Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
ысла вести дальше частную беседу, - полезней было начать
собрание. Когда я об этом заявил - дружно согласились, и, уже залезая на
ящик, вдогонку я слышал напутственные слова:
- Не больно красно только нам, штобы покрепче да попроще... Разную
там "историю"-то не больно: ты о земле побольше.
Мы беседовали часа четыре...
От вопросов общеполитических, от оценки общего положения в Туркестане
мы перешли к Семиречью, к крестьянству, к земле. И толпа разгорелась.
Выступали охотно сами, указывали, как приходится потеть над землей, какою
ценой дается им хлеб.
- А после этого отнять? Это што же за право такое? - выкрикивал с
ящика желторотый сморщенный мужичок годов под пятьдесят. - Я ее, матушку,
томлю-томлю своей работой, а тут на тебе...
- Правильно, верно!.. - кричали кругом.
Это мужичка подбодрило и воодушевило.
- Землю надо взять, вот што, - кричал он еще громче, - сама она не
дается... Взять ее надо, да и взять-то умеючи.
Толпа замерла, слушала с восторженным вниманием.
- А ты думал - вот тебе тут и все? - повернулся он ко мне. - То-то...
Нет, она тебя, матушка, дугой перегнет, а когда перегнет, тогда и
накормит. Ефто самое знать надо всякому, а он што знает, пастух? Киргиз -
пастух, он одну скотину и знает. Ну, и знай, чего ты ему землю еще
пихаешь? Может, ему и не надобна эта земля... Наделил!.. Ты его скотиной
дели, коли богат больно, а земля тут несподручна...
Под взрыв одобрительных криков мужичок спрыгнул с ящика. На его место
моментально нашелся новый оратор - какой-то беззубый, с длинным бледным
лицом, пожилой крестьянин.
- Неправду он, што ли, говорил? - начал он вопросом. - Одну что ни
есть правду. А потому, что это все и есть правильно. Коли так оно было -
так ему и быть: паси он свою скотину, а мы землю управим. Не умеешь, так
нечего и брать ее... Порча одна от этого неуменья происходит...
Таких ораторов, повторявших почти буквально слова друг друга,
проскочило человек шесть-семь. Только уж под конец выступил молодой
худощавый мужичок в шинели, видимо, из красноармейцев.
- Не то вы говорите, мужики, - осадил он ораторов, - не умеет, не
умеет... Эка мудрость - землю пахать... Научится, небось. Дело не о том, а
вот о пасху скоро лбом ударимся, пахать надо яровые, а тут переделять по
самую осень... Вот оно - што страшно... вот где и нам да и киргизу с нами
могила будет, - где хлеба возьмем? Мы тут переделяем, а земля останется
пустая... Надо просить, штобы пока на передел нас не понуждали - поздно
эту весну. По осени давайте, там можно, да и то время с чутью подобрать
надо... А сейчас постановить, чтобы просить про это самое.
Умная речь его произвела на всех словно отрезвляющее впечатление, не
было больше взбалмошных утверждений и предложений, били только в корень
вопроса: как бы не оставить землю незапаханной.
Забегая вперед, скажу, что этот вопрос подробно обсуждали мы потом в
кругу ответственных работников в Пишпеке и Верном и постановили просить
центр - Совет комиссаров и Турцик - приостановить в интересах общего дела
самый передел до осени. Там поняли, согласились с нашим мнением, прислали
телеграмму, что передел временно следует оставить. Этою мерой была спасена
область от большого недосева, грозившего ей в случае столь несвоевременной
и опоздавшей возни с переделом, тогда как на носу была забота о яровом.
Когда мы из Беловодска приехали в Пишпек и разговорились с
товарищами, они, оказывается, уж знали половину из того, что мы обсуждали
с беловодскими крестьянами. Я, признаться, удивился этому быстрому способу
сообщения.
- Каким же образом: по проводу, что ли? - спрашиваю пишпекских
товарищей.
- То проводом, а то и нет, - отвечали они. - У нас тут проще
делается: вскочили на коня - и айда. На ближнем селе али кишлаке передал,
в чем дело, - оттуда другие поскачут дальше... От одной точки до другой...
Бывает, что вся область узнает о каком-нибудь особо животрепещущем деле
словно по телефону... Это тут "узункулак" зовется... В такой глуши, по
горам - иначе нельзя...
Надо сказать, что в Пишпеке - на ряде заседаний партийного комитета,
ревкома и ответственных работников - мало что узнали мы особенно нового.
Все это уж было знакомо и по совещаниям в Аулие-Ата, Мерке, по массе
разговоров в пути, бесед и открытых собраний: волновались земельным
переделом, волновались слухами о готовящейся новой резне мусульман с
крестьянством, жаловались на недостаток партийных работников, на
полукулацкий состав гарнизона и т. д.
Между прочим, здесь впервые с разительною ясностью встал перед нами
вопрос о недостаточном взаимопонимании и доверии меж собой даже
коммунистов - русских и киргизов. Киргизы-коммунисты, объединенные в
мусульманское бюро (мусбюро), то и дело стремились обсуждать вопросы
только в своем кружке, как бы чего-то опасаясь. Когда я спросил
председателя мусбюро:
- Ну, как у вас, товарищ, дела идут с пополнением - много новых
членов?
- Очень много, - ответил он с удовлетворением. - Бывает, что целыми
кишлаками вступают...
- Все до одного? - удивился я.
- Все, - не понял он моего удивления.
- Да ведь там же и баи есть - они как?
- Все, одним словом, целыми кишлаками, - повторил он еще раз и
заговорил о чем-то другом. Мне потом объяснили, что по кишлакам
укреплялось убеждение, будто "наша власть пришла, киргизская... а русских
- вон отсюда"... И наименее понимающая часть из самых кишлачных агитаторов
отнюдь не опровергала этого убеждения, а, наоборот, укрепляла его. Потому
и кишлаками записывались в партию: чтобы повсюду национальным количеством
вытеснить русских. Это было дико, нелепо, но это было так.
Пробравшись к власти, какой-нибудь бай, конечно, драл со всех по
десять шкур, а все-таки на посту своем держался, пока не дощупывались
сверху, что это была за птица. При последующих чистках вся эта публика
была вычищена, выброшена из партии, и лучшая часть мусульманских
коммунистов бережно стала охранять свои ряды. Но в половине двадцатого
года ряды мусульманских коммунистов засорены были до чрезвычайности.
Помнится, что вопрос об отсрочке передела до осени мы решили в
Пишпеке на ночном заседании. Были согласны тут все до единого. А после
заседания, видимо, уж на заре, состоялось особое "фракционное" совещание
мусульман-коммунистов: во всяком случае наутро они долго не соглашались
подписать постановление, за которое ночью голосовали так определенно и
единодушно. Даже они, эти сравнительно ответственные работники, были в то
время еще полны недоверия к коммунистам немусульманам: вековой гнет,
которым царская Россия давила националов в Туркестане, давил, конечно, и
этих недавних коммунистов, и в них он оставил глубокие следы, которые живы
волей-неволей, которые не пропадают в недели и месяцы. Только этим,
конечно, и можно объяснить, что даже молодые коммунисты из мусульман очень
осторожно и недоверчиво держались по отношению к немусульманам, кто бы они
ни были.
Совместная работа разбивала эти опасения, но весь процесс перемены
отношений был, несомненно, очень длительным, упорным и тяжелым - не
закончился, конечно, он и посейчас.
Мы в Пишпеке задержались до следующего дня и перед самым отъездом в
обширном цирке провели многолюдное собрание рабочих и красноармейцев. Оно
прошло чрезвычайно оживленно: вопросов задавали уйму и устно и записками;
было видно, что интересуют собравшихся не только события и дела своего
района или города - особенно много спрашивали о Москве, о Кремле, о
Совнаркоме, об Ильиче, о красных фронтах. И можно было заметить, что
факты, о которых рабочие где-нибудь в Самаре, Уфе и думать забыли давно,
эти факты являются здесь новинкой, ими интересуются, как свежими
новостями. Далеко-далеко позади живут люди в этих городках, селах,
кишлаках, вогнанных под самые Тянь-Шаньские горы.
Где-то неподалеку от Пишпека был в те дни и Джиназаков, председатель
особой комиссии Турцика по помощи киргизам-беженцам. Мы с ним в этот раз
не видались. Но все, что приходилось слышать, изумляло.
- Тиракул Джиназаков, - говорили нам, - происходит из богатейшего
рода. Он один из виднейших манапов. У отца его и до сих пор немало скота.
Тиракул ведет переписку с манапами. Как личность - он весьма неприятен:
бранчлив, завистлив, зол, скандален и склочлив. Шовинист до последней
степени. За ним числятся разные "грешки", но от ответственности каким-то
образом он ухитрился отвертеться. Теперь, оказывая помощь
беженцам-киргизам, он дает понять, что здесь чуть ли не его личная добрая
воля:
"Хочу - дам, хочу - нет".
Можно подумать, что, пожалуй, и добро он раздает свое, а не
государственное: во, дескать, каковы мы, манапы, - помогаем бедноте!..
Мы слушали и поражались, не знали - верить этому или нет.
Итак, набитые всякими сведениями и вопросами, насыщенные новыми
впечатлениями, тронулись мы дальше. Теперь уж до самого Верного не будет
крупных центров вроде Пишпека и Аулие-Ата. Только села, аулы, белые
мазанки-станции. И снова степь. И снова горы. Природа все строже,
величественней и прекрасней. Близится Курдай. Мы эту ночь ночуем в
Сюгатах.
Крошечная станция, кругом в горах, маленькая белая мазанка, тихая,
желанная, куда спускаются с гигантского Курдая или ночуют темную ночь,
чтобы по заре забираться в поднебесье, - это Сюгаты. Рядом - близ тесовых
ворот - киргизские юрты. За юртами чистый просторный двор. На удивленье
чисто вокруг: и в белой мазанке, и около юрт, и во дворе, даже по стойлам:
по всему пути - это единственное исключение. Про сюгатинского смотрителя
нам говорили еще раньше, говорили, что это всем молодцам молодец и дело
ведет образцово. Однако ж, и будучи предупрежденными, мы поразились и
обрадовались, что вот, дескать, человек в одинаковых со всеми условиях
живет, а посмотрите-ка, чистота какая, порядок какой во всем. Ну, одним
словом, молодец, - настоящий рачительный хозяин! Глянули в лицо ему -
спокойное, умное, серьезное. Встретил нас и просто и радушно, не было
ворчанья, не было и заботливой суеты, хлопанья, беганья, криков и брани...
Это обстоятельство расположило к нему с первого шага, с первого слова.
Когда готово было "чайное действо", мы даже и за стол уселись вместе. Иван
Карпыч, - его звали, кажется, так, - позвал жену, покликал отца,
оказавшегося довольно занятным стариком, и мы таким образом за оживленным
разговором просидели до темной ночи. Иван Карпыч то и дело отлучался -
сбегает куда-то во двор или на волю выскочит, промелькнет под окнами,
пропадет две-три минуты. Потом молча усаживается за стол и продолжает
разговор с того слова, на котором остановился, уходя из-за стола. Это он,
верно, проверял, как обстоит дело с конями: отпряжены ли, поставлены ли на
место, задан ли корм, - мало ли о чем есть подумать. И как только он
подымался, старик отец, предупредительно заглядывая ему в лицо, каждый раз
начинал:
- Ты сиди, Ваня... Я сам, а?..
- Нет...
И Иван Карпыч исчезал за дверью. Мы разговор вели самый случайный,
самый, что называется, легкий. Бывают моменты, когда хочется вдруг
потолковать о чем-нибудь настолько безобидном и легковесном, чтобы вовсе
не напрягаться мыслью, чтобы только вспоминать и перебирать что-нибудь
очень понятное, знакомое, не вызывающее никаких сомнений, разногласий,
споров. Гостеприимная обстановка Ивана Карпыча настроила нас всех на этот
безобидный лад, и мы наперебой торопились разузнать, какая тут водится
дичь кругом, близко ли подпускают утки, рябчики... Много ли зайцев? Не
попадаются ли по горам медведи или что-нибудь пострашнее? Как они,
обыватели, чувствуют себя в этой мазанке глухими осенними ночами или в
зимние бураны? И узнали, что дичи масса, что подпускает она вплотную, не
пугается, до глупости доверчива. Узнали, что по горам попадаются медвежьи
берлоги, и были случаи, когда киргизы напарывались на медведицу с
ребятами.
- Тут одно спасенье - утекай под гору... У медведя передние лапы не
годятся для того, чтобы книзу шибко бежать - кувырнуться может... Только
этим и спасаются... А иной раз в берлогу, того гляди, ногой ступишь...
Горный наш медведь - у-у, какой живодер!.. Это не то, што какой-нибудь
мишка косолапый в сосновом бору или в сладком малиннике... Этому лучше
всего не встречаться - неровен час, все может быть...
Узнали мы здесь впервые про горных баранов с чудесными ветвистыми
рогами, про быстроногих красавцев - горных козлов, которые так скачут по
скалам, такие выкидывают отчаянные трюки, будто все это происходит на
ровной, чистой долине. Охотников мало, даже вовсе нет. И оружия нет -
пороху, дроби, - все перевелось. А дичь расплодилась обильно. Никого не
боится, стала будто ручная. Пастухи-киргизы так изучили нравы этих горных
жильцов, что баранов и быстроногих козлов бьют каменьями, подстерегают
где-нибудь за скалой, когда те пробираются в горы знакомой излюбленной
тропинкой или спускаются на водопой к горному ручью. Зайцев не трогают, -
их такое обилие, что прыгают по всему пути за Курдаем, словно кузнечики.
Слушали мы и не верили.
- А вы сами охотитесь? - задаю вопрос.
- Было, а теперь нет... все подчистую расстреляли...
"Ну, - думаю, - раз охотился человек хоть пяток минут - надо быть
осторожнее, слушать-то, слушать, а уши не развешивать: нальет. С охотника
что и спрашивать".
Но впоследствии все оказалось правдой. Дичи в Семиречье неисчислимо:
рябчиков мы едва не давили по пути - так близко подпускали, так долго не
слетали с дороги; зайчата скакали то и дело; выходили на дорогу огромные
неуклюжие дрофы и мирно паслись, почти вовсе не пугаясь нашего появления,
и тяжело, как бы нехотя, подымаясь, медленно-медленно улетали в горы. А в
горах - дикие козлы: прелестные, золотокудрые, быстрые, чуткие; мы их
потом встречали многократно.
- Так неужто вам тут не скучно жить, в такой смертной глуши? -
спрашиваю я старика.
- В этакой благодати да скушно, - изумился, а может, и оскорбился он.
- Нет, чего там скушно. Да и некогда скучать - дела немало круглый год: то
по станции надо помнить, то со скотиной али вот по своим делам заботу
имеешь... Время теперь не такое, чтобы пошел, да и все тебе есть. Не-ет...
Ты сначала подумай, потом догадайся, где да как все надо достать, а
достанешь или нет - кто тебя знает. Может - и нет. Время знает, куда ему
уходить, - скучать нам нельзя...
- Так вы же тут одни. Ведь совсем как бы в берлоге.
- Ну, нет, зачем, - вступился и Иван Карпыч, - берлогой наше место
звать нельзя. Нас тут - гляди-ко сколько. А потом все время, что ни день,
сюда-туда живой народ едет... И разные вести нам везут, одни вот от
Пржевальска али Джаркента проедут да нам не то что про себя, а все, что в
Китае-то делается, расскажут. Все расскажут... Потом, глядишь, с Ташкента
справляется, - этот опять говорит. И выходит, что вс„ мы слышим да знаем,
хоть и в горах живем... Только интерес надо иметь... то есть чтобы самому
про все... А сам не будешь - известное дело, и в Москве берлогу свить
можно...
После этих слов Ивана Карпыча мне стало как-то неловко за то, что мы
так горячо взялись пытать его да и всех по части горной дичи. И в то же
время припомнил я два-три вопроса, которыми Иван Карпыч, видимо, старался
отвлечь меня с этой темы на другую. Теперь я поддался, затушил охотничьи
свои инстинкты, и разговор наладился совсем по иному руслу. Я рассказал
ему про жизнь в Москве, - это больше всего занимало Ивана Карпыча, потом
мало-помалу перешел к фронтовой жизни и ознакомил его с тем, что слышно
было о "крымской бутылке", такая там сгрудилась для нас опасность, как мы
думаем с нею бороться, что за жизнь теперь в Крыму, какой свирепствует там
террор и как ведут себя, что делают там наши товарищи,
подпольщики-большевики.
Иван Карпыч слушал сосредоточенно, не поддакивая, не кивая головой,
никак не проявлял своего сочувствия, восхищения или горечи - вообще не
обнаруживал своих внутренних переживаний в связи с тем, что слышал теперь
от меня. От стола мы уже давно перебрались с ним на крыльцо и сидели на
ступеньках. Остальная публика разбрелась кто куда, нас оставили вдвоем.
Спускалась в горы весенняя тихая ночь. Все темней высокое чистое небо, все
более расплывчаты и широки далекие остроконечные хребты, все ближе горные
подножья - они идут, подступают вплотную, и в густом вечернем сумраке
кажется, будто придвинулись они под самую белую мазанку. Какие-то шорохи,
чуть уловимые звуки - и писк, и свист, и глухое гуденье - доносились с
гор. Но этот горный сумеречный говор не нарушал величественной тишины, что
остановилась над горами. Здесь, в сплошных массивах, среди гигантских скал
в такую тихую ночь чувствуешь себя необыкновенно: переполняешься новым,
неведомым доселе настроением, полон новыми неясными мыслями, весь глубоко
взволнован, и восхищен, и полон радостных, торжественных чувств.
- Ну, Иван Карпыч, и красота же здесь, - не удержался я, сбиваясь
снова с разговора.
- Неплохо, - промолвил он совершенно равнодушно. - А что этот самый
Крым - не тово? - добавил он тем же спокойным тоном.
- Чего?
- А не опасно? Баню нам не дадут?
И мне показалось, что под усами у него скользнула улыбка.
- Не должно, - говорю ему твердо и уверенно. - Какая баня: вон
Деникин до самого Орла дошел, а где он?
- Ну, а где он? - переспросил и Иван Карпыч.
- Да где, - кажется, теперь тоже в Крыму, а может, уж и в Лондон
уехал. Когда его под Орлом-то стукнули, он по трем дорожкам покатился:
одной на Одессу - там добили; другой - на Дон и на Кубань - там тоже в
море спихнули; а третьей дорожкой он вот в Крым и пробрался... Теперь,
надо быть, после разгрома в Новороссийске он и оттуда войска-то перебросил
в Крым... Ну, да это все уж не то, что под Орлом... Да, поляки еще шумят,
эти тоже... Ну пока что и там горя мало...
Я рассказал Ивану Карпычу всю обстановку, что сложилась у нас к тем
дням. Он слушал внимательно, и видно было, что все понимал и многое
запоминал крепко, отчетливо...
- Слушаю вот я вас, - заметил Иван Карпыч, - и вижу, что оно там
как-то все по-другому идет. Не то, что у нас.
- А что у вас?
- Да что у нас? У нас, можно сказать, ничего - хулиганство одно да
разбои. И больше ничего. И не было и нет ничего. Потому что всяк себе сам
хозяин, а управы нет, он и делает, что хочет. Я все дела тут с самого
начала знаю, потому что и в Верном бывать пришлось; и послушал - узнал
немало со всех сторон; все знаю, еще как в семнадцатом году, когда
правительство это керенское было, к нам сюда, то есть в Вершый-то, два
комиссара наехало: Шкапский да Иванов.
- Это от Керенского?
- Известно, от него. И сейчас же с казаками лавочку развели: там
оружие, глядишь, отбирают, там налог какой-нибудь накладывают, али
арестовывают; в тюрьму запихать - любимое дело. Ну, только киргиза - бей
его, - он долго терпеть может. Привык. И прежде били и тут бьют - значит,
терпеть до поры. А мужику што - ему какое ни дай правительство, только
самого его не тронь. Так и терпели этих комиссаров, не трогали.