Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фальков Борис. Елка для Ба -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  -
пока лилипута нет, возьм„м вместо него вашего Шуберта, объект не менее удобный. Поскольку его-то сюда за ручку не привед„шь, пойд„м к пациенту на дом: Вена, Бидермайер, дворцы в парках, завитки в золоте, цветы в корзинках, музыка в корзинках, красивые женщины в корзин... - Графини, - уточнила мать. - Как хочешь. Но какая разница, какого они происхождения, если воздух пахнет не озоном, а пудрой, духами, подмышками, вином. Если исчезают без следа фимиамы, ещ„ недавно воскуряемые старым идолам: Гайдну, Моцарту, Сальери, Бетховену. Да, из каждого дома ещ„ доносится их музыка, е„ ещ„ поигрывают и послушивают. Но танцуют уже под другую музыку! И вообще, теперь предпочтительно не сидеть и слушать, а танцевать. И в каждом саду, где танцуют, уже звучит музыка иная, там вста„т во весь рост новый кумир, кумир нового времени. И все старые дряхлые полум„ртвые идолы поникают, готовые к тому, что вот-вот их вынесут на свалку, свалят кучей в общую могилу... Дадим портрет этого кумира времени: белое жабо, ещ„ белее зубы, лаковые ч„рно-синие волосы и глаза, глянцевые усы и ботинки, осиная талия и подвижная попка, едва прикрытая крылаткой, сверкающий пробор по линеечке, сверкающая улыбка всем, даже лошадям. И даже лошади отвечают ему улыбкой, ведь он не какая-то там полуживая кляча, а абсолютно живой жеребчик, свеженький кумир! Узна„те портрет? Ой, какая талия, какой упоительный задик, как хищно он держит наманикюренными пальчиками за глотку сво„ оружие - скрипку... - Бабу, - поправила мать. - Очередную графиню. - Узнал? Отвечай! - Конечно, - пожевал губами Ю. - Это Сандро Сандрелли. Но какое он имеет отношение к скрипке? Это что, метафора? - Ну вот, - шл„пнул ладонью по столу отец, - ты и попался. Запомни свои слова. Действительно, прич„м же тут Сандрелли, в Вене-то, в начале прошлого века! То, что ты ляпнул, братец, поду-у-умав, выдало тебя с головой. Нет, это не Сандрелли, конечно. Это Штраус, самый первый из Штраусов и очень юный. Это он вертит обтянутой жопкой во всех садах и парках, в клубах новых фимиамов, среди вееров и улыбок женщин, со следами губной помады на щеках. - На щеках... - усмехнулась мать. - Теперь это так называется. - Хорошо. С этим портретом вс„ ясно. Теперь портрет второй, то же время, тот же город - но совсем другая обстановка. Глухая нищая комнат„нка. Пыль, паутина. Воняет плесенью. Скреб„тся мышь. Очки свисают с носа, как сопли. Толстый зад не влезает в кресло, пришлось отломать подлокотники. Волосы пегие, завивка их не бер„т. Зато успешно расширяет плешь. Живот потный, мокрое бель„ скручивается под толстым сюртуком вер„вочками и режет расплывшееся мучное тело. Ноют почки и стреляет печень. Тошнит. Ну, кто этот парень, отвечайте? - Похоже на меня, - миролюбиво усмехнулся Ди. - И кончим с этим. - Нет, это Шуберт, и ты прекрасно его узнал, как и все прочие. Итак, что видит Штраус, всегда и везде? Среди благоухающих цветов смеющиеся рты прекрасных дам и девушек, ещ„ не дам... - Дам, дам, с чего бы это им: не давать, - сказала мать. - Оставь, наконец, свои пошлости! - вспылил отец. - А что носится перед глазами Шуберта? Ага, да-да: он самый, этот самый Штраус. И ничего больше. Потому что Шуберта, в отличие от его учителей - Моцарта, Бетховена - не успевшего стать ничьим кумиром, уже отволокли в общую с ними могилу, на помойку. И не посмотрели, что, опять же в отличие от его учителей, он ещ„ как будто жив. И на его, подч„ркиваю - на предназначавшееся ему место водрузили неграмотного хама, слободского скрыпаля, и открыли этим хамом свой девятнадцатый век. Не им, Шубертом, а хамом. Не гордым Наполеоном в треуголке, как лживо представляют нам смущ„нные правдой обожатели века, его пропагандисты, а налакированным местечковым скрыпал„м в крылатке, в считанные годы размноженным по всей Европе тысячами своих паганинящих двойников. - В крылатке, - мечтательно произнесла Изабелла, - в белых перчатках... Без этого нельзя его и представить, этот прекрасный век. Это его second skin. - Итак, чего хочет Шуберт? Он хочет быть Штраусом. А Штраус? Хочет оставаться лишь самим собой. Потому он приумножает себя и приумножает, и только себя: Штраус раз-два - под полечку, Штраус раз-два-три - под вальсок, отец-сын Штраус - снова под полечку, дух святой Штраус под вальсок, и так далее! Он размножается по всей Европе, порождая повсюду бесчисленных детей-скрыпалей, а Шуберт не порождает и у себя дома никого, даже простого ученика. Вот в ч„м ключ к секрету: он только бесконечно потеет и заикается, но не порождает ничего и никого. Как и всякий другой урод-лилипут. - The key of secret. - Брось свои идиотские кваканья! Ей Богу, лучше б ты изучала идиш, может, когда пригодится... В Америке, вон, все на н„м говорят - пригодилось же? Но пока мы ещ„ тут, я говорю вам по-русски: Шуберт не в силах породить никого, не в силах стать Штраусом. Что за ч„рт, да разве есть что-нибудь легче, чем порождать то, что выскрипывает-выпиливает своей пилочкой тот? Помилуйте, нет ничего легче. И тому доказательством вот эта гора листков, исписанных Шубертом вальсками, полечками и дивертисментами духа святого. То, что сочиняет Штраус, может навалять любой мальчишка левой грязной ногой, никогда не знавшей обуви, не то что гармонии и контрапункта! Можно валять это каждый день и в сто раз больше. Для этого ничего не нужно: ни выдумки, ни настроения, ни мысли, ни подлинного изящества решений, ни серь„зности или юмора. Нужны только общие места - и вс„. Нужно, собственно, одно общее место, китч. Да труд ли это? Да сколько угодно, пожалуйста!.. Заметьте, так оно вс„ и есть. Шуберт абсолютно прав: для такого дела ничего не нужно, кроме нахальства. И то, не ахти какого особенного, самого общего. И он, и мы все это знаем. И вот, Шуберт забывает, что вс„ это он уже проделывал множество раз и накопил ту бумажную кучу в углу. Он снова садится и в который раз начинает строчить. Чего тянуть, если впереди цветы, а они, как известно, вянут быстро. Надо спешить, ибо и помада быстро стирается с хохочущих губ, и сами улыбки - штука стремительно преходящая. И вот, этот... человек, впитавший в себя всю предварившую его музыкальную и прочие культуры, познавший драму, комедию и фарс, магию музыки, трагедии мелодий и ритмов, садится за стол с целью вс„ это забыть. Забыть, чтобы свалять общее место: китч, китч, китч. - Ты ведь тоже квакаешь, - ехидно заметила Изабелла. - Что, даже идиотом позволено быть только тебе? - Отстань. Итак, Шуберт начинает, скажем, дивертисмент. После пойдут полька и сверхмодный вальс. А вот и первые фразы, ничем не отличить от Штрауса. Это даже и не фразы, а так, полуфабрикат болтовни ни о ч„м, о погоде или о как поживаете. Вот тут чуть подправить, уж очень тупо. Нет, за пределы тональности не выходить. Вот тут связка, вот тут... Ч„рт! Модуляция слишком остра и сложна, в пустом вопросе "как дела" может появиться слишком конкретный смысл! Разбавить водичкой, удлинить? Нет, опасно, совсем вон. Никому не нужное усложнение, неуместно осмысленный ответ на абсолютно формальный вопрос. Пусть будет совсем без связки, простой стык двух эпизодов, никаких ответов вообще. Хорошая погода, как поживаете, и сразу: как поживаете, погода очень хороша. Дьявол! В этом стыке упрятан настоящий парадокс, конфликт! Только вслушаться в него - какая драма в этом безличном диалоге, какая трагедия в смирившихся с бессмысленностью жизни героях! В этом простом стыке реплик прячется сама смерть. Стой, стой, непослушная рука, или душа, кто вас разбер„т, куда вы меня вед„те? Никаких трагедий! Но куда там: рука или душа сами собой начинают выводить такое, от чего можно прийти в отчаяние. Они загоняют автора в тупик. Подчиняются только себе, не слушаются ничьих приказов. Да мозг уже и не желает отдавать никаких приказов, он сам опьян„н терпкой свободой происходящего. Ему тоже так нравится. Он в тумане... Немедленно остановить вс„ это! Поздно. Дело уже приобрело ненужное, то есть, привычное направление. Как вчера и всегда. И опять на бумаге после первых фраз вполне заобеденного дивертисмента вдруг появляется тень, двойник, угловатый силуэт - и сдавленный голос Моцарта, а под ручку с ним в аккомпанементе Бетховен, и, Боже, откуда-то взялся минор. На этом миноре, на этой пугающей очевидности, наш толстяк вс„ же спохватывается, спешно переделывает его на мажор. Но у этого мажора такие закорючки, такая фактура, что хуже любого минора: повеситься можно от отчаяния и тоски. Если срочно не помолиться, или лучше - выпить. Толстяк наливает полный стакан, привычно опрокидывает его в глотку, как заправский алкаш, продрожав пару секунд всем телом... А что? Пока усваивается вино, он в отупении смотрит на содеянное, а потом бросает его в угол, на уже скопившуюся там кучу точно такого же барахла. Ибо порвать работу нет сил. Он-то знает, что работа сделана хорошо! Но задача была другая. Не хорошо следовало работать, а так, как нужно. Соответственно желанию достичь определ„нной цели: биргартена. А не Олимпа или Парнаса. Вот какая должна быть э-эта рабо-о-та! Что ж, он бер„т чистый лист и начинает вс„ сначала, успокаивая себя: ладно, то была соната, после допишем е„, и это будет лучшая соната в мире. А сейчас - снова попробуем польку, или вальс. И он начинает снова, и вс„ снова повторяется, он снова запутывается в тр„х деревьях. Тупик. - Откуда ты вс„ это взял? - спросил Ю. - Где ты про это читал? - Из жизни, братец, из такой вот книжки, не слыхал про такую? Так услышь. Шуберт начинает снова, и снова обязательно попадает в тупик. Понимаешь? Обязательно, по непреодолимой сути жизни таких, как он. По сути своей от рождения неспособный к общим местам, только к сугубо личным, способный только к специфически его, шубертовской роли и деятельности, и эта способность подтверждается всем его обликом и образом существования, он обреч„н быть противоположностью общим местам. Как ни старается стать общим местом. Попытки стать этим общим местом мы найд„м в любом его сочинении, и это разгадка тому, что называется загадкой Шуберта. Что приводит в тупик хорошо воспитанных исследователей, пытающихся измерять его привычными, приличествующими Парнасу мерками. В итоге эти приличные исследователи не могут решить, причислять ли Шуберта к романтикам или нет. Как будто это имеет какое-либо значение! Шуберт не есть романтик, не есть классик, он есть - неудавшийся, изуродованный, измордованный безуспешными отчаянными операциями китч. В этом его особенность, специфика его дара. Все его достижения вполне соответствуют его персональной жизненной задаче, он соответственно этой задаче выглядит, жив„т и вообще урожд„н. Стало быть, он - урод. И что же? Он плачет, сознавая это. А мы, слушая его музыку, куда чаще сме„мся над тривиальностью его мелодий, над детской угловатостью его форм, или скучаем на бесконечно длинных боже-е-е-ественных кадансах. - Неправда, есть люди, которые тоже плачут, - сказал Ю. - Например, плакал я, когда... - Плачут люди, похожие на Шуберта как минимум в одном. То есть, тоже уроды, но по-своему. Спроси-ка, плакала когда-нибудь Ба, играя Шуберта? - Не надо е„ отвлекать, - предупредил Ди. - Не надо е„ спрашивать. - Да, спрашивать не надо, - согласился отец. - Достаточно посмотреть со стороны. Ведь она и сейчас играет Шуберта, нет? И судя по выражению е„ лица, она вовсе не собирается плакать. Зато сам Шуберт плачет, корчится в безуспешных попытках создать успешный китч, старается вернуться в исходную тональность, завязает в бесконечных модуляциях и связках, как в завязках своего ужасного белья. А перед глазами у него вс„ тот же лаковый дьявол с белоснежными зубами и жабо. И красной помадой на щеках. И Шуберт сда„тся: сегодня. Он переносит следующую попытку на завтра. А назавтра, когда каданс занимает на бумаге вдвое больше места, чем сама мелодия - он понимает, что пропал. Он пь„т стакан за стаканом сво„ кислейшее вино, оно не помогает. Он впадает в панику. Он бросается к зеркалу, сжимая виски, и видит там себя. Это зрелище так далеко от того, в белом жабо, что он сам себе говорит вслух: ты окончательно пропал, урод. И это правда: он окончательно пропал. Хотя признание этой правды мало что меняет в его жизни. Это признание всего лишь - до завтра, до следующего раза, до очередной попытки. Эх, братец, посмотри и ты в зеркало, посмотри ты на этот бюст! И тебе тоже прид„тся признать эту правду. Спроси себя, если так легко делать это дело, валять общие места, как это уда„тся делать мне на моих уроках литературы, почему же оно не давалось в родственной области - в музыке - тому, так похожему на меня толстяку, в щеке которого непременно останется ямочка, если туда вжать палец? И честно ответь: потому что он другим уродился, он другой урод. Вот это будет честно. Урод хочет, и очень хочет перестать быть уродом, или хотя бы стать другим уродом, так он сам себе надоел, а нельзя, не может. По непреодолимому факту своего, не чужого рождения. Полистай Ломброзо, увидишь, что ничего нового я не придумываю. Такие вещи известны давно. Специфический тип соответствует специфическому применению, употреблению. Это ты употребляешь газетку не по назначению, а природа так не поступает. Она отпечатывает на лице Шуберта, на его теле, на всей его жизни, не стирающиеся от употребления буковки - а неизгладимые атрибуты, неотъемлемое приданое. Она прида„т ему от рождения индивидуальные биологические особенности, меты, высекает личные антропологические стигматы. Их легко увидеть в любом зеркале. И понять, что из всего этого следует. - Из всего этого последовало то, что он теперь Франц Шуберт, - проговорил Ю, и покраснел. - И его знают все. А твоего Ломброзо не знает никто. То есть, его вовсе теперь нет. - Ты ничего не понял! Чтобы кто-то кого-то знал, им достаточно жить в одном квартале, и вовсе не нужно что-либо делать! А наш урод - иной случай, он что-то делать вс„ же обязан. Но, и в этом ключ к секрету, он может сделать куда больше и лучше, а требуется не больше и не лучше, а именно столько и именно настолько плохо, насколько нужно. И кем же он в таком специфическом деле оказывается? Вс„ тем же уродом. В этом деле, для которого Шуберт считал себя превосходно приспособленным, достаточно, и даже слишком наученным, вне всяких сомнений одар„нным, он оказался не Францем Шубертом, а обыкновенным маленьким человечком, смешной уродливой мелочью, да просто никем! Пойми, в этом деле, которое он хотел сделать, он действительно оказался мельче распоследней козявки, бездарнее свадебного местечкового лабуха Ивана Страуса! Если хочешь, бездарнее даже тебя, ибо тебя в этом деле ещ„ нужно проверить, несчастный ты недоучившийся скрыпаль, у тебя, стало быть, ещ„ остаются шансы... Отец уже кричал, и Ди предостерегающе засверкал очками. С их ст„кол соскочили, и тут же подскочили к "Беккеру" зайцы, чтобы затем вспрыгнуть, конечно же, на руки Ба. Ответом на это было заикание в и без того неловкой шубертовской модуляции, вызванное крохотным заплетанием пальцев. Не указанную в нотах, самостоятельно образовавшуюся паузу заполнили своим шепотком анемоны скатертного платья, и им ответили шелестом подсвеченные красной неоновой рекламой листья ч„рного тополя за открытым окном. Но этим и был исчерпан отзвук на допущенную отцом неoсторожность, в сущности - непристойную, опасения бдительного Ди оказались на этот раз преувеличенными. Пепельно-табачная головка Ба так и осталась обращ„нной к нам полупрофилем, правда, измен„нным досадливой гримаской - но лишь немножко, чуть-чуть. Да и не нам адресовалась эта гримаска, не в нашу сторону был отправлен снисходительно-укоряющий синий взор. Этой милости удостоился подлинный виновник заикания, придумавший столь неловкую модуляцию, точнее - скромный его бюстик на крышке "Беккера", а не мы, случайные свидетели маленького конфуза. И дело было вовсе не в отпущенном на эту операцию времени: пауза продлилась вполне достаточно, чтобы успеть послать этот взор отцу, а потом и всем нам. И в заключение - персонально мне, так, на всякий случай... Впрок, на будущее. ГЛАВА ВТОРАЯ Пожалуй, можно воспользоваться этой паузой, чтобы под прикрытием ш„пота анемонов пошептаться самим. Нет, не о будущем, конечно. Наоборот - о прошлом. Можно послушать, о ч„м переш„птываются листья другого тополя, шум его и сегодня заставляет сжиматься сердце: фамильного, генеалогического древа. Гинекологического, не преминул бы уточнить отец, оттого, мол, сердце и сжимается. Корнем древа ради cправедливости следует назвать прадедушку Илью Борисовича, справедливости лишь формальной, для чистоты совести, не больше. Прадедушка умер ещ„ до войны, не подозревая о том прошлом, которое стало прошлым позже - и о котором мы теперь готовимся пошептаться. До двадцать шестого года Илья Борисович держал метизную лавку, был коммерсантом, согласно рассказам Ди, не любившего слово "лавочник". Человек, давший отчество Илье Борисовичу, был выходцем из Прибалтики. Или Восточной Пруссии? Неплохо бы уточнить эту географию, она могла бы поведать нам то, что необходимо знать о почве, в которую погружены корни семьи. Жаль, что из семейной легенды, вернее - из умолчаний в ней, можно извлечь только одно, что пра-прадедушка вообще-то был. По крайней мере, преисполненные значения паузы, прослаивающие легенду, намекают на возможность его бытия. Но эти нам„ки - вс„, что выпускают из своих глубин умолчания старинных легенд. Сво„ главное содержание они хранят стойко, крепко объяв его своими т„мными водами: до самой его сути, до души. Ну, а теперь уж и подавно никто не заполнит этих пауз задушевными звуками, никто не заговорит по душам, не разъяснит умолчаний и ничего больше не уточнит. Сделать это просто некому: поздно. У самого Ильи Борисовича было два сына. Старший, Борис, в начале века организовал отряд самообороны и, кажется, пристрелил лавочника-мясника, прожившего бок о бок с метизной лавкой двадцать лет и вдруг возглавившего толпу, явившуюся погромить соседа. По словам Ди, в этом случае слова "лавочник" не избегавшего, у его старшего брата был большой наган. Когда же занавес после конституционных праздников опустился, Борис нелегально перебрался в Бельгию, а после и в Америку. В конце тридцатых оттуда неожиданно приехала его тамошняя жена, к которой с тех пор прочно прилепилась кличка "американка". Она поселилась в Москве, сообщив, что Борис просто сош„л с ума, но уточнить диагноз отказалась. Впрочем, никто и не настаивал: даже Ди. Прадедушка, дождавшись этого известия, умер. А Ба вообще избегала вступать в отношения с американкой. Но и без уточнений все прекрасно понимали, что дело вовсе не обязательно касалось сумасшедшего дома, реплика американки могла означать, к примеру, что Борис стал есть свинину. Кроме этой ненад„жной свидетельницы, не было никого, кто бы подтвердил, что Борис продолжает существовать в том же смысле, в каком существуют другие члены семьи: реально. Но несмотря на это - в жизни дома он продолжал играть значительную роль, верней, в этой

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору