Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
азразиться стихийным взрывом.
- И я не знал ничего, старый дурак, - молвил старик, почесывая
затылок.
Стоявшие рядом рассмеялись, и за громким их смехом остальные ничего
не расслышали.
Загудели. Хотелось им знать, отчего смех.
- Как сказал? Что сказал? - кричали с задних рядов.
- Дурак, говорю, - выкрикнул старик.
- Кто дурак? - еще громче ухнули оттуда.
- Я...
Тут уж расхохотались все. Настроение быстро переменилось. Разрядилась
напряженность. В этой атмосфере установившегося доверия к нам, повышенно
сочувственного настроения как бы пропадали последние остатки недавней
острой вражды.
- Нам што говорили? - продолжал старик, когда улеглись движение и
хохот. - Нам говорили, что все станицы наши разорены дотла, что земли наши
все поотобраны, а семьи казаков перебиты али разогнаны по черным
работам...
- Все говорили! Верно! - откликнулась ему толпа.
- И опять не дело, - продолжал казак, - опять обман, потому наши
семьи понаезжали ныне к Верному и сказывают, что живут, как жили. (Узнав,
что в Верном масса пленных, казацкие семьи, особенно ближних станиц,
действительно спешили тогда к Верному и всячески пытались проникнуть в
казармы, передавали записки и т. д. Мы этому особенно не мешали, хотя и
установили строгий контроль всем запискам и разговорам.)
- Наши семьи, - говорил старик, - нечего бога гневить, жалостью
большой не горят, а только нас к себе ожидают, чтобы работать, значит...
Вот што!
При вести о работе толпа заволновалась, зарокотала оживленно, -
прорвалась давняя приглушенная тоска по земле, по семье, по труду...
- И теперь нам говорят, что отпущать будут по станицам... Да...
Отпущать... Чтобы работали мы, а не воевали... Так где же разбой, про
который нам говорили? Разве так разбойники поступают, чтобы отпущать нас
по станицам?
Снова взрыв восторгов, оглушающие крики, буйно разорвавшееся
радостное волнение.
Было у нас постановлено действительно, чтобы пленных свыше тридцати
лет распустить по домам. Когда им об этом сообщили - можно представить,
как встретили казаки эту давно жданную весть!
За стариком говорили мы:
- Товарищи казаки! Уж будем теперь звать вас своими
тїоївїаїрїиїщїаїмїи, потому что - какие же вы нам враги? Будем товарищами
по работе, по общей тяжелой работе, на которую зовет нас Советское
государство. Довольно войны, довольно вражды. Вы поняли теперь, куда и к
кому попали. У вас нет больше к нам недоверия, что было до сих пор. Этот
старик казак вам рассказал свои мысли, - нам лучше того не сказать.
Тридцатилетних и выше мы отпустим по станицам...
Дальше не дали говорить. Быстро сомкнулась, кинулась к центру, к
ящику, где мы стояли, многотысячная толпа. Чуть не повалила, не подмяла
под себя в каком-то диком, совершенно исключительном, исступленном порыве.
Несколько минут, как в вихре, кружилось человеческое море голов.
- А... вва!.. Ура, ура!.. О... о... у... у... у!..
- Этих отпустим, - говорили мы дальше, - а других частью пошлем на
орошение Чуйской долины, других возьмем к себе в Красную Армию: служили вы
белым генералам, послужите теперь трудовому народу, послужите Советской
власти...
- В армию! В армию! В Красную Армию!
И надо здесь же сказать: когда стали потом записывать их
красноармейцами, осталось добровольцами немало и таких, которые имели
право теперь же идти по станицам, - они на деле хотели доказать, что
послужат Советской власти...
Выступил с речью представитель офицерства. Ему сначала не разрешали
говорить, крики глушили слабый его голос.
Когда притихло, он говорил:
- Мы воевали - это верно. Но воевало ведь все казачество, - так ясно
дело, что воевали и офицеры. Мы видим теперь и сами, что здесь приняли нас
хорошо: не ждали, сказать по правде, мы такого приема. Все думали, что
идем на расправу. А расправы нет. Никаких нет случаев, чтобы над нами
издевались. И потом - всем офицерам дали амнистию. Мы и этого не
ожидали... Вы вот говорите, что офицеры обманывали...
- Обманывали! Обманывали! - закричала толпа.
- Может, и верно, - продолжал офицер, - да мало ли, что там было...
- А как расстреливали?
- А как пороли?..
- А как допрашивали да пытали - говори!
Множились угрожающие крики-вопросы, бешено перескакивали один через
другой. Снова близка была минута взрыва, в эту минуту казацкий гнев
перехлестнул бы через край, были бы неизбежные жертвы.
Мы снова вскакивали на ящик:
- Товарищи казаки! Не время сводить нам старые счеты. Верно все, что
говорите вы про обман офицерский, но вам же это самим наперед и наука. А
мы теперь офицеров тоже берем в работу: одни в армии же у нас станут
работать под нашим контролем, а другие... Среди них имеются ведь люди
ученые - техники, агрономы, мало ли кто? Этих мы заберем на хозяйственную
работу, они станут помогать нам в земельном отделе, в совнархозе - всем
найдется, что делать.
- Правильно! На работу! - отозвалась дружелюбно и сочувственно толпа.
И часть офицеров была потом выделена, разбита на группы и отослана по
разным советским учреждениям. Во время мятежа и это ставились нам в вину,
демагоги здорово лаяли на этом деле.
Другую часть офицерства мобилизовали на техническую военную работу, а
остальных, особенно работавших в контрразведке, поторопились передать
особому отделу для допросов и ощупыванья.
После этого памятного многолюдного митинга, определив достаточно
настроение пленных, мы все же ни на один час не ослабили своего за ними
наблюдения. Пленных в казармах умышленно перемешали из разных полков, так
что один другого они не знали. И в эту массу посылали верных своих ребят,
поручив им не только вести работу, но и зорко следить за колебанием
настроений, вызывать пленных на откровенные разговоры и точно выяснять
роль и удельный вес каждого белого командира, характер его работы, в
частности же - устанавливать случаи зверств, расправ, жестокости. Узнавали
и "надежность" в прошлом каждой белой части. Одним словом, за короткое
время получили о пленных наших точное и разностороннее представление.
Человек тридцать казаков мы допустили к себе в партийную школу, и надо
было видеть, с какой горячностью, с каким жадным интересом ухватились они
за ученье! Заведующий школой говорил потом, что эти новички сделались едва
ли не лучшими учениками.
Так понемногу - то в армию, то по домам, по лазаретам, на чуйские ли
работы, в школу, по советским органам - мы распределили постепенно всю эту
шеститысячную армию своих недавних врагов.
Центральной фигурой среди пленного казаческого офицерства был Бойко.
Я пригласил его к себе. Годов ему было, вероятно, сорок два - сорок пять.
Высок ростом, стройно, красиво сложен. Держится с большим достоинством. В
умных глазах застыл глубокий стыд за свою беспомощность, сознание
приниженности своего положения, может быть, сожаление о неудаче, - кто его
знает, о чем он думает, о чем скорбит?
На спокойном суровом лице отпечатана уверенность в своих силах,
напряженная сдержанность и печаль, печаль... О чем? Я стараюсь проникнуть,
понять. Вижу, как он насторожился и следит за каждым словом, будто попал
вот в безвыходную ловушку, и куда ни тронься из этой ловушки, повсюду
расставлены цепкие, липкие тенета сети: малейшая неосторожность - и ты
запутаешься в них, пропадешь...
По утомленному, тяжелому взору его темных глаз видно, как дорого
пришелся ему этот плен, сколько позади оставлено мучительных, бессонных
ночей, сколько тревог пережито и опасений и скорби, скорби по своей
неудаче...
- Вы Бойко?
- Да.
Он не сказал "так точно", как говорили в подобных случаях другие
офицеры. Он этот тон считал, видимо, для себя унизительным, решил проявить
максимум самостоятельности, независимости мнения, смелости.
И я насторожился вместе с ним. И чем осторожнее он подбирал слова,
чем длиннее делал паузы, все обдумывая и взвешивая заблаговременно, тем
меньше оставалось у меня надежды вызвать его на откровенность, но и тем
больше росла охота во что бы то ни стало этого добиться.
Сначала, прежде всего, попросил его сесть. Сел осторожно, будто и тут
боялся какого-то подвоха: не провалиться бы куда?
И все не сводит глаз с моего лица, следит за словом, за тоном, за
взглядом, усмешкой, за каждым моим движением, стараясь понять и уловить,
насколько способен я видеть его внутрь, за словами понимать его скрытые
мысли: насколько знаю и понимаю я все то, о чем говорю; где предел, грань
в моих словах между простым, обычным любопытством и казуистическим, хитрым
допросом и выпытываньем, где грань в словах моих между фальшью и
искренностью? Он следит за мною напряженно и знает, что вижу, понимаю это,
и оттого становится еще более осторожным, еще более подозрительным.
Один другого мы понимали хорошо: кто кого перехитрит и перевидит?
Глядя Бойко в умные черные глаза, я все больше убеждался, что здесь,
в разговоре с ним, окончательно не нужна никакая особенная изворотливость,
"ловкость рук и обман зрения", не нужна совершенно и самомалейшая попытка
к фамильярности, какое бы то ни было словесное втирание очков, - он,
видимо, чутко и сразу запрется на все замки, на все засовы.
С ним надо по-другому - в открытую!
После ряда беглых вопросов говорил ему:
- Я вас пригласил потолковать, а если хотите, и посоветоваться о
самых различных делах. Не удивляйтесь тому, что я хочу и
пїоїсїоївїеїтїоївїаїтїьїсїя: полностью вашим словам я, конечно, верить не
могу, да вы и сами хорошо это понимаете, почему не могу.
Он чуть склонил голову в знак согласия и так остался со склоненной
головой.
- Ну да, - подтвердил я его кивок головой, - в прятки играть не
будем. Вы один из вождей белогвардейских войск. Вы только-только попали к
нам в плен...
- Сдались, - уронил он сквозь усы.
- Ну да, сдались, - повторил и я за ним. - И какой же был бы я
глупец, на ваш собственный взгляд, если бы сегодня же полностью стал
верить вашим словам, не так ли, а? Как вы думаете?
Он промолчал несколько секунд, ничего не отвечая, а потом:
- Я вас слушаю...
Он не хотел отвечать на вопрос.
- Словом, - продолжал я переть напролом, - факт взаимного у нас с
вами недоверия и подозрения - совершенно нормальное, естественное,
неизбежное явление.
Я выждал, не скажет ли что?
Но он не шелохнулся.
- Поэтому и ваша настороженность нисколько меня не удивляет.
Наоборот, болтливость и развязность, если бы у вас они, паче чаяния,
оказались, заставили бы меня самого призадуматься: какая им цена? В вашем
положении быть особенно развязным - это или обнаружить свое умственное
убожество или близорукость, может быть, даже глуповатость, или же
обнаружить самонеуважение, род какого-то заискивательства,
попрошайничества. Говорю грубо - простите меня. Но так ближе к делу. И
верьте, не верьте - видел я вас на митинге в казармах, вижу теперь, по
моему заключению, нет у вас этих вот указанных мной талантов. Поэтому я и
иду с вами в открытую.
Он приподнял голову, посмотрел мне долго и пристально в глаза:
"Врет или не врет?" - гадал, видимо, Бойко. Не знаю, что он нашел в
моем взгляде и на лице, но вдруг почудилось мне, что положение изменилось
как-то к лучшему. Значит, ставка на открытую речь поставлена верно.
- Вы у нас в руках, вы - руководитель белой армии. Военная
обстановка, разумеется, под всякими предлогами разрешила бы нам и с вами
лично и с другими многое сделать безнаказанно. Мы не сделали ничего - вы
это видели. И не по личной доброте не сделали. Я вас совершенно искренно
хочу убедить в том, что в данном случае эта наша общая советская линия
поведения: возможно безболезненней устранять все опасности и противоречия.
Сразу этому, разумеется, вы поверить никак не поверите. Но, ей-же-ей, вы в
этом убедитесь, когда поживете и поработаете с нами дольше. И тогда вы
вспомните мои слова.
Он все молчал. Взор уже давно отвел от моего лица и снова опустил
голову.
- Мы когда вот говорили там, на митинге в казармах, - продолжал я, -
убеждены были, что слова наши примут за чистую монету. Мы больше говорили
о труде, о том, как дальше работать. Это главное - работать! За работу, за
мирный труд мы и воевали. Другой цели борьбы у нас ведь нет. Я с вами хочу
посоветоваться теперь, насколько возможна совместная работа наша с
офицерством? Ну, и с вами в частности. Действительно ли вы перешли к нам с
чистым сердцем? И потом - как казаки? Что они, разойдясь по станицам,
действительно способны забыть все и взяться за труд? Или можно ждать
осложнений? Или их могут сбить, увлечь, снова поднять? Анненков вот с
остатками ушел на Китай - что он, не сможет опять и опять привлечь к себе
казаков?
- Думаю, нет, - ответил он как бы нехотя.
Ответ получился будто вынужденный.
- А почему нет?
- Не пойдут, - сказал Бойко. - Устали.
- И только? - удивился я. - Ну, а когда отдохнут да с силами
соберутся?
- И тогда не пойдут.
- А тогда почему?
- На землю осядут. Стосковались. Они ведь знаете, как тоскуют по
земле!
И он снова посмотрел мне в лицо, - теперь во взгляде определенно было
нечто новое, чего не было, когда посмотрел он в первый раз. А в голосе
звучали такие нотки, словно вот сам он, Бойко, глубоко тоскует по земле,
по труду.
- Конечно, тем временем и мы дремать не станем, - говорю ему, -
раскачаем земельный отдел, поможем казакам устояться, окрепнуть, это само
собой. И политическую поведем работу...
- Ну, тем более, - подкрепил Бойко.
- И все-таки остается сомненье... Все-таки сомненье. И оно будет нам
все время мешать в работе. Надо сделать так, чтобы ровно никаких сомнений,
- понимаете?
- Понимаю, - ответил он ясно и уверенно.
- А вы можете быть очень полезны, знаете это?
- Я? - удивился Бойко.
- Именно вы. Ведь среди офицеров вы самый популярный человек. Да,
пожалуй, и среди казаков. Вам они верят больше всех и к голосу вашему
очень и очень прислушиваются, особенно те, что сейчас в Кульдже, в
Китае...
- Возможно...
Он разгладил усы, и мне показалось, что чуть усмехнулся, поняв, к
чему клонится моя речь.
- Вы искренно перешли? - в упор поставил я вопрос.
- Да.
- Безо всяких оговорок?
- Да.
- Значит, можно сделать вывод, что вы нам поможете во всем...
- Во всем? - спросил он. И вдруг спохватился. - Д-да, но первое
требование, чтобыї чїеїсїтїьї моя была соблюдена.
- На вашу честь мы не покушаемся. Но мы с вами только что говорили о
том, как бы с наименьшими трудностями и бескровно завершить нам все
бедствия Семиречья... В Китае несколько тысяч казаков. Они каждый час
могут снова ворваться в область, и что ж тогда: снова война? Опять на
месяцы и на годы нищета и разорение? А не лучше ли нам принять отсюда
такие меры, чтобы они сдались без борьбы? Начать работу?
Он пристально следил за мною и, видимо, волновался.
- Могло бы так быть: вы, положим, и еще два-три влиятельных офицера,
которых там отлично знают, обращаетесь к ним с воззванием, призываете
сложить оружие? А попутно объясняете, что все эти разговоры о зверстве
большевиков - вздор и клевета?
- Это можно, - согласился он совершенно неожиданно.
Такого поспешного согласия, я никак не ожидал и был несколько
озадачен, как понять этот шаг? А впрочем, что же тут может быть?
- Ну, и хорошо, - заторопился я. - Пишите. Пишите все, что думаете.
От сердца. Потом мы с вами прочитаем вместе, - может, какие углы и
сгладить надо... Но это потом, вместе обсудим...
- Согласен. Я назавтра же принесу...
Лицо его теперь было совершенно спокойно. Он ждал, видимо, иных
вопросов, иного разговора - того разговора, который так не любят пленные
офицеры: почему воевал против Советской страны? Почему у белого
командования был на хорошем счету и получал награды и отличия? Почему так
жестоко обращался со своими солдатами? Где и сколько расстрелял
большевиков? и т. д. и т. д.
Но этих вопросов ему не задавалось. Он успокоился. Пропадали остатки
недоверия и недоброжелательности. Спросил:
- А с нами вы как?
- Да из центра, - говорю, - еще нет точных указаний, как поступить с
офицерами. Но мы здесь уже сами дадим вам работу. Здесь будете, с нами, в
Верном...
- Я бы в станице хотел побывать...
- Побывать? На время?
- Пока на время...
- Ну, что же, это, вероятно, под известным условием, можно будет
сделать. Я поговорю, сообщу вам... Ну, а насчет воззвания как вы думаете:
будет толк?
- Будет, - сказал он просто, уверенно.
- Пойдут?
- Казаки-то? Пойдут. Им только узнать, что здесь не трогают, -
пойдут...
- Вот тогда - дело. Тогда, говорю, и за работу можно взяться
по-настоящему, раз пропадет последняя угроза...
- Только, знаете ли, - говорил Бойко, - вы все-таки скажите своим,
они иной раз - того...
- Что?
- Некоторых посадили... А по договору нашему, в Копале, этого как
будто не должно. И потом были случаи - раздевают...
- Где это? - удивился я.
- Там, на месте. Мне передавали. Это очень восстанавливает против
вас.
И он рассказал несколько случаев, назвав части и пострадавших. Я
обещал ему, что сделаем расследованье.
Бойко простился и ушел, видимо, совершенно довольный разговором.
Наутро он принес воззвание. Кроме него, подписал только один, -
сочли, что этого будет достаточно. В некоторых местах пришлось оставить
несколько неясную терминологию, ибо, ежели взять слишком напрямки, это в
казацком стане может поиметь как раз обратное действие.
Вот что говорилось в воззвании:
Открытое письмо к братьям казакам бывшего белого
командования, сдавшегося в городе Копале
Братья казаки! Многие из нас бежали в 1918 году из Семиречья в Китай,
в совершенно чуждое нам государство как по духу, так и по жизненным
условиям; тогда многим пришлось вытерпеть много лишений. Мы бросили
хозяйство, бросили своих родных, но это была не наша воля, не наше
желание. Семиреченский фронт создался по тем же причинам, как и другие
фронты, но, несомненно, усилился он благодаря действиям первых
партизан-командиров, действия которых ныне порицаются Советской властью.
Действия бывших партизан-командиров заставили восстать некоторые станицы
на защиту своих личных и имущественных прав, благодаря чему и обострилась
братоубийственная гражданская война, которая длилась в Семиречье два года
и унесла немало лучших молодых сил, которым уже нет возврата; но ведь буря
революции прошла не в одном Семиречье, а во всей России, только волна ее
до нас докатилась позднее, чем в центре, так как мы слишком оторваны от
центра, а потому и вполне понятно, что и война у нас закончилась позднее,
чем на многих других фронтах. Правда, во время революции было немало
жертв, но эти жертвы были неизбежны, как и во всякой революции, не мы
первые, не мы и последние переживали и переживаем это историческое
событие.
В то время как в центре России и отчасти в Туркестане жизнь
наладилас