Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
непременную победу!
II. В ВЕРНОМ
Вот мы и в Верном. Я знаю, что здесь председателем областного ревкома
мой товарищ по Самаре, Юсупов. Даешь Юсупова! В чужом месте, особенно в
такой глуши, какая это радость - найти с первого раза старого знакомого.
Может быть, он, этот старый знакомый, и будет чужд тебе наутро же; быть
может, скоро-скоро найдешь ты здесь новых друзей, отличных товарищей и,
вместо старого, к ним, к новым, привяжешься, но это потом. А теперь -
сразу к старым знакомым!
Мы подкатили к ревкому: рослый стильный домина по главной улице. Он
на углу выпирает круто вперед, кидается в глаза. Еще и не зная, что это за
дом, мы поняли, что он должен быть ревкомом.
Дружеская встреча, охи-ахи, радостные восклицания, торопливые
обещанья работать дружно, в контакте...
- И работы так много... Непочатый угол... И некому браться...
Работников нет... Беда...
Он проводил до ближних Белоусовских номеров, где жил сам, где и для
нас все готово. Правда, не сразу было добыто хорошее жилье, - первое время
околачивались довольно сараисто и грязно. Но это не в счет.
- Как к делу приехал, ах, как к делу... - приговаривал Юсупов.
- Что такое?
- Да как же: у нас тут уездный съезд Советов... И надо доклад... О
самом новом, о последнем - политический... Ну, раз из центра - твоя
обязанность рассказать нам все, что было, и есть, и будет...
Я и не подумал отказываться. Да это и в самом деле отлично: сразу
окунуться в здешнюю жизнь, в работу, интересы, вопросы, нужды, - что за
блестящее начало!
Набит до отказа городской театр. Зрелище диковинное. Обстановка
невиданная. Как будто и все здесь, словно у нас, - где-нибудь в
Иваново-Вознесенске, Вичуге, Тейкове: за столом, на вышке, президиум
клонит головы над пустыми листами бумаги; позади, у стены, прислонены
знамена, и на этих знаменах все те же могучие крики:
"Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
"Путь борьбы и труда - это путь освобожденья".
"Да здравствуют победные полки Красной Армии!"
"Да здравствует Красный Интернационал!"
Багровеет бархат, щекочет золото гигантских букв, массивное древко
уперлось упорно в заплеванный, забросанный, затоптанный пол. Табачный дым
густыми облаками ходит поверх голов. Лица серы, желты, бледны, матовы...
Голоса сухи, трескучи, словно лучина, или глухи, сиплы и хриплы: сегодня
последний день съезда, выговорились все до омертвения. Все-все, как там, в
далекой России, на фабричных дворах, в сальных прокопченных столовых, где
мы в семнадцатом году из господских салонов изъятый бархат и шелк
перекраивали в ало-багровые знамена и писали зычно:
"Долой десять министров-капиталистов!"
Но глянь по изголовьям: вместо рабочих кепок - то чернополая шляпа,
то увесистая шапка, картуз крестьянский, то целая баранья шкура или белая
долгая простыня, замотанная так хитро и ловко - национальный головной
убор. А вместо тужурки, пиджака - глухо запахнутые теплые шубы, зипуны,
киргизские ватные цветные халаты... По рядам говор - удивительный, ни
одним словом не знакомый. Что он, этот говор: про радость, довольство идет
или зло потешается, проклинает, каркает беду?
Не знаем, не знаем, ничего не поймем.
А приходит урочный вечерний час, солнце обходит положенный круг, и
эти делегаты, члены советского съезда, собравшиеся решать и выбирать пути
в царство социализма, падают ниц и молятся восторженно, будто
загипнотизированные, своему неведомому богу, воздевают руки, гладят себя
по лицу, шепчут какие-то невнятные звуки молитвы. И снова слушают доклад.
Потом перевод. Потом споры. И сами вступят в спор. И будут доказывать,
убеждать, воздевая руки, бия себя в грудь, восторженно, пламенно, сердито.
Не поймешь... И стыдно, и жалко, и больно оттого, что не можешь
понять эту вот сочную, такую нужную, важную речь; в ней подлинное, в ней
жизнь, сегодняшний день. Его надо знать, иначе немыслимо работать. А его
не знаешь.
И не узнаешь. Потому что немыслимої пїеїрїеївїеїсїтїи, рассказать
пламенную чужую речь. Переводчик всегда лишьї оїсївїеїдїоїмїлїяїеїтї о
том, что ему надо перевести. И от этого осведомления не остается почти
ничего. Все пропадает. Живое, нужное, серьезное слово - уплыло. И мы от
этих первых неожиданных уроков вешаем голову.
Кончатся речи. Уйдут делегаты в зал, по коридорам, сомкнутся у дверей
- и снова о чем-то горячо толкуют, спорят. Волнуются о важном. Кричат.
Потрясают кулаками, грозят... Кому? Нам или врагу нашему? Мы даже и этого
не знаем. А речи, крики так громки, так волнующе свежи, так увлекательны
неподдельной искренностью! Мы знаем одно: здесь, по Семиречью, главная
сила - националы. И не столько татары, дунгане, китайцы, таранчи, сколько
киргизы. По киргизским кишлакам вся советская глазная сила. Там, в них, -
будущее советского Семиречья. И знаем мы еще, что по кишлакам киргизским
мало у власти бедноты. Больше манапы, баи, тузы-богатеи, знатные господа
киргизские. Только кой-где, почти случайно, на редкость, в совете
кишлачном заседает трудовик, бедняк киргиз...
Вот они, делегаты киргизские, - в цветных чалмах, цветных халатах;
дородные, упитанные, с незнакомо-замкнутыми лицами, странными, непонятными
жестами, чужой, незнакомой речью... Они из советских киргизских кишлаков.
Но что они думают? Чего хотят? С чем согласятся, на каких пределах и где,
за какими пределами они восстанут как открытые враги?
Нам мучительно трудны эти коренные, самые важные вопросы. На них
ответа нет.
А кулацкая деревня, сытая казачья станица, - они тоже прислали сюда
не нашего комбедовского мученика, не безлошадного, безземельного батрака,
не измыленного помещиком беззащитного, полуголодного испольщика. Нет
таких. Здесь казаки - исконные. Да к тому же станицы казацкие будто в
опале: не милует, не жалует, не любит их победительница - кулацкая
деревня. И казак сердит на деревню. А с деревней - на Советскую власть,
потому чтої дїеїрїеївїнїяї создала здесь Красную Армию и деревня
прихлопнула казачьих атаманов: Щербакова, Дутова, Анненкова... Только
немногие из станичников, все переборов и все переступив, знают, куда идти,
за что бороться, где правда, где верная победа. Но этих мало. А коренная
станица - терпит, но не любит - ох, не любит - Советскую власть! Мы и это
знаем.
Вот они - делегаты кишлаков, станиц, деревень...
И каждый по-своему - друг и недруг советскому, большевистскому,
новому...
Мы насторожились. Чувствуем двойственность. Еще не знаем, что и как
станем делать в этой новой, своеобразной, трудной обстановке.
Знамена ало-багровы; солнечным золотом горят беспокойные лозунги; так
же, как в родных рабочих центрах, здесь встанут и стоя поют
"Интернационал"... И резолюции принимают: бороться... трудиться...
строить...
Все, все - как там... И в то же время мы с первого дыхания чувствуем,
как глубоко отличны эта обстановка, эта среда, это пение, эти лозунги, эти
принятые резолюции. Надо быть осторожным...
Последний день съезда. Сейчас поручают сделать доклад... Что ж: идет.
О чем ином тогда было говорить, как не про новый курс, новые задачи
нашего хозяйственного строительства... ЦК еще задолго до партийного
съезда, то есть до 27 марта, опубликовал эти тезисы. И в центральной
России каждая крошечная ячейка обсуждала их, искренне горячась, шумно
радуясь, и повсюду - с острым, глубоким, крепким пониманием великих задач,
намеченных здесь на близкое и дальнее время. Вот Туркроста эти тезисы
размножил на серых тощих листочках и по Туркестану. От себя добавил:
"Особенно тщательно наши хозяйственные задачи должны обсудить
коммунисты Туркестана, где борьба на хозяйственном фронте только
начинается..."
Мы смотрим на этих делегатов и думаем:
Пункт пятый... "От централизма трестов к социалистическому
централизму"...
Большой, серьезный пункт тезисов. Но что до него
пїрїаїкїтїиїчїеїсїкїиї сїеїгїоїдїнїя - этим семирекам, у которых нет ни
заводов, ни фабрик, а одна только пашня, косяки степных кобылиц да
пастбища поднебесных гор. Нет, на этом пункте застревать нельзя... Другой,
седьмой.
"Выработка форм социалистического централизма"... восьмой, десятый,
пятнадцатый -
"О ремонте паровозов и постройке новых".
Нет-нет, тут только пару слов, мимоходом, самых общих, а весь доклад
построить, быть может, даже и не на главном... пусть, но оно ближе, нужнее
зїдїеїсїьї тїеїпїеїрїь.
Говорить здесь о "мобилизации индустриального пролетариата" не то что
вредно, а попросту не нужно: слова останутся словами, толку от них ни на
грош.
Тезисы - одно, а как их разъяснитьї зїдїеїсїь - это статья особенная.
И доклад построен был под Семиречье.
"Устанавливаются с удовлетворением бесспорные признаки подъема воли к
труду в передовых слоях трудящихся"... - так начинались тезисы. Да, на
этом полезно сделать остановку. Здесь можно сказать хорошие, нужные слова
о превосходстве организованного коллективного труда над разобщенным,
частным, случайным.
Потом - о трудовом соревновании. Этот вопрос в ту пору был и нов и
свеж. Он взволновал глубоко, открывая новый путь, новую форму, новую
подмогу.
Когда говорили об областных хозяйственных органах, о том, что
"областные бюро должны иметь широкие полномочия в области
непосредственного руководства местной хозяйственной жизнью"... -
неподдельное оживление зашелестело по рядам, каждый понял по-своему - как
еїмїуї любо - эти "широкие полномочия": окраины всегда особенно охочи
говорить и думать и спорить о своих полномочиях, - этой любовью,
разумеется, пылало и глухое Семиречье... Говорили мы дальше и об участии
масс в управлении промышленностью, и о спецах, и о ремонте паровозов, но
мало: три четверти съезда - уж никак не меньше - в жизнь свою не слыхали
фабричного гудка, паровозного свистка, не видели ни вагона, ни шпал, ни
рельсов... Зато все силы были собраны, все знания, весь опыт и уменье -
все было пущено в ход, когда прозвучали роковые для Семиречья слова
одиннадцатого тезиса:
"Собрать путем высшего напряжения сил продовольственный фонд в
несколько сот миллионов пудов".
Мы уже знали, что тут, на месте, никакие приказы о разверстке не
помогали, что все сборы кончались пустяками: хлебное, сытое Семиречье мало
думало о голодных городах, об изморенных деревнях республики.
Сытый голодного, воистину, не понимает. Гудели уныло на скамьях
делегаты: хлебные жертвы им были не по сердцу.
А дальше - вопрос о трудовых армиях. Этот вопрос жгуч и злободневен:
армия Семиречья переходит на положение трудовой. Как будто слушают и
внимательно, а согласья, одобренья на лицах нет. Учтем. Через "субботники"
(тут - улыбочки, усмешечки) - к концу: Первое мая!
Надо "превратить международный пролетарский праздник Первое мая,
выпадающий в этом году на субботу, в грандиозный всероссийский
субботник..."
Выслушали. Согласились. Одобрили. И спели потом "Интернационал". Но
все это чуть-чуть не то... Мы выросли в ином краю, мы привыкли, чтобы и
говорили, и слушали, и понимали по-иному... Мы чувствовали себя
учениками...
В номерах Белоусовских с первого вечера мы себя чувствовали как
старинные завсегдатаи; годы гражданской войны, метанье по фронтам,
быстрая, часто внезапная смена мест, людей, обстановки - все это приучило
смотреть на себя, как на песчинку огромных, гигантских валунов, которые
ходят, вздымаются, мчатся из края в край по просторам пустыни... И везде
тебе, песчинке, плечом к плечу касаться тысяч других, таких же, как ты,
везде валуны одинаково тяжки, везде их взлет одинаково рьян, и дик, и
страшен, везде тебя, песчинку, будет жечь все то же раскаленное добела
солнце... И что тебе жалеть? К чему привязаться? Что дорого тебе вот
здесь, на сотой, пятисотой, тысячной, десятитысячной версте? Не едино ли
близко, не едино ли дорого? Только бы не отбиться. Только бы вместе. Взмет
- во взмет, полет - в полет, паденье - в паденье, - но, разом, вместе, под
одним ударом!
И мы, песчинки, привыкли так же быстро, легко родниться с любою
обстановкой, как легко могли ее и оставить, бросить, забыть ради другой, в
которую помчали волны разгоряченных валунов... Номера Белоусова. И точно
такие же были у нас - на Дону, на Урале, в Грузии, на Кубани, в Сибири, по
Украине, - где их не было. У каждого в своем месте - и по многу раз.
А потому нет для нас никакой разницы, нет нового, особенного,
отличного: мы здесь, как и там, - у себя.
Худенькая, тихая больная женщина, годов сорока, с птичьим изморенным,
бледным лицом, то и дело снует по коридору, - это Таня, коридорная
прислуга. И мы сразу с нею все подружились, одарили ее кишмишом
ташкентским, наши девушки и женщины сунули ей кто юбку, кто кофту лишнюю.
Таня ставила нам самовары, с первого вечера стала нашим другом.
В номерах Белоусовских оживление чрезвычайное. По грязному длинному
коридору, где вместо дорожки-ковра болтается под ногами нечто вдрызг
измоченное и изодранное, снуют знакомые и незнакомые лица. То халат
мелькнет цветной, то пестрая "тюбетейка", прошелестит тихим восточным
походом куда-то в дальний номер киргиз - чей-то гость или товарищ.
То появится Лидочка и спешит-спешит легкой, воздушной, подпрыгивающей
походкой, будто и не идет она, а летит, чуть носками касаясь земли...
Рубанчик - этот вечно в суете и торопится: и разговором, и походкой,
и жестами, - ему всегда мало времени. Выскочит из номера, как очумелый, и
несется вон - без фуражки, без пояса, обгоняя идущих впереди, едва не
сбивая встречных. Он торопится всего-навсего в номер к Ионе, - и тот его,
словно ушатом ледяной воды, окатывает своим эпическим спокойствием,
какой-то олимпийской медлительностью действий, своим ясным, тихим, умным
взором, медленной, покойной речью. У Рубанчика глаза прыгают, мечутся,
искрятся, сверкают от беспокойства, а у Ионы под стеклышком, словно
огоньки далекой деревушки, ровным, немигающим светом лучатся покойные
круглые зрачки. Рубанчик - весь суета и трепыхание петушиное, у него ни
рука, ни нога минуту не продержатся спокойно, а Иона может часами почти
недвижимо оставаться на месте и думать, обдумывать или спокойно и тихо
говорить, спокойно и многоуспешно, отлично делать какое-нибудь дело...
Глядишь на него, и представляется: попадает он в плен какому-нибудь белому
офицерскому батальону, станут, сукины сыны, его четвертовать, станут шкуру
сдирать, а он посмотрит кротко и молвит:
- Осторожней... Тише... Можно и без драки шкуру снять...
И все-таки Рубанчик и Иона - хорошие приятели. Каждый другого любит
за то, что он не похож на него самого. А еще за то, что каждый другого
испытал и знает на работе, отличные, трудолюбивые, честнейшие ребята.
Домчится Рубанчик к Ионе, а тут Лидочка подоспеет, - завязалась беседа.
Отеческой походкой подойдет, снисходительным баском поприветствует
всех сидящих, дважды улыбнется, трижды похлопает себя по коленям и станет
авторитетным, почти резонерским тоном убеждать и доказывать - Альвин. Он
желт лицом, худощав и сух; по всем приметам, слабосилен и немощен, а
живуч, как кошка, и все походы выносит без всяких заболеваний. С громом,
грохотом и протестами неведомо на кого и за что врывается в комнату
Мутаров, лихо на бегу срывает запотевшее пенсне и с остервенением
протирает его не первой свежести тряпичкой, обзываемой в шутку носовым
платком. Специальность Мутарова - делать беседу беспокойной и воодушевлять
своих собеседников, волновать их и озадачивать сотнями вопросов и
сомнений, которые, подобно несметным тучам звонкого комарья, постепенно
кружатся у него в голове, не давая покоя.
Непременно постучит дважды в дверь и войдет спокойно, с трубкой в
зубах, с иронической улыбкой на мясистых, тяжеловесных губах, потряхивая
лохматою гривой черных кудрей, меланхолический философ Полин. Он имеет
способность "абстрагировать" всякий факт и частный вопрос, - он их всегда
возводит до "общего... целого... основного"... С ним беседовали и спорили
чрезвычайно охотно, но лишь с одним постоянным и непременным казусом: от
общих рассуждений кувыркали его безжалостно к живым и частным, более
мелким и понятным фактам повседневной действительности.
Редко спорил, много молчал, ум копил у нас на глазах юный,
женообразный Гарфункель. Через год в Фергане поймали Гарфункеля басмачи,
долго пытали, потом пристрелили, а труп закинули в волны реки.
Верменичев был новичком в нашей среде - он пришит был ко всей
компании только в Ташкенте, не вынес трудов самарской работы, не выстрадал
долгого, месячного пути через киргизские степи, через Аральское море, - он
был новичком и лишь позже сблизился тесней со всей компанией. С нами всеми
была и Ная, - она заведовала потом театральными делами дивизии: по
специальности. Нельзя забыть и про Алешу Колосова, - он был едва ли не
самым юным из всех. Мы любили его за чуткую отзывчивость, свежую
искренность, за горячий нрав и ясную голову: он, пожалуй что, на следующий
день по приезде сел писать нечто вроде "популярной политической экономии".
Алеша, написал ли? Потом он создал отличные партийные курсы и руководил
ими до самых трудных дней, до мятежа, да и после того не сразу выбрался из
Семиречья.
Эта компания недаром прикатила в Верный. Одни со мною, другие - через
две и три недели, пока не закончили в пути порученного серьезного дела.
Отличительной чертой нашей компании была глубокая товарищеская
солидарность. Ни начальников, ни подчиненных по существу не было и не
чувствовалось. Особенно здесь, в Семиречье, где мы сознавали себя как-то
особенно близкими друг другу, как-то по-особенному крепко спаянными. И
вопросы все решались не то что "коллегиально", а попросту, сообща: они
прояснялись уже в наших беседах, частных товарищеских беседах, которые
велись по вечерам, и когда надо было писать ли приказ, составлять ли
инструкцию, разрешать ли затруднение, - налицо было совместно, коллективно
продуманное мнение, и оставалось его только оформить, высказать, написать.
По положению уполномоченного реввоенсовета, мне приходилось возглавлять
эту рабочую группу, а равно и то учреждение, в котором многие из нас стали
работать: "Управление уполномоченного".
По положению, мне приходилось подписывать единолично все приказы и
распоряжения, вести разговоры по проводу, давать телеграммы, отсылать
доклады, вести переговоры... Но уже теперь надо запомнить, что это только
пїої вїиїдїу, с внешней стороны, были действия единоличные, - по существу
они представляли собою результаты наших официальных или неофициальных
совещаний и бесед. Так было и в дни мятежа, разразившегося через месяцы, -
и там документы, которые стану приводить и под которыми стоит мое имя,
надо принимать лишь условно, не напрямик: имя - именем, нельзя же
расписываться целой ватагой. Но когда надо рассматривать самые факты,
действия, не надо упускать из виду, чтої рїеїшїеїнїиїяї были совместными,
- одному немыслимо было бы вместить, успеть и овладеть всею массою
трудностей, которые тогда на нас свалили