем в Европе эмигрантов.
--Я буду осмотрителен, -- пообещал я. -- Да и английский у меня не тот,
чтобы с женщинами заигрывать.
Я вышел на улицу, которая распростерлась передо мной во всей своей
стерильной непорочности. В этот час в Париже проститутки цокали по тротуарам
на своих высоких каблучках либо стояли в полутьме под синими фонарями
бомбоубежищ. Их живучее племя не ведало страха даже перед гестапо. Они же
оказывались случайными спутницами нашего брата беженца, когда тот, одурев от
одиночества и самого себя, наскребал немного денег на скоротечный час
безличной покупной ласки. Я смотрел на прилавки деликатесных магазинов, что
ломились от изобилия ветчин, колбас, сыров, ананасов. "Прощайте, милые
подруги парижских ночей! -- думал я. -- Судя по всему, мне уготованы здесь
муки анахорета и услады рукоблудия!"
Я остановился перед магазинчиком, на картонной вывеске которого
значилось: "Горячие пастрами". Это была лавочка деликатесов. Даже в этот
поздний час дверь была открыта. Похоже, в Нью-Йорке и впрямь нет
комендантского часа.
--Порцию горячих пастрами, -- твердо сказал я.
--On rye?(8) -- продавец показал на черный хлеб.
Я кивнул.
--И с огурцом. -- Я ткнул в маринованный огурец.
Продавец придвинул ко мне тарелку. Я уселся на высокий табурет возле
стойки и принялся за еду. Я понятия не имел, что такое пастрами. Оказалось,
это горячее консервированное мясо, очень вкусное. Все, что я ел в эти дни,
было невероятно вкусно. К тому же я постоянно был голоден и ел с
удовольствием. На острове Эллис вся еда имела какой-то странный привкус;
поговаривали, что туда добавляют соду -- для подавления полового инстинкта.
Кроме меня за стойкой сидела еще только очень хорошенькая девушка.
Сидела так тихо, что казалось, лицо у нее из мрамора. Покрытые лаком волосы
гладко облегали ее точеную головку египетского сфинкса. Она была сильно
накрашена. В Париже я бы решил, что это проститутка; там только шлюхи так
красятся.
Мне вспомнился Хирш. Я был у него сегодня после обеда.
--Тебе нужна женщина, -- убеждал он меня. -- И как можно скорее! Ты
слишком долго был один. Лучше всего найди себе эмигрантку. Она тебя поймет.
С ней ты сможешь разговаривать. Хочешь по-немецки, хочешь по-французски. Да
и по-английски тоже. Одиночество -- это болезнь, очень гордая и на редкость
вредная. Мы с тобой свое отболели.
--А американку? -- спросил я.
--Пока лучше не надо. Через несколько лет -- может быть. Не добавляй
себе лишних комплексов, у тебя своих достаточно.
Я заказал себе еще и порцию шоколадного мороженого. Вошли двое
гомосексуалистов с парой абрикосовых пуделей, купили сигарет и пирожных с
кремом. Все-таки чудно, подумал я. Все ждут, что я стану прямо бросаться на
женщин, а у меня и желания-то нет. Непривычный свет ночных улиц возбуждает
меня куда больше.
Я медленно побрел обратно к гостинице.
--Ну что, не нашли? -- поинтересовался Мойков.
--Да я и не искал.
--Тем лучше. Коли так, можно без помех сыграть тихую партию в шахматы.
Или вы устали?
Я покачал головой.
--На свободе не так быстро устаешь.
--Это кто как, -- возразил Мойков. -- Обычно эмигранты, прибыв сюда,
прямо на глазах разваливаются и сутками только и знают, что спать. Должно
быть, реакция организма на долгожданную безопасность. У вас нет?
--Нет. По крайнем мере, я ничего такого не чувствую.
--Значит, еще накатит. Никуда не денетесь.
--Ну и ладно.
Мойков принес шахматы.
--Лахман уже ушел? -- спросил я.
--Нет еще. По-прежнему наверху у своей ненаглядной.
--Думаете, сегодня ему повезет?
--С чего вдруг? Она потащит его ужинать вместе со своим мексиканцем, а
он за всех заплатит. Он что, всегда такой был?
--Он уверяет, что нет. Говорит, что приобрел этот комплекс вместе с
хромотой.
Мой ков кивнул.
--Может быть, -- сказал он задумчиво. -- Впрочем, мне все это
безразлично. Вы даже представить не можете, сколько всего становится
человеку безразлично в старости.
--А вы давно здесь?
--Двадцать лет.
Краем глаза я заметил в дверях какую-то легкую тень. Чуть подавшись
вперед, там стояла молодая женщина и смотрела на нас. Строгий овал бледного
лица, ясный и твердый взгляд серых глаз, рыжие волосы, которые почему-то
показались мне крашеными.
--Мария! -- Мойков от неожиданности вскочил. -- Когда же вы вернулись?
--Вчера.
Я тоже встал. Мойков чмокнул девушку в щечку. Ростом она оказалась чуть
ниже меня. На ней был узкий, облегающий костюм. Голос низкий и с хрипотцой,
как будто чуть надтреснутый. Меня она не замечала.
--Водки? -- спросил Мойков. -- Или виски?
--Лучше водки. Но на мизинец, не больше. Мне надо бежать. У меня еще
сеанс.
Говорила она очень быстро, почти взахлеб.
--Так поздно?
--Фотограф только в это время свободен. Платья и шляпки. Очень
маленькие. Прямо крохотульки.
Тут я заметил, что на ней и сейчас шляпка, вернее, очень маленький
берет, этакая черненькая финтифлюшка, косо сидящая в волосах.
Мойков пошел за бутылкой.
--Вы ведь не американец? -- спросила девушка по-французски. Она и с
Мойковым по-французски говорила.
--Нет. Я немец.
--Ненавижу немцев, - отрезала она
--Я тоже, -- ответил я.
Она вскинула на меня глаза.
--Я не то имела в виду! -- выпалила она смущенно. -- Не вас лично.
--Я тоже.
--Вы не должны сердиться. Это все война.
--Да, -- отозвался я как можно равнодушней. -- Это все война, я знаю.
Уже не в первый раз меня оскорбляли из-за моей национальности. Во
Франции это случалось сплошь и рядом. Война и вправду золотое время для
простых обобщений.
Мойков вернулся, неся бутылку и три маленькие стопочки.
--Мне не нужно, -- сказал я.
--Вы обиделись? -- спросила девушка.
--Нет. Просто пить не хочу. Надеюсь, вам это не помешает.
Мойков понимающе ухмыльнулся.
--Ваше здоровье, Мария! -- сказал он, поднимая рюмку.
--Напиток богов, -- вздохнула девушка и опустошила рюмку одним махом,
резко, как пони, запрокинув голову.
Мойков схватился за бутылку.
--Еще по одной? Рюмочки-то малюсенькие.
--Grazie(9), Владимир. Достаточно, Мне надо бежать. Au revoir!(10)
Она протянула мне руку.
--Au revoir, monsieur(11).
Рукопожатие у нее оказалось неожиданно крепкое.
--Au revoir, madame(12).
Мойков, вышедший ее проводить, вернулся.
--Она вас разозлила?
--Да нет. Я сам все спровоцировал. Мог бы сказать, что у меня
австрийский паспорт.
--Не обращайте внимания. Она не хотела. Просто говорит быстрее, чем
думает. Она поначалу почти каждого исхитряется разозлить.
--Правда? -- спросил я, почему-то только сейчас начиная злиться. --
Вроде бы не такая уж она и красавица, чтобы так заноситься.
Мойков усмехнулся.
--Сегодня у нее не лучший день, но чем дольше ее знаешь, тем больше она
располагает к себе.
--Она что, итальянка?
--Вроде того. Зовут ее Мария Фиола. Помесь, как и почти все здесь;
мать, по-моему, была то ли испанской, то ли русской еврейкой. Работает
фотомоделью. Раньше жила здесь.
--Как и Лахман, -- заметил я.
--Как Лахман, как Хирш, как Левенштайн и многие другие, -- с
готовностью подтвердил Мойков. --Здесь у нас дешевый интернациональный
караван-сарай. Но все- таки это на разряд выше, чем национальные гетто, где
поначалу обычно поселяются новоприбывшие.
--Гетто? Здесь они тоже есть?
--Их так называют. Просто многих эмигрантов тянет жить среди земляков.
Зато дети потом мечтают любой ценой вырваться оттуда.
--Что, и немецкое гетто тоже есть?
--А как же. Йорквилл. Это в районе Восемьдесят шестой улицы, где кафе
"Гинденбург".
--Как? "Гинденбург"? И это во время войны?
Мойков кивнул.
--Здешние немцы иной раз похлеще нацистов.
--А эмигранты?
--Некоторые тоже там живут.
На лестнице раздались шаги. Я тотчас же узнал хромающую поступь
Лахмана. Ее сопровождал глубокий, очень мелодичный женский голос. Должно
быть, пуэрториканка. Она шла впереди Лахмана, не слишком заботясь о том,
поспевает ли за ней ее обожатель. Не похоже было, что у нее парализованная
нога. Говорила она только с мексиканцем, который вел ее под руку.
--Бедный Лахман, -- сказал я, когда вся группа удалилась.
--Бедный? -- не согласился Мойков. -- Почему? У него есть то, чего у
него нет, но что он хотел бы заполучить.
--И то, что остается с тобой навсегда, верно?
--Беден тот, кто уже ничего не хочет. Не хотите ли, кстати выпить
рюмочку, от которой недавно отказались?
Я кивнул. Мойков налил. На мой взгляд, расходовал он свою водку как-то
уж слишком расточительно. И у него была очень своеобразная манера пить.
Маленькая стопка полностью исчезала в его громадном кулаке. Он не
опрокидывал ее залпом. Мечтательно поднеся руку ко рту, он медленно проводил
ею по губам, и только затем в его длани обнаруживалась уже пустая стопка,
которую он бережно ставил на стол. Как он ее выпил, понять было нельзя.
После этого Мойков снова открывал глаза, и в первый миг казалось, что они у
него совсем без век, как у старого попугая.
--Как теперь насчет партии в шахматы? -- спросил он.
--С удовольствием, -- сказал я.
Мойков принялся расставлять фигуры.
--Самое замечате