Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
до мной расширилась, и от нее, словно от
камешка, брошенного в воду, расходились снижающиеся ко мне круги. Они
казались вязкими и в то же время упругими, будто все это происходило на
каком-то резиновом полотне. Запомнилось отчетливое ощущение, что резиновые
круги втягивали, засасывали меня. Вдруг я увидел летающего вокруг меня
Джека, овчарку, которой прежде никогда не видел.
- Джек, Джек! - позвал я его, и он в ответ мне заулыбался, высунул язык
и замахал хвостом.
Потом мама окликнула меня и нашей колхозной фельдшерице из
профилактория сказала:
- Он бредит.
Но я не бредил. Я вступал в разговор с видениями, которых не видели ни
мама, ни фельдшерица, ни наши соседи, приходившие справиться обо мне, и
потому всем казалось, что я брежу. Нет-нет, я не бредил и понимал, что не
брежу, я находился сразу в двух измерениях: здесь, с мамой, и там, с ними,
видениями, такими же реальными, из плоти и крови, как и я сам. Более того,
так же, как и я, а вернее, лучше меня люди-видения видели и маму, и
фельдшерицу, и всех соседей, приходивших к нам, потому что именно они
подсказывали, кто подходил к моему изголовью, так что я, не поворачивая
головы, точно угадывал подходивших.
Запомнились люди между матицами, поддерживающими потолок, и в зеркале.
Они были очень красивыми, в легких белых одеждах. Я принял их за врачей. В
центре была женщина - такая красивая, что я не мог оторвать взгляда. Ее лицо
- лицо Розочки в высшую минуту вдохновения. Собственно, красота исходила не
только от лица - от всей ее сущности.
Она протянула руки к маленькому мальчику, лежащему на кровати:
- Так вот ты какой большой?
В ответ все во мне затрепетало, я услышал легкие переборы гармошки и
почувствовал, что я и есть этот маленький мальчик.
- Какая ты красивая, - сказал я и что было силы ухватился за ее халат.
Люди вокруг нее заулыбались - я испытал ни с чем не сравнимое чувство
своей безопасности.
- Слышишь, мама пришла, а с нею врач, давай-ка отзовись, - сказала она
и осенила мне лоб каким-то воздушным прикосновением.
Я во все глаза смотрел на нее, но маленького мальчика не было: ни на
руках, ни на кровати, да и самой кровати не было. Она держала в руках
красную розу, ту самую, что я хотел сорвать в палисадничке возле беленького
домика.
- Отзовись, - повторила она и поманила из своего окружения витязя. Он
был одет в какую-то чешуйчатую одежду, поверх которой с левого плеча
ниспадал на руку маскхалат защитного цвета. Если бы не копье в руке - ни за
что не признал бы в нем витязя (дядька-партизан времен Великой
Отечественной).
В общем, витязь мне не понравился: темные усы, русая борода, копна
волос с пробором посередине, но самое неприятное, что сразу почувствовал, -
он имеет прямое отношение ко мне (у него в волосах я заметил красные
лепестки розы).
Красивая женщина повернулась к нему, и в ту же секунду я услышал в
дверях в комнату звяканье инструментов и мужской голос, утверждающий, что
сейчас кризисная ситуация: или - или...
Мама, тихо причитая, подошла ко мне и, переодевая в сухую одежду, вдруг
увидела в складках одеяла цветок красной розы.
- Как он сюда попал?! - удивилась мама и прислушалась. - И еще - звуки
гармошки!..
Она оглянулась на кадки с розами, словно от них ждала разъяснения. Но
наши комнатные розы никогда не цвели зимой.
Я сказал маме, что этот цветок спарашютировал с потолка, что его
подарила красивая-красивая тетя, а бородатый дядька, которого тетя называла
моим ангелом-хранителем и витязем, - сердитый-сердитый, похожий на
летчика-головастика... Это он уронил цветок.
Я протянул руку, и мама отдала цветок. Я посмотрел на потолок, между
матицами, и увидел, что красивая-красивая тетя и все-все люди, что были
рядом с нею, сместились к стене над зеркалом, а в самом зеркале, точно
портрет в огромной бронзовой раме, стоял мой ангел-хранитель. Он был похож
на очень строгого русского князя, руки которого отдыхали на рукояти меча,
все еще вынутого из ножен, но уже опущенного острием долу.
Я закрыл глаза и услышал сквозь всхлипы мамино причитание - она
подумала, что я опять брежу. Я не бредил... Но чтобы не пугать ее, уткнулся
в цветок и тут же уснул, то есть как бы растаял в благоухании сада. Сколько
спал - не знаю. Когда очнулся, все так же лежал, уткнувшись в цветок, от
которого все так же веяло майским садом.
Я привстал. В окнах пылала такая необыкновенная заря, что подумалось:
окна раскрыты настежь, и я в беленьком домике, и это из волшебного сада веет
ароматом роз. И действительно, я вдруг увидел аккуратный беленький домик,
дорожки, покрытые розовым гравием, низкий штакетник с ниспадающими на него
кустами цветущих роз и приближающиеся легкие переборы гармошки.
Тысячелетие и миг.
Песчинка и планета.
Во всем проявлен Божий лик.
Во всем дыханье света.
Я оглянулся. Я предполагал, что увижу отца, но я увидел маму - она
осторожно трясла меня за плечо:
- Митенька, сыночек, сейчас будем пирожки печь!..
ГЛАВА 49
Более трех недель на восходе солнца, как бы по зову пастушьего рожка,
собирались у нас на крыльце мужики (колхозная плотницкая бригада) и так же
по рожку, на закате, расходились. Я решил поправить изгородь и перекрыть
крышу и был у них и экспедитором, и прорабом, в общем, заказчиком. Они с
удовольствием выезжали со мной в город на рынок стройматериалов,
приценивались к кругляку, доскам, шиферу и гвоздям, а потом, на кровле,
обсуждали увиденное. Им очень нравилось, что на все их советы я отвечал
кошельком, то есть доставал деньги и сейчас же расплачивался за материалы.
Однажды Силантий Плотников, бригадир, замешкался с мужиками возле
строганых брусков и досок. К ним подскочил то ли охранник, то ли смотритель
кавказской национальности.
- Давайте, давайте, мужики!.. Туда вон, туда, - указал он на доски,
бывшие в употреблении и, словно дрова, лежавшие неприбранной кучей. - Там,
по вашим деньгам, будете искать, там, - сказал, точно огрел чем-то таким
тяжелым, что мужики, пригнувшись, сразу и потекли к указанной куче.
Силантий тоже дернулся, но не пошел, задержался у штабелей - помыкают
русским мужиком уже все кому не лень. Тут и я встрял, попросил Силантия
подобрать брусков не менее чем на два куба.
Как горный орел взмыл Силантий.
- Ну-к сюда, мужики, - строго окликнул и, видя, что те в
нерешительности мнутся, подстегнул: - Идить, идить, у нас есть кому
командовать, а некоторые (в упор посмотрел на кавказца) пусть у себя дома,
над своими женами командуют, их у них много.
Охранник презрительно ухмыльнулся, но не ушел, стал наблюдать, что
дальше будет.
Теперь уже в упор на меня посмотрел Силантий:
- Дак два куба, Юрич?!
Он впервые назвал меня по отчеству (когда-то вместе с отцом они
парубковали).
- Пожалуй, что двух маловато - два с половиной, - сказал я, и между
нами словно электрическая искра проскочила, и сразу напряжение уравнялось,
стало общим.
Мужики тоже враз взбодрились, повеселели, замеряя бруски, нужные
откладывали в сторону с таким рвением, что, того и гляди, могли зацепить
охранника. Он сплюнул под ноги и удалился. Тут уж и вовсе мужики разошлись,
стали подшучивать над бригадиром.
- Юрич, однако, поженим Силантия на твоей матке - бобыль?! Пропьем их,
а?.. Тогда не придется тебе ехать за тыщи верст крышу латать, отчим
побеспокоится... Да уж, знать, так! - весело шутили мужики, а Силантий
отмалчивался. (Исподтишка взглядывал и молчал.) Подал голос, когда
проскользнуло вот это вот "отчим побеспокоится".
- Ну хватит брехать и зубы скалить, - вдруг рассердился Силантий и под
предлогом, что еще надо отобрать листы шифера, ушел в другой конец магазина.
Все три недели мне приходилось крутиться как белке... Матушке тоже
доставалось, с утра до вечера хлопотала на кухне. Обед и ужин на нас,
пятерых мужиков, ежедневно готовила. А тут еще председатель колхоза с
членами правления наведывался, знакомые заглядывали, и всех надо было
ублажить: и чайком, и лишней минуткой. Хорошо, что соседка, Клеопатра
Евлампиевна, на помощь пришла, а то бы точно не управилась с таким наплывом,
как говаривал председатель, неучтенных ртов.
Впрочем, несмотря на колготу с утра до вечера, матушка как будто даже
помолодела. Веселый перестук топоров и молотков во дворе, говор, смех - все
это завораживало, притягивало, делало ее жизнь насыщенной и необходимой. Она
как будто купалась в этой необходимости. Особенно когда поднималась наверх,
на потолочное перекрытие, и прямо на кровле обходила всех, угощая квасом.
Силантий, подавив смущение, опорожнял стакан и как-то чересчур поспешно
хватался за топор, продолжал обтесывать кругляк. Мужики перемигивались, а
мама невидяще смотрела вдаль с какой-то полузабытой усмешкой, обращенной
вовнутрь. Потом спохватывалась: стою, а дел сколь?!
Силантий опять отрывался от топора:
- Евдокия, осторожней! - И заботливым взглядом провожал ее, пока она
спускалась на землю.
Не знаю почему, но этот заботливый взгляд Силантия раздражал меня,
вызывал какое-то внутреннее ожесточение. Я не мог совладать с собой, уходил
за плетень, на бруски, которые уже облюбовала местная молодежь, приезжавшая
из города на выходные.
В одну из таких минут я встретил на брусках однокашника. Стали
перебирать, где кто. Более всех меня интересовал Валерий Губкин, школьной
поэт, вундеркинд, впоследствии студент факультета журналистики ДВГУ.
Оказалось, что однокашник месяца два назад видел Валерия - он уезжал
волонтером на Балканы. Говорил, что потерял вкус к жизни, что его жизнь,
словно жизнь Вронского из "Анны Карениной", не стоит ничего и он только рад
будет отдать ее в пользу малочисленных, но гордых сербов.
Чувствовалось, что однокашник осуждает Губкина, считает его суперменом
чисто российского толка, то есть не ведающим, что творит. А я сразу
обрадовался за Валерия, у меня словно пелена с глаз упала.
- А знаешь, - сказал я однокашнику, - меня призывают в армию и я тоже
еду добровольцем на Балканы. И тоже буду воевать на стороне сербов, но об
этом прошу не распространяться. Мы, волонтеры, в райвоенкоматах подписываем
специальную бумагу о неразглашении... - соврал я и, кажется, быстрее
однокашника поверил в свою наглую ложь. Во всяком случае, когда с ремонтом
избы и изгороди было покончено и во дворе раставили столы с угощением, чтобы
отметить это событие, я нисколько не удивился, когда первый тост был поднят
за меня как будущего воина, солдата-интернационалиста.
Мама всхлипнула, поднесла фартук к глазам, и сразу встал Силантий,
положил руку на ее плечо и как бы от имени всех сказал:
- Только там зазря свою голову не подставляй, не лезь на рожон, но
службу сполняй исправно, - помолчал и как бы подытожил: - А мы тут все
сообща будем ждать тебя - храни тебя ангел твой. (И уже - всем) Сегодня как
раз день его ангела-хранителя.
Все не все, а они с матушкой точно будут ждать, как-то очень остро
почувствовал я и в порыве сыновней благодарности расцеловал их и заверил,
что так и будет - на рожон не полезу и в свой срок вернусь. Тогда-то мы все
сообща, как сейчас, не крышу будем перекрывать, а поставим новый дом.
Гулянка оживилась, повеселела, круто пошла в гору.
Почему согласился с Силантием? Почему сказал о новом доме? Только ли,
что пересилил в себе ожесточение?! Нет. Нет. И нет. Потому что никакого
ожесточения не было. Да-да, не было. Оно растаяло во мне навсегда в ту самую
минуту, когда узнал, что Валерий Губкин уехал волонтером на Балканы. В эту
минуту я всем существом своим ощутил, что только там смогу преобразиться для
новой жизни - или не смогу, но приобрету нечто более важное, чем теперешняя
жизнь. И если маму я расцеловал по причине предстоящего расставания, то
Силантия - что превратил это расставание в мои именины. То есть, сам того не
ведая, не только объяснил мне мой путь, но и благословил его. Ведь это же
благодаря тосту в честь ангела-хранителя вдруг просверком вспомнился
повторившийся сон о красивой-красивой тете и сердитом-сердитом витязе, из
рук которых я получил цветок-символ, а в реальней жизни - свою ненаглядную
Розу. Мой витязь, угодниче Божий Димитрий, руки которого отдыхали на рукояти
меча, - это же мне и обо мне привиделось в день моего приезда. И какое уж
тут ожесточение?! Оно прошло, растаяло.
Я приехал домой подавленным, а уезжал в приподнятом настроении. Я обрел
надежду.
В ночь на второе июня я был в Москве, а утром второго уже стучал в
дверь администрации ресторана "Нечаянная радость". Вышел Двуносый сотоварищи
- обнялись, похлопали друг друга по плечам.
- Прими наше искреннее сочувствие по поводу утраты жены, -
преувеличенно скорбно произнес Феофилактович. (В устах трижды разведенного
сочувствие воспринималось тонкой иронией и даже издевкой.)
- Ладно, ладно, - сказал я, чтобы соблюсти приличествующую случаю
формальность, и тут же перевел разговор: - Однако как быстро сработала
почта?!
Феофилактович объяснил, что почта здесь ни при чем, по просьбе Лимоныча
"таксистом по лицензии" был у меня сотрудник местного МВД.
- Чего же он все опасался, что я сбегу и не выплачу обещанного
гонорара?
- Такой приказ получил, чтобы ты не заподозрил, - сказал Феофилактович,
и все вместе с ним засмеялись, дескать, вот как плотно у нас все схвачено.
- Так вы что же... и на Алтае меня пасли? - раздраженно спросил я.
- Нет-нет, мы и не знали, что ты на Алтае! Лимоныч предположил, что ты
поехал домой, к матушке, а откуда ты родом?! Может, из Манчестер Сити?
Почему он сказал о Манчестер Сити?! Необъяснимо. Но раздражение сразу
прошло.
Феофилактович демонстративно подошел к письменному столу, выдвинул
ящик.
- Вот заявление... уже хотели подавать в розыск.
Заявление было написано красивым женским почерком на листке из
ученической тетради.
- Так и есть... еще и посторонних людей подставляете.
- Никаких не посторонних, - подал голос Тутатхамон. - Моя сама по
своему желанию написала, а я принес...
- А-а, дак ты не знаешь?! - восхитился Двуносый. (Он как-то враз
перестал походить на Феофилактовича - тот же костюм, тот же галстук, а
солидности - никакой.) - Помнишь вахтершу Алину Спиридоновну? Они
расписались, теперь Тутатхамон у нас женатый человек. Мы уже и свадьбу
сыграли, с презентацией ресторана совместили, народу было... весь цвет
(поправился), весь бомонд города!
Представив, как Аля и Тутик (не может же она называть его
Тутатхамонище) обсуждают мое исчезновение, я только и нашелся что сказать:
- Поздравляю, не ожидал, даже не верится!..
Однако мое поздравление не обрадовало бывшего сантехника, загундосил,
мол, а что тут такого - не ожидал, подумаешь... Чтоб не начинать с ним
свары, я попросил Двуносого показать ресторан.
Ресторан, конечно, был роскошным: от гардероба и туалетов до залов для
посетителей и кухни - евроремонт. Изящество обоев и зеркал, кресел и столов,
бра и подсветок не вызывало сомнений.
- А как же зал Поэзии или кают-компания данного судна? - сказал я,
глядя вниз, с антресолей, на алмазно сияющую чашу люстры.
В мгновение ока Двуносый опять стал Алексеем Феофилактовичем.
(Остановился, застегнул костюм, поправил галстук и решительно шагнул в
глубину холла, к бордовой бархатной портьере, закрывающей торцовую стену
возле подиума для оркестра.) Он нажал какую-то кнопку, бархат легко сдуло в
сторону, и на стеклянных дверях я увидел хорошо известное мне изображение
чайного клипера "Катти Сарк" в русском исполнении, то есть - словно
гриновский "Секрет", летящий на алых парусах.
Конечно, в сравнении с залом внизу и на антресолях кают-компания была
небольшой - человек на тридцать. Зато и уютней. Над каждым столиком - как бы
отдельный лепной потолок в виде импозантного зонтика. Впрочем, какая-то сила
точно магнитом притягивала меня, не давала сосредоточиться и осмотреться.
Я поднял глаза. В центре зала, как раз над сценой, висел портрет, а
чуть в стороне стоял белый, строго-элегантный рояль. Внутри все сжалось...
Да-да, это был портрет Розочки, Розы Федоровны - она едва-едва улыбалась, а
взгляд, проницая меня, скользил дальше. Безусловно, художник (цыпленок с
гривой льва) был талантливейшим живописцем: он запечатлел Розочку в платье в
золотой горошек и белых туфельках, которые она ни разу не надевала. Но более
всего поражали глаза, живые, полные невысказанной тайны, то есть того, чему
нет слов. Ладно - платье в золотой горошек, ладно - белые туфли, ладно -
глаза и проницающий взгляд, но отражение красного бархата, превращенное в
радугу, показалось мне сверхчеловеческим прозрением художника. Кажется, это
был тот случай, когда тайна, отнятая у жизни, в полной мере являлась и
тайной искусства. В одну минуту я испытал и радость встречи с Розочкой, и
горечь нового расставания с нею. Я стоял и не мог пошевелиться -
невыплаканные слезы душили меня.
ГЛАВА 50
Мое решение принять участие в войне на Балканах, может быть,
кого-нибудь и удивило, но не огорчило. Десятого июня было сорок дней Розе
Федоровне, мы помянули ее в тесном кругу в кают-компании, и после этого меня
уже ничто не удерживало в России. На патриотических встречах закрытого
характера, которые организовывали через подставных лиц Двуносый и Толя Крез,
я и еще несколько романтиков криминального толка (дебилы призывного
возраста, которые в своей жизни не видели ничего, кроме исправительных
колоний) преподносились окружающим как патриоты самой высокой пробы.
Наверное, организаторы этих закрытых шоу в какой-то мере верили в наш
панславянский патриотизм, но я-то не верил. Подобно Валерию Губкину,
сравнивавшему себя с Вронским из "Анны Карениной", я потерял вкус к жизни и
ехал на Балканы с одной надеждой - моя жизнь и смерть действительно кому-то
могут пригодиться. Что касается моих подопечных (очевидно, как старшего по
возрасту, меня избрали и старшим группы), то они вообще не имели никакого
представления о патриотизме. В силу своих куриных мозгов каждый из них ехал
на Балканы за боевым крещением, после которого все они надеялись вернуться к
своим браткам более крутыми, а стало быть, более авторитетными. О том, что
каждый из них мог не вернуться, погибнуть, им и в голову не приходило.
Наверное, поэтому они так живо радовались подаркам, которыми их одаривали на
встречах, и даже ревновали, у кого безделушка ярче. Единственное, ради чего
можно было задержаться с отъездом, - так называемый третейский суд,
устроенный Филимоном Пуплиевичем (Лимонычем).
Пятнадцатого июня в десять часов утра (только что пришел из церкви
Бориса и Глеба) позвонил Алексей Феофилактович и с редким почтением в голосе
попросил прийти на рабочее место, и обязательно в белых носках.
Заинтригованный, не заставил себя ждать, и первым, кого встретил на
крыльце, был Филимон Пуплиевич.
- Давай, давай, Митя (поправился), Дмитрий Юрьевич, пойдем, - сказал
озабоченно и, пока шли в отдельный кабинет, поведал, что предстоит провести
внеочередное засед