Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
мне легко, так
отчего-то все и просто, и ясно, и посильно, я чувствую себя здоровым,
уверенным, на все готовым.
Прощай, Сюгаты. И старик отец, и ты, Иван Карпыч. Спасибо, что
приняли так радушно, - это редкость по большому Семиреченскому тракту. Все
чаще встречи наши были скандальные, шумливые, то с просьбами, то с
угрозами. А тут, на-ко, дружно как, по-приятельски, приголубили!
Мы в две тройки покинули гостеприимную хибарку. И долго-долго еще
видели, как на крыльце стояла вся семья Ивана Карпыча, и они глядели в
нашу сторону, кивали головами, махали руками. Мы делали то же, оглядываясь
ежеминутно из своих просторных ковчежных шарабанов. Горы нас разделили,
станция скрылась из глаз. Возница-киргиз сидит неподвижно на отрепанном
облучке и журчит про себя не то песенку, не то рассуждает вслух торопливым
речитативом.
- Кароши козяин, - вдруг обернулся он ко мне и с ухмылкой мотнул
головой в сторону станции.
- Что?
- Хе! - усмехнулся он. - А, ну, ну... - и, чмокнув, ударил вожжами.
Я оживил без повторения в памяти у себя произнесенные им звуки и
догадался, что возница говорит про Ивана Карпыча.
- Да, кароши, кароши, - поддакнул я, обрадованный, и зачем-то говорил
"кароши", а не просто "хороший". - Кароши козяин Иван Карпечь...
И понял, что глупо мне ломать язык и уродовать слова, что говорить
надо как следует.
- Эй, друг, - обратился я к нему полными, отчетливыми словами, - а
чем он хороший человек? Что же, он помог тебе, что ли, чем?
- Кароши, - повторил возница не оборачиваясь, - хлеб кормит, хатын*
кормит, дети кормит... Кароши...
_______________
* Хїаїтїыїн - жена.
- А много у тебя детей?
- Дети многа... Все дети есь... Шеся человек...
- Ну, и голодно вы живете? Трудно?
- А кароши... хлеба... - повторял он только знакомые слова и никак не
мог подобрать целую фразу. Но лишь только заслышит знакомое слово, сейчас
же быстро обертывается на облучке и с сияющим, торжествующим лицом
усиленно кивает головой:
- Та-та, ай-та...
И сам улыбается доброй широкой улыбкой...
- А что твоя хатын делает?
- Хатын делаит... хатын делаит: мата*, - вдруг заявил он и оборвался,
неуверенный - пойму я это или нет.
_______________
* Мїаїтїа - особый, довольно грубый материал местного
производства.
- Мата. Знаю мата, - снова сфальшивил я на падеже. - Мата хороший...
Мата крепкий...
- А, мата, ай-ай... - и он высоко, в знак удовольствия вздернул
кнутовище и, присвистнув по-особенному, как присвистывают только
возницы-киргизы, ударил по лошадям. Кони побежали быстрей. Азан, так звали
возницу, не раз еще высказывал мне свое удовольствие по разным
исключительным случаям: в лужу ли засыплемся слишком глубоко, утки ли
дикие подымутся в стороне, или навстречу покажется тройка, спускаясь по
склону, - Азан отзывается на все живейшим образом: до всего ему дело, все
его занимает и волнует и даже приводит в восторг.
Я заметил у него одну милую особенность: как только дорога
раскалывается надвое, он непременно выбирает самую ухабистую и самую
грязную, притом по ровному месту может ехать тишайшим ходом, а по ухабам
так и норовит развить карьер.
- Ты что, Азан, зачем дорогу плохую выбрал? Видишь, там хорошо, -
показываю я на соседнее ответвление, где, видимо, и суше и крепче грунт.
- Ай, кароши, - смеется он.
- Да не кароши, черт возьми, а плохо, даже очень плохо, - кричу я
ему.
- Мякка... очень мякка, - тычет он кнутом в грязные ухабы.
Что ты станешь делать, приходится соглашаться.
Мы проехали мимо огромной болотины. Здесь то и дело подымались утки,
невдалеке прохаживались важно длинноногие цапли.
- Хай, хай... - покрикивал на них то и дело Азан, видимо, желая и нас
позабавить, показать, как много тут всякого живья.
Ну, вот и подножье Курдая.
Этот гигант взгромоздился тут на пути и разрезал его на две половины.
В теплые летние месяцы здесь по склонам горячий солнцепек, а вот зимой,
когда гудит-бушует вьюга, к Курдаю лучше не подступаться. Тогда страшатся
его даже привычные возницы-киргизы. На широком Курдайском плоскогорье, на
его хребтине, такие разыгрываются метели, что дорогу не найти - нет ее,
начисто заметет, и следа не сыщешь. Сугробы снежные движутся бураном и
сюда и туда: в хрипах, и стонах, и свистах горного ветра не слышен голос
человеческий. Забудь о помощи, заблудившийся путник. Тебя никто здесь не
найдет, не услышит в буйном буране и разве, на счастье, утром уж только
откопают под высокими рыхлыми наметами снега!
Немало рассказывают здесь этих случаев, когда курдайские бураны
хоронили опоздавших путников. И Курдая зимой боятся все: он может
освирепеть неожиданно, закружить в одну минуту яростными вихрями.
От Сюгаты дорога все время в гору, - так семь или восемь верст, до
перевала, где начнется широкое открытое плоскогорье. Когда мы тронулись в
путь, вершины были скрыты в белых волнующихся простынях тумана. Но чем
дальше - тем светлей и прозрачней горные просторы. И все свежей. У
подножья, в котловине, там уже случается пробивающаяся травка, там
весенняя размытая дорога, а вон, посмотри, эти близкие вершины - там
серебрятся вечные снега. Горы словно играют с нами: подступят к дороге,
нависнут, сожмутся и вдруг отскочат далеко-далеко, оставят на голой
равнине. Вот начался крутой подъем. Мы слезаем с шарабанов и версты две
идем пешком. Не только оттого, что коням тяжело, но и любо нам шагать по
горной тропинке, следить, как она выскакивает на крутых поворотах, как
теряется где-то-высоко над головой, выглядывая обрезками ленты из горных
извивов. Громоздятся одна на другую каменные громады, вырезаются
остроконечные, изрезанные скалы, а дальше, там вон, в стороне, гладкие
холмистые вершины, - знать, крепко оцеловал, облизал и огладил их горный
ветер, срезал острые макушки своим жгучим, ледяным дыханьем.
Мы приближались к широкой нагорной равнине; она идет на двадцать
верст до самого спуска, где под горою такая же крошечная станция, как
Сюгаты. Эта станция по имени грозного гиганта зовется "Курдай".
Вот мы и на вершине. Снова забираемся в свои шарабаны, продолжаем
путь. Здесь холодно. По краям дороги все еще снег, он заледенел, чуть
держит человека. Но уже не везде остались снежные заносы: в иных местах,
где ветер не пробьется меж холмами, картина похожа на весеннюю. Все-таки
холодно здесь, крепко холодно, мы не зря поупрятались в шинели.
- Хай! - громко крикнул Азан и указал кнутом на поднявшуюся стаю
уток. Мы следим, видим, как она опустилась над дальним болотом. И снова
поднялась и прошумела к болоту.
Не вытерпел, прицелился, ударил в тройку, вспорхнувшую от самой
дороги. Промазал. Но дружки меня успокаивают, что "упала", сами видели,
как затрепыхала в болото...
Раздраженные таким искушением, мы с "кумом" соскочили, кинулись
настом к болотине. Сначала, проваливаясь, бежали, потом крались на
коленях, а там на животы легли, поползли: пугать не хотели. И снова
стреляли - успех один! Потом условились, что полезно будет устроить
облаву: я лягу на снегу, ружье наготове, а "кум" забежит стороной по насту
и будет гнать всю стаю прямо сюда. Сказано - сделано. Я вижу, как его
долговязая фигура качается на снегу, то и дело проваливаясь, подпрыгивая,
удаляясь все дальше и дальше. Вот "кум" уж на месте. Он начинает смешно
дрыгать руками, даже ногами, выкрикивать какие-то слова, начинает выть,
кричать, улюлюкать: это он, видите ли, нагоняет уток, - примерно так же,
как хлопотливая хозяйка загоняет куда-нибудь в угол расходившуюся курицу,
- раскинув руки, парусом отхватив подол и выделывая циркули ногами. Вдруг
"кум" завизжал неистово. Утки действительно перепугались. Большая стая,
штук тридцать, сорвалась и летела прямо на меня. Замерло сердце.
Ну, пяток - самое малое!
Вдруг стая, видимо, почуяв мою особу, повернула в сторону. И дальше.
И я вижу только мелькающие черные точки: скрылись уточки за косогором,
пропали из глаз. А я все лежу животом на снегу и готовое ружье держу на
взлете. По сверкающему насту, увязая и выскакивая, снова пробирается ко
мне сутулая, крючковатая фигура моего "пугача-кума".
- Не попал? - задает он ядовитый вопрос.
- Попал, - отвечаю невесело.
- А где же?
- На том берегу, за болотинкой, поди-ка поищи со своим талантом...
Мы возвращаемся к шарабанам и уж целую дорогу про охоту ни слова. Да
и в самом деле, рассуждали про себя, эка невидаль - охота! Словно про нее
только и говорить, давай лучше о чем-нибудь другом.
Спутницы уехали далеко вперед, замерзли. Отбранив нас авансом,
сколько полагается, они сели в переднюю кибитку и умчали одни, а мы теперь
их догоняем, тщетно стараясь быть веселыми и тщательно заминая
воспоминания о несчастной недавней охоте.
Лысый Курдай однообразен и скучен. Сухой пронизывающий ветер заставил
нас укутаться в тулупы. Весна не весна, да и зимы нет настоящей; по
морозному ветру вспоминаются январские холода, а дорога, бесснежная,
заледенелая, крепится, словно капризными мартовскими вечерами. Кой-где
непромерзшая жидкая кашица, а по лощинкам и ниже, за холмами, серый
скучный незимний снег. Оледенелые снежные вершины, где нет ни лета
теплого, ни зеленых трав, - это царство вечного холода и суровых буранов,
- оно где-то в стороне. Издалека сюда смотрят серебряные хребты, словно
завидуют Курдаю, что его пригрело солнце, что с него падают ледяные оковы,
что из-под белого савана пробивается к жизни зеленое царство. Курдай
оживал. Он еще боролся с последними, прощальными бурями, с ледяными
ветрами, но уж властно и здесь и там давала себя знать и чувствовать
близкая весна. По широкому однообразному плато мы трусим версту за
верстой. Молчим. Уткнулись в высокие ворота бараньих тулупов. На режущем,
жгучем ветру кому же охота пускаться в разговоры! Вот и спуск. Отсюда до
станции Курдай осталось всего пять-шесть верст. Вначале этот спуск так же
однообразен и гол, как вся курдайская хребтовина. Но чем ниже, чем глубже
в ущелье, тем ярче тона, неожиданней, прекрасней горные ландшафты. Кручи
гор повисли с обеих сторон причудливыми громадами, они избиты, изрезаны,
вымыты теплыми дождями, высушены, иссечены острыми горными ветрами; то
взметнутся стрельчатыми шпилями, иглами, копьями, круторебрыми кинжалами,
то осунутся куполами, гигантскими тумбами, беспорядочными грудами
разбившихся скал. А над скалами плавают любимцы гор, красавцы орлы. Парят
медленно, величаво, торжественно, то пропадая за отрогами, то выплывая над
ущельем, чернея в прозрачном, легком голубом эфире.
Навстречу по узкой дороге, в ряд, один за другим колышутся бурые
невозмутимые верблюды; и на горбатой спине и на тощих, костистых боках
навешаны узлы, понатыкана домашняя утварь: это караваном уходят семьи
дунган из верненских степей. Впереди только вожатые - в цветных кафтанах,
в широких поясах, на манер цыганских, в легких причудливых шапочках; они
идут рядом с верблюдами и выкрикивают резким голосом какие-то незнакомые,
непонятные нам угрозы. За верблюдами на повозках, запряженных лошадьми, -
дукганки, молодые и старые, черномазые ребятишки с блестящими карими
глазами. Красные, синие, голубые ленты, шарфы, пояса, юбки... Улыбаются
нам с повозок и что-то кричат незнакомое, непонятное. Мужчины проходят
молча, без звука, без улыбки.
Прошел караван. Дорога кружит по ущелью, мелькает чистыми, заново
построенными мостиками, переброшенными здесь и там, ширится, все ширится,
и, наконец, выплывают нам навстречу зеленые гладкие купольные головы
холмов. Это холмы по долине, они говорят о том, что кончились горы, что мы
выезжаем в курдайскую равнину. Вот и холмы миновали, глянула знакомая
белая мазанка почтовой станции.
Путь был недолог. Ждать здесь не стали. Перепрягли коней - и дальше.
Теперь уж и до Верного осталось немного и хочется скорее-скорее туда. И мы
глотаем станции одну за другой, не ждем, не отдыхаем: назавтра хотим быть
у цели.
Помнится, в эти последние дни да и на станциях перед Курдаем
приходилось все время вести жаркую перебранку с начальниками станций. Это
был преудивительный и прегнуснейший народ. Почти сплошь такой. За
исключением немногих. Помнится, в пути обогнали мы почтовые тройки.
Приехали на пункт, ждать не стали - попросили лошадей. Запрягают. И когда
уже все было готово, когда мы перегружались, чтобы ехать дальше, -
подкатили почтовики и властно заявили:
- Ехать нельзя: мы едем.
- Позвольте, мы же первые приехали, - заявляю им.
- Ничего не значит. Почта прежде всего.
- Но у меня, посмотрите: "вне всякой очереди".
И показываю им мандат, где говорится, что по делам большой срочности
и важности ехать надої вїнїеї вїсїяїкїоїйї оїчїеїрїеїдїи. И слова эти даже
подчеркнуты.
- Ничего не значит, это чепуха, - брякнул почтовик.
- Какая чепуха? - взъерошился я.
- Да так... Ну, нечего с вами болтать, - объявил он небрежно, -
выкладывайте вещи, мы едем.
Тогда я к делу подскочил с другого конца.
- Грузу у вас сколько?
- Около тридцати пудов...
- А кто сопровождает?
- Я...
- А это кто такие? - наступаю я на почтаря и указываю на трех
подозрительных субъектов, с ним приехавших и напоминавших по внешнему виду
мелких торговцев.
- А они какое право имеют ехать? - кричу я раздраженно почтарю.
- Такое право, что со мной, - ответил он. - Да и что за разговоры -
выгружайтесь!
А я уж слышал раньше, что почтовики в те дни спекулировали
бессовестно: из Ташкента в Верный везли дешевый кишмиш, а из Верного,
обратно - белую муку. Заглянул я им в повозки, ощупал, - вижу, совсем не
почта - мешки кишмишу.
- Это что же такое? Ах вы, сукины сыны!.. Сейчас же документы! Я вам
в Верном покажу кузькину мать!
Но почтарь был парень тертый. Хотя он и понял, что на тридцать пудов
три тройки занять ему нельзя, все же попытался воздействовать на меня
испугом:
- Нет, вы мне свои покажите... У нас закон... Я вас законом...
Мы записали друг друга и поклялись притянуть непременно к суду. Брань
бранью, а мы все-таки сели и уехали. Почтарь поехал за нами, - не знаю,
сразу ли достал он лошадей под мешки кишмишу.
Был и другой случай. Приехали.
- А ну-ка, приятель, нам лошадей...
- Нет лошадей, - отвечает сумрачно и вяло худосочный моложавый
смотритель.
- Как, ни одной?
- Ни одной...
- Совсем пустой двор? - изумился я.
- Не совсем, тройка есть, да только пришла, упарилась, устала, - ее
нельзя.
- А скоро ли придут новые?
- Не знаю, - отвечает он нехотя.
- То есть как же "не знаю", кто же знать-то будет за вас!.. Ну, хоть
примерно, вы когда их отправили?
- А какое вам дело?! - оборвал он грубо.
Кровь ударила мне в голову.
- Что за хамское отношение? Что, вы не можете, что ли, отвечать как
следует! - крикнул я ему, обозленный.
- Нечего отвечать-то, без вас все знаем, - ответил он, стараясь уйти
в комнату.
- Нет, постойте, - останавливаю я, - вы все-таки скажите как
следует... Вот мандат... Я еду срочно...
- А мне што за дело?
- Да, черт вас дери, мне-то это не безразлично!.. Скоро ли лошади
ожидаются, спрашиваю я вас, и долго ли ждать?
- Не знаю, - ответил он на ходу и скрылся.
Я посылаю "кума" на разведку: осмотри все конюшни, проверь насчет
оставшейся тройки.
Он через пять минут бежит возбужденный:
- Четырнадцать лошадей!!!
- Что-о?.. - не понял я.
- В стойлах на дворе четырнадцать лошадей...
Я побежал вместе с ним во двор и глазам своим не верил: по стойлам
действительно стояло четырнадцать штук. Мы сейчас же в юрты к киргизам:
- Лошади давно стоят?
- Вчера ездил... - отвечают возницы.
- А сегодня не ездил? - спрашиваем.
- Нет...
- Все не ездили?
- Нет...
Разъяренный, несусь прямо к смотрителю и кричу на бегу:
- Это что за подлость! Саботажничать?!!
- Лошади устали, заезженные, - оправдывается он.
Ни слова не говоря, хватаю негодяя за шиворот, трясу, как собачонку,
и, не в силах сдержаться, рычу:
- Ах ты, сукин сын! Если через десять минут не будет лошадей - шашкой
по башке!!!
Через десять минут лошади готовы. Но прежде я составил протокол.
Оказалось, что смотритель из семинаристов, сын попа. В Верном я отдал
протокол в почтовое отделение, а копию - ЧК, судьбы не знаю.
Где ты, семинаристик? Помнишь ли свой саботаж и заслуженную встряску?
Едем дальше. О, ужас! На следующей станции почти буквально то же.
- Нет лошадей.
- Ни одной?
- Шесть больных, больше нет...
Мы сразу в конюшни. И что же: вместо шести больных... семнадцать
здоровых! Расспросы киргизов-возниц разъяснили дело.
Я подлецу показал дуло нагана.
Через десять минут мы уезжали.
С такой шпаной мы до полусмерти измучились за долгий
шестисотверстовый путь. Потом в Верном смеялись местные ответственные
работники:
- Вы один раз проехали, да устали, а мы тут с ними все время маемся.
Шпана на шпане. И саботажники. А заменить некем, - вот пока и миримся.
Станция за станцией, скандал за скандалом, - мы близимся к Верному.
Навидались теперь мы всяких видов, насмотрелись диковин, наслушались
слухов, рассказов и смутных догадок.
На место приехали совсем не новичками: за долгий путь чего-чего не
увидели, не услышали, не узнали!
А вот и Каскелен - последняя станция перед Верным. Станем ли ждать,
когда не осталось и трех десятков верст! Скорей, скорей! Довольно дорожных
мытарств и бесплодной глупейшей брани с почтарями и смотрителями. Мы катим
по шоссе. Нервничаем. Ожидаем, как он покажется, Верный. И где-то вдруг
вдалеке мелькнули церковные куполы и кресты, потом стали видны окраины
города, вырисовывались отдельные домики... Ну, здравствуй, Верный!
Здравствуй, пока чужой, таинственный город, о котором мы так много слышали
и которого совсем-совсем не знаем. Как ты встретишь нас? Как мы станем
работать? Ты - центр огромной области. В тебе бьется сердце жизни
полуторамиллионного населения. Много кружили мы за гражданскую войну: по
Уралу, по самарским степям, по уфимским горам... и все эти центры: Урал,
Самара, Уфа - это целые полосы жизни. Каждая имеет свою особую печать,
свое лицо. А ты, новый наш незнакомец, какое будешь иметь лицо? Как
развернется здесь наша работа? Сумеем ли понять обстановку, войти в круг
вопросов и в дружескую, тесную семью работников? Неужели интриги, зависть,
склоки ожидают нас вместо горячего труда? Нет, нет, не надо! Мы верим, что
расправим здесь крылья, размахнемся в плодотворной творческой работе,
обнажим и отдадим все, что накопилось, что было скрыто, что прибавилось за
эти годы и что надо непременно израсходовать, отдать куда-то вовне, с
кем-то поделиться накопившимся опытом, разрядиться в новой, пока неведомой
работе.
Так здравствуй, новый труд на новой ниве! Мы любим тебя в новой
обстановке, в любых условиях. И всегда готовы отдаться тебе всеми
знаниями, всем накопленным опытом жизни, всем пылом молодости, всей
горячей верою в нашу победу, в нашу