Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Манн Томас. Лотта в Веймаре -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -
или у него связующим звеном между серьезностью и легкомыслием, между грустью и самодовольством. В общем же он был очарователен; в этом нельзя не признаться: такой открытый и добросердечный, в любую минуту готовый честно искупить свою провинность. Кестнер и я, мы одинаково сдружились с ним, все трое объединились в сердечной дружбе, ибо он, явившийся извне, пришел в восторг от отношений, существовавших между нами, с радостью воспринял их и к ним присоединился как друг и третий. У него на это хватало досуга, ибо хорош или плох был имперский суд, но он не проявлял к нему интереса и ровно ничего не делал, в то время как мой, желая выдвинуться - опять же ради меня, - дневал и ночевал в канцелярии посланника. Я еще поныне убеждена и готова поручиться перед будущими исследователями, что он и от этого был в восторге - я имею в виду трудолюбие и занятость Кестнера - не потому, что это ему позволяло быть наедине со мною, нет, он не был неверным другом, никто не посмеет этого сказать. К тому же поначалу он вовсе не был в меня влюблен, не поймите меня превратно, а был влюблен в нашу предназначенность друг для друга, в наше терпеливое счастье. В моем добром Кестнере он видел братскую душу и о неверности ему не помышлял. Он дружески положил руку на его плечо, чтобы в единении с ним любить меня, получая свою долю в наших продуманно-спокойных отношениях. И вот тут-то и случилось, что он позабыл о руке, покоившейся на плече Кестнера, хотя и не отнял ее, и его взор, обращенный на меня, принял другое выражение. Доктор, представьте себе мое состояние: все долгие годы, вынашивая и растя детей, я день и ночь вспоминала об этом, без устали думала и думаю по нынешний день! Боже милостивый, я все заметила, я была бы не женщина, если б не заметила, что его взор мало-помалу пришел в разлад с его верностью и что он влюблен уже не в нашу помолвленность, но в меня, то есть в то, что принадлежало моему доброму Кестнеру, в то, во что я превратилась за эти четыре года ради него, желавшего меня на всю жизнь, желавшего стать отцом моих детей. Однажды тот, третий, дал мне прочесть нечто выдавшее, намеренно выдавшее мне, как обстоит дело и что он ко мне чувствует - невзирая на руку, все еще покоившуюся на Кестнеровом плече, - нечто, отданное им в печать; ведь он писал и сочинял непрестанно и уже в Вецлар приехал с рукописью драмы о Геце фон Берлихингене, рыцаре с железной рукой{81}, почему его приятели из трактира "Кронпринц", читавшие эту драму, и дали ему прозвище "Гец прямодушный"{81}. Он писал также рецензии и тому подобное. Заметка, о которой я говорю, была напечатана во "Франкфуртском ученом вестнике"{81}. В ней разбирались стихи, написанные и выпущенные в свет каким-то польским евреем. Правда, о еврее и его стихах там говорилось немного. Словно не в силах сдерживаться, он быстро переходил к рассказу о юноше и девушке, встреченной им среди мирной сельской природы. И в этой девушке я, несмотря на всю мою стыдливость и скромность, не могла не узнать себя; так густо был уснащен текст намеками на мою жизнь, на меня, на мирный семейный круг домашней деятельной любви, где расцветала эта девушка во всей своей душевной и телесной прелести, душа столь любвеобильная, что к ней неодолимо влеклись все сердца (я почти дословно цитирую его), поэты и мудрецы охотно шли к ней в ученье, с восторгом созерцая врожденную добродетель в союзе с врожденной прелестью. Короче говоря, конца не было намекам, надо было быть уже совсем богом ушибленной, чтобы не заметить, к чему он клонит, - тут никакая стыдливость и скромность не могли помешать проникновению в истину. В трепет и отчаяние меня повергло то, что юноша предложил девушке свое сердце, столь же молодое и пылкое, сердце, созданное, чтобы вместе с нею стремиться к далекому, таинственному блаженству этого мира (так он выражался) и в оживляющем содружестве (как было мне не узнать "оживляющего содружества") питать золотые надежды на вечную близость (я цитирую дословно) и вечно подвижную любовь. - Позвольте, дражайшая госпожа советница, вы же делаете важнейшее открытие, - прервал ее Ример. - Вы сообщаете сведения, в ценности которых едва ли отдаете себе отчет. Об этой рецензии ничего не известно. Я слушаю и ушам не верю. Ясно, что старик... ясно, что он утаил от меня этот документ. Возможно, впрочем, что он забыл... - Этому я не верю, - перебила Шарлотта. - Такое не забывается. "Вместе с нею стремиться к далекому, таинственному блаженству", - об этом он, конечно, помнит, так же, как и я. - Очевидно, - горячился Ример, - этот документ связан с Вертером и чувствами, легшими в его основу. Уважаемая, это дело огромной важности! Сохранился ли у вас экземпляр? Надо его найти, сделать доступным филологам... - Я почту за честь послужить науке таким указанием, - отвечала Шарлотта, - хотя должна заметить, что мне вряд ли необходимо обращать на себя внимание единичными заслугами. - Вы совершенно правы. - Приходится разочаровать вас, у меня нет этой рецензии, - продолжала она. - В свое время он дал мне ее только на прочтение и требовал, чтобы я прочитала ее при нем, на что я бы никогда не согласилась, если б хоть на мгновенье заподозрила, в сколь тяжкий конфликт здесь вступят моя скромность и проницательность. Так как я отдала ему рецензию, не взглянув на него, то не могу вам даже сказать, какую мину он состроил. "Вам понравилось?" - спросил он беззвучным голосом. "Еврей будет не слишком доволен", - холодно отвечала я. "Ну, а вы, Лотхен, - настаивал он, - вы довольны?" - "Я не утратила душевного равновесия". - "О, если б я мог то же сказать о себе!" - воскликнул он, словно недостаточно было одной рецензии и понадобилось еще это восклицание, чтобы сказать мне, что рука, покоившаяся на плече Кестнера, забыта и вся жизнь теперь сосредоточена в глазах, которыми он смотрит на то, что принадлежало Кестнеру, на то, что для него одного, под теплым, пробуждающим взглядом его любви, распустилось во мне. Да, все, чем я была, и все, что было во мне, все, что я могу теперь назвать моей девятнадцатилетней прелестью, принадлежало моему милому, было посвящено нашим честным житейским намерениям и цвело не для "таинственного блаженства", не для какой-то "вечно подвижной любви", отнюдь нет. Но вы, доктор, поймете, да и все люди, я надеюсь, поймут, что девушка радуется и веселится, когда не только один видит ее весеннее цветение, не только тот, кому оно посвящено и кем, я бы сказала, оно вызвано, но когда на это цветение раскрываются глаза и у другого, третьего, ибо это ведь подтверждает нашу прелесть и для нас и для того, кому суждено владеть ею. И как же я радовалась, видя, что и мой добрый Кестнер радуется моим успехам у других и прежде всего у его необыкновенного, гениального друга, которым он восхищался, в которого верил так же, как в меня, или нет, пожалуй, несколько иначе, несколько менее почетной верой. В меня он ведь верил потому, что не сомневался в моем благоразумии и был убежден, что я знаю, чего хочу; в него же верил именно потому, что тот понятия не имел, чего он хочет, и любил смятенно и бесцельно, как поэт. Вот, доктор, видите, как все было! Кестнер в меня верил, так как принимал меня всерьез; в того же верил, так как его всерьез не принимал, хотя и бесконечно восхищался его блеском и гением, хотя и сочувствовал страданиям, уготованным ему его бесцельной любовью поэта. Я тоже жалела его за то, что он так страдал из-за меня, за то, что из дружбы угодил в такой переплет, но ко всему мне было еще и обидно за него, за то, что Кестнер не принимал его всерьез и верил в него какой-то непочетной верой, а потому меня часто мучила совесть: мне казалось, что я обкрадываю моего милого, объединяясь с другом в обиде на такого рода доверие. Но, с другой стороны, это доверие успокаивало меня, позволяло мне смотреть сквозь пальцы и чет считать за нечет, видя, как подозрительно перерождается добрая дружба третьего и как он забывает о руке, положенной на плечо моего милого. Понимаете ли вы, господин доктор, что это чувство обиды было уже признаком моего собственного небрежения долгом и благоразумием и что доверие и невозмутимость Кестнера сделали меня немного легкомысленной. - Благодаря моему высокому служению, - отвечал Ример, - я привык разбираться в подобных тонкостях и, думается мне, постигаю всю тогдашнюю ситуацию. Я отдаю себе отчет также и в трудностях, выраставших для вас, госпожа советница, из этого положения. - Благодарю, - отвечала Шарлотта, - и возьму на себя смелость заверить вас, что давность всего происшедшего нисколько не умаляет моей благодарности за это понимание. Ведь время здесь, против обыкновения, играет весьма ничтожную роль. Я берусь утверждать, что, несмотря на эти сорок четыре года, все то давнее сохранило свою свежесть и непосредственность, постоянно наводящую на новые и новые размышления. Да, как ни полны были эти долгие годы радостями и страданиями, но дня не проходило, чтобы я напряженно не раздумывала о тогдашнем; впрочем, его последствия и то, во что оно выросло для всего просвещенного человечества, делают это понятным. - Вполне понятным! - Как хорошо вы это сказали, господин доктор, и как вы меня ободрили! До чего же приятно беседовать с человеком, у которого всегда наготове столь добрые слова. Видно, то, что вы называете своим "высоким служением", и вправду во многом отразилось на вас, сообщило и вам качества исповедника, которому можешь и хочешь все открыть, ибо ему все "вполне понятно". Вы придаете мне мужество поведать вам еще кое-что о мучительных размышлениях, на которые наталкивали меня некоторые события, тогдашние и более поздние, размышления о характере и роли того, третьего, явившегося извне, чтобы положить в заботливо свитое гнездо кукушечье яйцо своего чувства. Не пеняйте на меня за такое определение, как "кукушечье яйцо", - вспомните, что вы сами подали мне пример подобных оборотов, смелых или дерзких, называйте их как хотите. Вы говорили об "эльфической" сущности, а эльфичность, на мой слух, звучит ничуть не лучше кукушечьего яйца. К тому же это слово только выражение долголетних непрестанных дум, - правильно ли вы меня понимаете? - я имею в виду: не плод их! В качестве такового оно действительно было бы некрасиво и недостойно, с этим я согласна. Нет, такие определения - это в известной мере продолжающиеся думы, не больше. Итак, я говорю и ничего другого не хочу сказать: добропорядочный юноша, несущий к ногам девушки свою любовь и поклонение - поклонение, а следовательно, и домогательства, которые не могут не смущать ее, - тем паче, чем необычнее и блистательнее проявляет себя этот юноша и чем увлекательнее общение с ним, естественно, вызывающее некоторые ответные чувства в ее сердце: такой юноша, я полагаю, должен был бы, если можно так выразиться, самостоятельно избрать свою избранницу, сам обнаружить ее на своем жизненном пути, сам оценить ее достоинства и вывести ее из мрака неузнанности, чтобы отдать ей свое сердце. И вот... почему бы мне и не спросить вас о том, о чем я так часто спрашиваю себя в продолжение этих сорока четырех лет: что сказать о юноше - пусть общение с ним стократ увлекательно, - которому недостает самостоятельности в любви и избрании и кто предпочитает быть третьим и любить то, что расцвело для другого и благодаря другому? - кто, влюбившись в чужую влюбленность, вторгается в жизнь, созданную другими, и лакомится яствами с чужого стола? Любовь к нареченной другого - вот что заставляло меня ломать голову все эти годы моего замужества и вдовства, любовь, сочетаемая с верной дружбой к жениху, которая - при всех домогательствах, неразлучных с нею, - отнюдь не намеревалась ущемить его права или разве что поцелуем, - любовь, предоставляющая другу все права и обязанности и наперед ограничивающая себя намерением крестить детишек, которые произойдут от брака тех двоих, а если и это не удастся, то довольствоваться представлением о них по силуэтам... Скажите, что же это такое - любовь к чужой невесте, и почему эта любовь может стать предметом долголетних, трудных дум? Они привели к тому, что у меня на языке стало неотвязно вертеться одно слово, и я, несмотря на внутреннее сопротивление, так и не смогла от него отделаться. Это слово - прихлебательство... Наступило молчание. Голова старой дамы дрожала. Ример на мгновение закрыл глаза и закусил губы. Затем он заговорил с нарочитым спокойствием: - Имея мужество выговорить это слово, вы, должно быть, учли, что у меня достанет мужества его выслушать. И, верно, вы согласитесь, что испуг, на мгновение заставивший нас умолкнуть, был только испугом перед божественным значением и смыслом этого слова, не ускользнувшим от вас, когда вы его обронили. Могу вас заверить, что принимаю эту мысль во всей ее чистоте. Существует божественное прихлебательство, нисхождение божества в обитель человека, не новое для нашего воображения, божественно случайное соучастие в земном блаженстве, высшее избрание избранницы смертного, любовная страсть бога к жене человека, достаточно благочестивого и богобоязненного, чтобы чувствовать себя не оскорбленным и не униженным такого рода дележом, но, напротив, вознесенным и отличенным. Его доверие, его спокойствие вызвано именно этой бродяжно-божественной сущностью сотрапезника, которому, независимо от благоговения и набожного восторга, им возбуждаемого, свойственна некая реальная незначимость, - я упоминаю об этом, так как вы первая заговорили о "непринимании всерьез". Божественное, право же, не принимается вполне всерьез, конечно, поскольку оно обитает среди людей. Земной жених по справедливости может сказать себе: "Успокойся, это только бог", - хотя "только" здесь, разумеется, исполнено прямодушного признания высшей природы солюбовника. - Так все и было, друг мой; его доверие было исполнено этим чувством и притом даже слишком, так что я нередко замечала сомнения и терзания моего милого: достоин ли он быть моим обладателем перед лицом столь высокой, хотя и не совсем всерьез принимаемой страсти другого? Сможет ли он осчастливить меня в той мере, как тот, и не лучше ли ему отказаться от соперничества? И, признаюсь, я была не всегда, не всем сердцем готова снять с Кестнера эти сомнения. И все это, доктор, заметьте, хотя мы оба и чуяли про себя, что его страсть, сколько бы страданий она ни несла с собой, была лишь чем-то вроде игры, чем-то, на что нельзя положиться, каким-то сердечным средством для достижения сверхобычных, - мы едва решались так думать, - сверхчеловеческих целей. - Дражайшая, - произнес фамулус{85} растроганным и в то же время предостерегающим тоном; он даже простер ввысь украшенный перстнем палец, - поэзия - это не сверхчеловеческий феномен, несмотря на всю ее божественность. Девять плюс четыре года служу я ей поденщиком и писцом. В тесном общении я многое заметил за нею и вправе о ней говорить: на деле она - таинство, очеловечивание божества; она человечна и божественна в равной мере - феномен, отсылающий нас к глубочайшим тайнам христианского учения и к обольстительным мифам язычества. Пусть причина - в ее божественно-человеческой двойственности или в том, что она сама красота, - безразлично; она склонна к самолюбованию и ассоциируется с древним прелестным образом отрока{85}, в восторге склонившегося над своим отражением. Как слова в ней, улыбаясь, любуются собою, так и чувства, и мысли, и страсть. Самолюбование не в чести у смертных, но в высоких сферах, дражайшая госпожа советница, смею вас уверить, это слово не есть порицание. Да и как может прекрасное, поэзия не прельщаться собою? Она продолжает собой любоваться и в страстнейших страстях, - она человечна в страданиях и божественна в самовосхищении. Она любит себя созерцать в самых странных обличиях и причудах любви, - к примеру, в любви к невесте, то есть к недозволенному, запретному. Ей нравится, неся на себе печать принадлежности к чужому, нечеловеческому, любовному миру, вступать в людские связи и соучаствовать в них, пьянея от греха, в который она впала, которому предалась по доброй воле. В ней много от знатного вельможи{85} - и в нем от нее, - которому нравится, распахнувши плащ, предстать перед ослепленной, молящейся на него девочкой из народа во всем великолепии испанского придворного платья... Такова природа ее самовосхищения. - Сдается мне, - заметила Шарлотта, - что такое самовосхищение связано с чрезмерной непритязательностью, уже не дозволяющей всецело признать его права. Мое смятение в ту пору - долго не проходившее смятение, не буду этого скрывать - было вызвано сравнительно жалкой ролью, на которую здесь согласилось божество, как вам угодно было выразиться. Вы, милый доктор, сумели грубому слову, вырвавшемуся у меня, дать высокое величественное толкование, и я от души благодарна вам. Но, по правде говоря, это божественное сотрапезничество имело жалкий вид и непонятное сострадание к этому другу, к этому третьему меж нами, столь превосходящему блеском простых смертных, повергало в конфузливое удивление обоих нас, предназначенных друг для друга. Разве ему нужно было строить из себя нищего и принимать милостыню? А чем был мой силуэт или бант от платья, подаренный ему Кестнером, как не милостыней? Правда, я знаю, что одновременно они были и жертвой, примирительной жертвой, ибо я, невеста, безусловно хотела этого, и дар был сделан с моего согласия. И все же, доктор, всю мою долгую жизнь я не переставала дивиться непритязательности богоподобного юноши. Сейчас я хочу вам рассказать кое-что, над чем я ломала голову в продолжение сорока лет, да так и не подыскала объяснения, - мне однажды поведал это Борн, практикант Борн, проживавший тогда в Вецларе, сын лейпцигского бургомистра, знакомый с ним, как вы знаете, еще с университета. Борн хорошо относился к нему и к нам, в особенности к Кестнеру. Превосходный, благовоспитанный юноша, он обладал большим тактом и на многое из того, что происходило, смотрел с неодобрением. Его заботила, как я узнала позднее, близость того ко мне и его поведение, ибо все это было похоже на шуры-муры, опасные для Кестнера, то есть на то, что он волочился за мною, желая отбить меня у моего жениха. Борн высказал это тому, когда мой милый был в отъезде... "Брат, - сказал он, - не дело ты затеял! К чему все это приведет? Ты даешь повод к пересудам о девушке и о тебе. Будь я Кестнером, клянусь богом, мне бы это пришлось не по вкусу. Опомнись, брат!" И знаете, что тот ему ответил? "Пусть я дурак, - сказал он, - но я бесконечно высоко ставлю эту девушку, и если она меня обманет (если я его обману, так он сказал), если она окажется столь заурядной и воспользуется Кестнером, как ширмой, чтобы тем увереннее расточать свои прелести, то миг, в который я это узнаю, миг, в который она предаст жениха, будет последним мигом нашего знакомства". Что вы на это скажете? - Весьма благородный и деликатный ответ, - промолвил Ример, опустив глаза, - свидетельствующий о доверии, с которым он к вам относи

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору