Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
физика Маха и
предсказывает делимость электрона. Он слегка картавит, рвется в бездонную
высь серебряная горошина революционного Соловушки - быстрей пиши слова и
ноты. В кустарнике многие уже плачут. Вводи Гегеля и Фейербаха, прими
подсказку: "Но обнаженный Мах и Маха не ведали про Фейербаха. Не тем, кем
надо, увлекались и в электроне обознались". Ария заканчивается, но еще не
смолкла. Из кедровника доносится нарастающий хор, в него вливаются голоса
шеренг. Исполняется кантата о том, что вчера восставать было рано, завтра -
поздно, нужно брать Зимний сейчас, как стемнеет. Ленин не участвует в общем
хоре, но по глазам видно, внимательно слушает, на лице играет радостное
изумление, он доволен - пиши кантату. Она смолкает. На солнце набегает туча.
Мрак. Пауза. Неожиданно вперед выступает иудушка-Троцкий, загораживает вождя
мирового пролетариата. Исполняет арию, в которой выдает начало восстания, -
пиши. (Слова и ноты до невозможности плохи. Отвратительный исполнитель раз
за разом дает петуха. В кустарнике справедливое негодование.)
Внезапно на поляну вырывается солнечный луч. Он освещает правого
крайнего в полувоенном френче. (Аллегория.) Запоминаются усы и ленинский
прищур в кавказском исполнении. Не отрывая взгляда от упивающегося собой
паршивого солиста (самое время снести с плеч его поганую башку), правый
крайний медленно вытягивает шашку. Потом резко по рукоять вгоняет в ножны -
нет, исторически рано. Луч исчезает. Ноты какофонии и очередного петуха
иудушки сливаются воедино. Выносить это уже нет сил, надо положить конец.
Из-за темного кедровника раздается спасительный выстрел "Авроры", он
воспринимается как залп. В нем рассеялось гнусное пение иудушки.
Торжественная барабанная дробь - пиши. Вновь над поляной солнце, много
солнца. Ленин, как и прежде, впереди шеренг, шеренги размахивают алыми
стягами. Дробь затихает. Революционный Соловушка поет песню, которую пели
дуэтом Маркс и Энгельс. Ее подхватывают шеренги бравых молодцев. Песня
окрепла. В кустарнике шевеление, вначале несмелое, потом все встают, песня
становится единой - "Мы наш, мы новый мир построим!..". Бурные аплодисменты.
Слышатся здравицы. Апофеоз. ЗАНАВЕС.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . .
Действие второе имело общий заголовок "Дуэты вождей" и начиналось
картиной "Ленин и Сталин". После картины "Хрущев и Брежнев" сценарий
внезапно прерывался, автор обращался ко мне как к предполагаемому соавтору:
"Дорогой товарищ соучастник! Теперь мы соратники по перу. Если ты
работал с моим текстом от души, то сейчас оратория должна насчитывать не
менее тридцати страниц - посчитай!
Получилось меньше?! Это плохо, ты должен был увеличить мой текст как
минимум втрое. Положи его на место и исчезни - ты работал не от души. Я буду
разговаривать с тем, кто - от души.
Дорогой Незримый Друг! У тебя получилось больше тридцати страниц
чистого текста - молодец! Но еще рано расслабляться, впереди еще сорок пять
ненаписанных страниц оратории. Так что давай закатывай рукава. Ты рассержен
моими понуканиями? Не надо. В конце оратории тебя ждет искреннее письмо,
прочитав которое раз и навсегда поймешь мое Великое Бескорыстие. (Пиши ноты
легкой музыки, аэробики. Зачем? Читай дальше, включайся в творческий
процесс.)".
Я не стал читать картины дуэтов Андропова и Черненко, Горбачева и
Ельцина. Меня заинтересовало искреннее письмо "Незримого Друга",
заставляющее раз и навсегда понять его "Великое Бескорыстие". Листая
страницы, единственное, на что обратил внимание, - в дуэтах великих
отщепенцев вместо известных исторических личностей фигурируют некие Кирил (с
одним "л") и Кизиф (вместо Сизиф, что ли?..), к ариям которых в эпилоге
прислушивается сам Господь. Имена отщепенцев казались весьма загадочными,
пока не догадался их прочесть справа налево. Не понимаю, зачем Сахарова и
Солженицына надо было зашифровывать?! Впрочем, ответы на все свои вопросы я
нашел в заключительном письме автора.
"Дорогой Подельник! Ты понял, почему я отбросил - товарищ соучастник,
соратник по перу, незримый друг? Молодец! Если оратория получилась такою,
какою приснилась на новой кровати, - она будет воспринята как преступление
века. Гордись, ты обречен на гонения: ссылку, тюрьму, а при очень уж
благоприятных обстоятельствах, возможно, и на гражданскую казнь. Да,
завидная творческая судьба! (Лучшие произведения всех времен и народов
поначалу и не воспринимались иначе как в штыки, это уже потом приходило
признание.)
Дорогой Подельник, готов ли ты пройти весь свой путь до конца?!
Прекрасно! Я и не сомневался... а потому полностью отказываюсь от своего
текста оратории в твою пользу. Теперь ты один пойдешь в кандалах в светлое
будущее. Но не зазнавайся - преступление только созрело, но еще не
состоялось. Написать ораторию - это меньше, чем полдела. Поставить ораторию
на сцене какого-нибудь академического театра - вот презумпция, к которой
надо стремиться. Иди, ты справишься - это мне тоже приснилось. Прошу об
одном, если тебе захочется поделиться со мной гонораром - знай, что на
премьере я буду сидеть в партере, в третьем ряду, на третьем месте. Когда
тебя будут чествовать по окончании оратории (так всегда делается), ты можешь
легким кивком и простертой рукой в мою сторону поднять меня с места и
сказать во всеуслышание - вот человек, который первым поверил в мое
эпическое полотно, поаплодируем ему! Это и будет мне гонораром, остальное
тебе - Дивный Гений. До встречи на премьере! С уважением твой Незримый
Инкогнито".
Великое Бескорыстие вначале изумило - надо же, встретимся на премьере,
будет сидеть в партере, в третьем ряду, на третьем месте. Потом привело в
трепет - это что же... вещий сон на новой кровати?! Прорицание гонений?!
Ничего себе завидная творческая судьба - в кандалах... в светлое будущее!
Привиделись: завывающий февральский ветер, змеистая поземка бурана,
отсекающая ноги впереди маячащим спинам, ржавое позвякивание кандалов в
месиве снега, - и невольно почувствовал озноб - еще свои пророчества не
расхлебал, а уже, спасибо, новые преподносятся.
Осторожно отложил в сторону ораторию - эти Незримые Инкогнито на кого
хошь могут беду накликать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . .
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
ГЛАВА 10
Мы все проходили историю древнего мира, средневековья и, конечно же,
новую историю. Нам вдолбили в голову: первобытно-общинный строй,
рабовладельческий, феодальный, капиталистический, коммунистический и даже
азиатский! Впрочем, азиатский, следующий (по Марксу и Энгельсу) сразу же за
первобытно-общинным строем, почему-то пропускали, и, наверное, правильно
делали, в одном только коммунистическом строе столько этапов и ступеней от
низшего к высшему, что можно голову сломать. И ломали...
В общем, все эти этапы постепенного перехода от одного к другому до
того запутали меня, что я поневоле стал искать такие формы восприятия
человеческой сущности, которые помогали бы раскладывать мои, пусть и
незначительные, знания по полочкам. Да-да, чтобы можно было извлекать их в
любое время для своего, так сказать, домашнего пользования.
Как ни странно, но помог мне в этом директор нашей сельской школы. Он
преподавал нам русский язык, ботанику, историю и географию. Как сейчас помню
его круглые взблескивающие очки, пеликаний подбородок, в котором он
утапливал свою бороду; осторожно поводя головой, как бы набычиваясь, он раз
за разом почесывал изнутри плотно сидящие, как пуговицы, фурункулы. Из-за
этой болезненной привычки он часто произносил вместо буквы "и" - "ы", чем
приводил нас в неописуемый восторг. Я просто захлебывался, плакал от смеха.
- Слезкын, выйды ыз класса!
Его профессорская рассеянность, точнее, забывчивость лучше всяких
свидетельств убеждала нас в его недюжинном уме. Так, на уроке ботаники он
мог преподать урок русского языка или географии. На истории мог оценить
знания по ботанике. А иногда все четыре предмета он так искусно смешивал
вместе, что мы уже и не знали, по какому из них получали отметки.
- Итак, босяк Слезкын, что ты можешь сказать нам о Рыге?
На школьном приусадебном участке мы в большинстве работали босиком и на
его подковырки не обижались, напротив, мы воспринимали их как верх
остроумия.
- Рига - это сельхозстроение с печью для просушки необмолоченного
зерна. Иногда ригой называют простой сарай.
- Кол, товарищ Слезкын.
- Кол - заостренная толстая палка или столбик, к которому прибиваются
жерди - например, в деннике.
- Я имел в виду не кол в деннике, а единицу в твоем дневнике, потому
что Рыга - столица Латвийской Социалистической Республики.
Словом, благодаря директору школы я сделал в институте три важнейших
открытия, определивших мое сегодняшнее понимание не только всей мировой
литературы и искусства, но и понимание творческой личности, создавшей тот
или иной шедевр.
В детстве и юности мы чувствуем себя вечными, как боги, - бессмертными.
Мы торопим время, но "...медленно мелет мельница богов, некуда спешить
бессмертным". А мы спешим поскорее вырасти, поскорее окончить школу, в
сущности, спешим поскорее стать большими. Отсюда и непоколебимое убеждение,
что мир с каждым прожитым днем движется от худшего к лучшему. Вот он, первый
постулат: детству и юности присуще мыслить, что мир движется по спирали, как
бы по винтовой лестнице - от низшей ступени к высшей.
Потом наступает молодость и вслед за нею или с нею - зрелость. Кажется,
все доступно и все возможно, не хватает только времени, уж слишком быстро
оно бежит, порою так, что и не угонишься. Но все же там, где за ним
поспеваешь, вдруг бросается в глаза, что ты в некотором смысле похож на
белку в колесе. Как бы резво ни бежал - бежишь по кругу, да и весь мир перед
тобой похож более всего на замкнутый круг. Поневоле вспомнишь Екклезиаста:
"Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и
возвращается ветер на круги свои". Так и ты в своей круговерти. А отсюда и
убеждение: мир движется не по спирали, а по кругу - вот вам и второй
постулат. "Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет
ничего нового под солнцем".
Но и у зрелости есть предел. И хотя "...не может человек пересказать
всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием", вдруг
начинаешь ощущать, что ты не вечен, что ты не поспеваешь за этим сумасшедшим
временем. А ведь кажется, еще вчера ты торопил время, спешил поскорее стать
большим. Да, вчера, еще вчера солнечный день был полон птиц, а звезды были в
ночи крупными, как яблоки! Да-да, еще вчера мир сиял от множества
причудливых красок, а сегодня он сер и уныл. Куда, куда все подевалось?! И
уже твой сосед-пенсионер сердито стучит палкой и топает ногами на
отвратительную молодежь, у которой нет никакого уважения к старшим, а стало
быть, нет ни стыда ни совести. В конце концов мы приходим к печальному
выводу: все вчера было лучше, чем сегодня, - и молодежь, и мы сами. И леса,
и реки были чище - вот в чем дело! А отсюда и окрепшее убеждение: мир
действительно движется по спирали, как бы по винтовой лестнице, но не от
низшей ступени к высшей, как мы думали в детстве и юности, а, наоборот, от
высшей к низшей. От лучшего к худшему движется мир. Мы, ангелами рожденные,
всей своей жизнью спускаемся с небес на землю и даже более того - в землю.
Вот вам и последнее мое открытие, так называемый третий постулат - мир
движется к своему концу.
Три постулата, три открытия, три полочки, на которых разместились для
меня вся художественная литература, творения искусства, трактаты философов и
богословов, да что там - весь мир всех времен и народов.
С высоты первого постулата, как с высоты ангельских небес, мне, может
быть, более, чем кому-либо, понятны и "Руслан и Людмила", и "Девочка на
шаре", и "Любовь к трем апельсинам". Конечно, надо самому думать: одно дело
- романтизм в литературе и искусстве, и совсем другое - в каком-нибудь вечно
живом учении. Это только для Православной Церкви ясно как Божий день, что
зло побеждается отсутствием зла. А принципиальные атеисты никогда не верили
и не поверят, что борьбу за справедливость надо вести не против злого
человека, а злого - в человеке. Потому как сам человек как таковой создан
Богом по своему подобию.
Три полочки для домашнего пользования - я впервые переворачивал и
перебирал на них все свои сбережения и накопления. Я чувствовал, что вступаю
в новый период жизни, который не предвещает мне ничего, - что было, то и
будет, и что делалось, то и будет делаться...
Приходилось ли вам с высоты акведука наблюдать переполненное русло
реки, выходящей из своих берегов, когда течение неба и движение вод
смешиваются и кажется, что ты летишь подобно птице? Или... приходилось ли
вам стоять у раскрытых настежь дверей и смотреть, смотреть на праздничные
первомайские колонны демонстрантов, на разноцветье шаров и лиц, восторженно
проплывающих и на всякую здравицу крикливых радиоколоколов отзывающихся
победным кликом - ура-а!..
Мне приходилось. Это было в Барнауле. Мама привезла меня в больницу, у
меня было учащенное сердцебиение, но нас не приняли. Нам пришлось очень
много ходить, я не поспевал, и мама вынуждена была брать меня на руки. Мы
поднимались на какую-то гору, шли через сосновый бор, переходили речку. Мост
пружинисто покачивался, и я вдруг почувствовал, как сердце мое трепыхнулось
и я полетел, полетел в вышину и глубину небесных вод. Конечно, я крепко
держался за мамины волосы, но я летел, и мама летела вместе со мной. Это
было до того жутко и до того хорошо, что я растворился в глубине вод.
Потом мама говорила тете в красном платье, что я опять терял сознание и
опять из носа у меня текла кровь.
Вооружившись фонендоскопом, тетя прослушивала мою грудную клетку, и мне
было щекотно от прикосновений металлическим кружочком, и я смеялся. Я
смеялся, а они большими глазами смотрели на меня и прислушивались к чему-то
такому, что я не мог услышать.
- Это у него возрастные шумы, с возрастом левый желудочек придет в
норму, - успокаивала тетя маму, а я смотрел на мозаичный пол длинного
коридора и впервые чувствовал грусть своей жизни.
На прощание тетя врач дала мне медовый пирожок, такого у нас с мамой не
было, и я решил привезти его домой, чтобы показать дворняжке Джеку и нашей
корове Зорьке, чтобы и они знали, что я был в городе.
В тот день мы не смогли уехать, автобусы были переполнены, и мы легли
спать на полу железнодорожного вокзала, потому что новый автовокзал еще
только строился. Мама постелила мне под лавкой, чтобы на меня не наступили,
и я, словно Джек, лежал в своей халабудке, и мне нравилось, что я защищен со
всех сторон и мама хотя и не рядом, но тоже лежит на полу и всегда видит
меня своими большими глазами, а я всегда вижу ее. И еще мне нравилось, что
близко-близко от меня проходили, куда-то торопясь, разные чужие ноги, а
некоторые останавливались и рассказывали мне, что и они устали так же, как и
мои ноженьки.
Я проснулся в предчувствии большой радости. Через огромные проемы окон
солнце заглядывало в зал и в своих сверкающих лучах прогуливалось под
высокими колоннами. Всюду-всюду его было так много, что мне показалось, что
мы с мамой находимся в сказочном дворце. Я нисколько не удивился, что мы в
нем одни, что солнце наклонилось над мамой и, не касаясь ее лица, выпустило
ей на ладонь своего солнечного зайчика. Я потянулся к нему, мамина рука
ласково отозвалась, и зайчик перескочил ей на локоть. Мне стало весело, я
догадался, что мама хотя и спит и глаза у нее закрыты, она своей рукой
помнит обо мне и даже уговаривает меня еще немножко поспать. Но я не
послушался.
Я вылез из халабудки и побежал по солнечным залам дворца навстречу
радостному гулу, с которым проснулся, который, казалось, бурлил во мне. Я
уже знал, что настоящие музыка и смех бурлят на улице.
Двустворчатые двери, огромные, как ворота коровника, были открыты
настежь. Я остановился напротив проема и замер. Я смотрел из глубины зала
поверх людей, стоящих внизу на ступеньках крыльца, и видел полноводную реку
разноцветных шаров и лиц. Если бы люди стояли не на ступеньках, а на крыльце
или даже в проеме настежь раскрытых дверей, они все равно не смогли бы
загородить мне половодья тысячи тысяч лучащихся глаз.
- Миру - мир! - разом выкрикнули радиоколокола.
- Ура-а, ура-а!.. - нестихающе понеслось в голубую высь.
Музыканты разом ударили в литавры, и медь тарелок запела так, словно
это пели сами ворота, распахнувшиеся в весну.
Я стоял напротив проема, позабыв обо всем. Я никогда не видел такого
множества зеленых веток и кружев из белых цветов. Я никогда не видел такого
множества голубей и воздушных шаров, разом взмывших в небо. И конечно, я
никогда не слышал духового оркестра и подобных, громыхающих вместе с эхом,
голосов. Да-да, я еще никогда не видел такого множества счастливых лиц и
глаз, текущих мимо меня единой полноводной рекой.
- Миру - мир! - опять прогромыхали радиоколокола, и опять:
- Ура-а, ура-а!.. - нестихающе понеслось ввысь.
- Миру - мир, мир - миру, - сказал я вслух, потому что уже читал по
букварю "ма-ма - ра-ма".
Я сказал вслух знакомые слова, но они показались мне не словами, а как
бы створами ворот, распахнутыми в небо.
- Ура-а, ура-а, - робко пропел я, пробуя на язык и это удивительное
слово, и вдруг почувствовал, что сердце внезапно трепыхнулось и я полетел,
полетел к воздушным шарам, в бездонную высь.
...В родную деревню мы приехали засветло. Автобус остановился возле
молочно-товарной фермы, и пока мы шли домой, маму часто останавливали и
расспрашивали о моей болезни. Меня никто ни о чем не спрашивал, я смотрел на
вскипающие на солнце лужи и опять чувствовал грусть своей жизни. Я не
понимал маминого беспокойства о своих обмороках и крови из носа, ведь я уже
заметил, что они всегда случались, когда мне становилось жутко и хорошо.
Поэтому мне стало жалко маминых разговоров, и когда к нам пришли соседи,
чтобы посидеть за самоваром в честь праздника, я сказал им всем, что мне
нисколько не больно от обмороков и от крови из носа, а, наоборот, я лечу от
них высоко-высоко, как жаворонок или кобчик. Все посмотрели на меня очень
молчаливо, а горбатая старуха Коржиха, клюки которой я побаивался, скрипуче
засмеялась и пообещала:
- Вот так, мил?ок, когда-нибудь и улетишь...
- Ну что вы, Евдокимовна, Господь с вами, - недовольно сказала мама и
посмотрела на меня ласково и задумчиво, как она смотрела на фотографии отца
и вообще фотографии своей прошлой жизни, когда меня еще не было или я был
совсем-совсем маленьким.
Я взял медовый пирожок, который все это время лежал в маминой сумке, и
вышел во двор. Куры не обратили на меня никакого внимания, зато Джек сразу
вылез из своей конуры и стал радостно тереться о мои колени - он даже
понарошку кусал меня за ноги, когда я шел через двор, чтобы посмотреть на
нашу Зорьку.
Зорька лежала на свежей с