Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
чувств. И еще пять-шесть
других извращений, - если это извращения, может быть, и это только
предрассудок? - которые, химически объединяясь, без прибавления каких-либо
других элементов, составляют любовь. Значит, пресловутая любовь состоит из
сплошных извращений, наисветлейшее из самых темных страстей? Nil luce
obscurius*. Или Ньютон все-таки прав? Как бы там ни было, а из этого возник
европейский роман.
______________
* Нет ничего темнее цвета (лат.).
Правда, солнечный свет не породил столько заблуждений, беспорядка,
путаницы, не поставил достойное почитания под столь злостные удары, как это
повсеместно и ежедневно делает любовь. Двойная семья Карла-Августа, его
побочные дети! Этот Окен{193} обрушился на герцога за государственные дела!
Так что же удержит его, если его рассердят, от вмешательства в дела
семейные? Надо без обиняков разъяснить это государю, убедить его, что
единственно разумное и целительное - закрытие временника, хирургический нож,
а не выговор, не угрозы, ни даже возбуждение судебного дела против этого
наглеца Катилины, чтобы смирить его на почве права, как того желает наш
почтеннейший канцлер. Хотят тягаться с разумом, простаки. Лучше бы оставили
его в покое. Понятия ни о чем не имеют! А тот говорит так же ловко и
бесстыдно, как пишет, повсюду разглашает, что получил повестку в суд, подает
им реплики, куда более острые, чем они могут парировать, и в конце концов
поставит их перед выбором: отправить его на гауптвахту или позволить с
торжеством уехать. Да и неприлично, недопустимо писателя осаживать, как
мальчишку. Государству это не поможет, а культуре повредит. Он человек с
головой, не без заслуг, и если он ведет подкоп под государство, то надо
отнять у него инструмент, и дело с концом, а не стращать его, надеясь, что в
будущем он станет скромнее. Попробуйте-ка под страхом наказания заставить
мавра отмыться добела! Да и откуда взяться сдержанности и скромности там,
где все поощряет дерзость и строптивость? Если Окен и не станет продолжать в
том же духе, - то прибегнет к иронии, а перед ней вы полностью безоружны. Не
зная уловок ума, вы полумерами принудите его к утонченной маскировке,
которая пойдет на пользу ему, но никак не вам. Пристало ли государственному
учреждению выслеживать его увертки, когда он начнет рассыпаться в шарадах и
логарифмах, разыгрывать Эдипа перед сфинксом. При одной мысли об этом я
сгораю со стыда.
А этот иск! Хотят поставить Окена перед синедрионом, - на каком
основании? Государственная измена, говорят они. Где, скажите на милость,
здесь государственная измена? Можно ли называть изменой то, что человек
делает, не таясь, перед лицом всех граждан? Наведите порядок у себя в
головах, прежде чем, во имя порядка, обвинять остроумного подрывателя основ.
Он напечатает ваше обвинение со своими комментариями и заявит, что готов до
малости доказать все, что им написано, а за правду карать не полагается. И
где тот суд, которому можно довериться в наше раздвоенное время. Разве в
университетах и судебных коллегиях не сидят люди, одержимые тем же
революционным духом, что и подсудимый? Или вы хотите увидеть, как он,
оправданный и возвеличенный, покинет зал суда? Не хватало еще, чтобы
суверенный государь ставил глубоко внутренние вопросы на рассмотрение
расшатанного временем суда! Нет, все это не для судебного разбирательства, и
его не будет. Надо действовать втихомолку, с помощью полиции, и не вводить
общество в соблазн. Самое лучшее, через голову издателя, адресоваться к
типографщику и под страхом ареста запретить ему печатание временника. Тихое
искоренение зла, а не месть. Они и вправду толкуют о мести, не сознавая, как
страшны подобные признания. Хотите ложно понятым служением порядку умножить
ужасы наших дней и упиться торжеством грубой силы? Кто поручится вам, что
раздраженная глупость не угостит плетью человека, способного сыграть
блистательную роль в науке? Да сохранит нас от этого господь и мое горячее
воззвание к государю! - Это ты, Карл?
- Я, ваше превосходительство.
- "Выполнить высочайшее предписание, со всей быстротой и точностью, по
мере отпущенных мне сил, я почитаю своей первейшей обязанностью..."
- Немножко помедленнее, если смею просить, ваше превосходительство.
- Сокращай, сколько можешь, не то я позову Джона!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- И так далее. "Остаюсь вашего королевского высочества
верноподданнейшим слугой". Ну, наконец-то! Все ли я высказал из отмеченного?
Теперь перепиши, хотя и не окончательно. Это еще не готово - слишком
экспрессивно и недостаточно прокомпоновано. Мне придется еще пройтись по
всему тексту, кое-что смягчить и упорядочить. Перепиши так, чтобы можно было
прочесть; хорошо бы до обеда. Сейчас я встану. Потрачено много времени, а у
меня на утро еще куча дел. Une mer а boire*, a за день успеваешь сделать
лишь несколько глотков. В полдень мне понадобится экипаж, понятно? Скажи об
этом на конюшне. Дождя сегодня не будет. Я хочу с господином архитектором
Кудрэй осмотреть новые постройки в парке. Возможно, что он приедет обедать,
вероятно, и господин фон Цигезар. Что у нас сегодня?
______________
* Целое море, которое нужно выпить (фр.).
- Жареный гусь и пудинг, ваше превосходительство.
- Хорошенько начините гуся каштанами, будет сытнее.
- Передам, ваше превосходительство.
- Может быть, придет и кто-нибудь из профессоров Школы живописи.
Частично она ведь переезжает с Эспланады в Охотничий дом. Надо присмотреть
за переездом. Положи халат вот сюда, на стул. Я позвоню, когда ты мне
понадобишься. Ступай, Карл! Распорядись, чтобы мне подали завтрак еще до
десяти, во всяком случае ни минутой позже! Холодную куропатку и стакан
мадеры; покуда не выпьешь чего-нибудь подкрепляющего, не чувствуешь себя
человеком. Кофе поутру - это скорей для головы, для сердца нужна мадера.
- Так точно, ваше превосходительство, а поэзия требует того и другого.
- Ступай с глаз долой!
...Святая вода, холодная, чистая, столь же священная в своей трезвости,
как и солнечно-огненное благодатное вино! Слава воде! Слава огню! Слава
сильному, верному сердцу, нет, лучше скажем: чистосердечию, дающему нам
каждодневно, как невиданную диковину, ощущать изначальное, чистое и
первозданное, исконную сущность высшей утонченности, обычно столь метко и
скучно расточаемой. "Вечно струись, вода!{195} Вечно земля крепка! Свет, ты
текучей дня! Брошу я день во тьму!" Торжество стихии - уже в "Пандоре",
поэтому я и назвал ее апофеозом. Во второй Вальпургиевой ночи все станет еще
торжественнее, поднимется еще выше, за это я ручаюсь, - жизнь это подъем,
прожитое всегда слабосильно, укрепившись духом, надо вторично пережить его.
"Всем у этой переправы четырем стихиям - слава!"{195} Это уже отстоялось, и
так я закончу мифологически-биологический балет, сатирическую мистерию
природы! Легкость, легкость!.. Высшее и последнее воздействие искусства -
обаяние. Только не хмурая возвышенность; даже у Шиллера, переливчатая и
блистательная, она трагически исчерпанный продукт морали! Глубокомыслие
должно улыбаться, чуть вкрапленное, открывающееся лишь посвященному, -
таково требование эзотерики искусства. Пестрые картины - народу, а вслед за
ними - тайна для сопричастного. Вы были демократом, милейший, и считали, что
должны без обиняков преподносить массе наивысшее благородно и плоско. Но
масса и культура - понятия мало согласные. Культура - собрание избранных, по
первой улыбке понимающих друг друга. Эта авгурова улыбка относится к
пародийному лукавству искусства; наидерзновенное оно преподносит в
чопорнейшей форме, труднейшее - растворенным в легкой шутке...
- Вот губка, которой я моюсь. Она уже давно у меня. Экземпляр
недвижного животного глубин, в его фалесовой влажности{196} существовавший
еще в дочеловеческие времена. На какой почве ты образовался и возомнил себя
великим, о, удивительный росток жизни, у которого отняли его мягкую душу? В
Эгейском море, наверно? Может, и ты был среди раковин бледно-жемчужного
трона Киприды? Глазам, застланным влагой, которую я выжимаю из твоих пор,
видятся Нептунов трезубец{196}, суета подводного царства, водяные драконы и
кони, морские грации - нереиды и трубящие в рог тритоны, что тянут Галатееву
пестро брызжущую колесницу по царству вод. Это полезная привычка, выжимать
губку на затылке, покуда по тебе бежит ледяной пугающе-приятный поток, тело
закаляется, а дыхание остается ровным. Если б не эта невралгия в руке,
искупаться бы в речке, как в былые времена, когда молодой повеса с длинными,
мокрыми волосами, внезапно возникая в ночи, пугал запоздалых прохожих. "Все
даруют боги бесконечное тем, кто мил им, сполна..." Далека лунная ночь,
когда ты, выходя из реки, весь охваченный студеным жаром, во вдохновенном
самоупоении выкликал эти стихи в серебристую пустоту. Холодные обливания
помогли мне разглядеть лицо Галатеи. Нечаянная мысль, осенение, как дар
физической стимуляции, здорового возбуждения, счастливой взволнованности
крови, Антеева соприкосновения со стихией и природой. Дух - порождение
жизни, которая в свою очередь в нем только подлинно и живет. Они
предназначены друг для друга и живут друг другом. Не беда, если мысль - от
избытка жизни - слишком много мнит о себе. Все дело в радости, а самоупоение
превращает радость в стихи. Забота, конечно, должна оставаться и в счастье,
забота о правильном. Ведь и мысль - кручина жизни. А значит, правильнее, -
дитя кручины и счастья. "От матушки веселый нрав"! Вся серьезность исходит
от смерти... от благоговения перед ней. Но страх смерти - это упадок мысли,
ибо жизнь в ней иссякла. Все мы гибнем в отчаянии. А потому: чти отчаяние!
Оно будет твоей последней мыслью. Навеки последней? Вера в то, что на черное
уныние оставленного жизнью духа падет светлый луч высшей жизни, - это и есть
благочестие.
Вместе с прахом дух не развеется... Я бы уж примирился с благочестием,
кабы не эти благочестивцы. Неплохая штука - доверчивое почитание тайны,
тихие надежды, если б мракобесное дурачье, молодцевато козыряя
неблагочестием, неорелигией, неохристианством, не сделало из этого тенденцию
заносчивого "направления" и, потакая мировоззрению мрачных молокососов, не
припутало сюда, для вящей убедительности, лицемерия и патриотического
пустословия, своих затхлых мозгов... Что говорить! Мы с Гердером тоже
заносчиво обходились со "старым", там в Страсбурге, когда ты воспевал Эрвина
и его собор{196}, не желая поступаться суровым и характерным; ради мягкого
учения новейшей красивости. Нынешним готическим ханжам пришлось бы это по
вкусу. Так почему же ты это утаил и выбросил из полного собрания сочинений,
теперь, когда Сульпиций, мой добрый и благодетельный умник Буассере, меня
усовестил и снова поставил в плодотворное взаимоотношение к старо-новому, к
моей собственной юности? Будь благодарен провидению, извечно благоволящей
судьбе за то, что и угрюмо опасное явилось к тебе в изящнейшем, благолепном
обличий, в виде милого юноши из Кельна{197}, приверженного ко всему
торжественно-церковному и народному, - юноше, открывшему тебе глаза на
старонемецкое зодчество и живопись, на многое, от чего ты отворачивался, на
Ван-Дейка{197}, на тех, между ним и Дюрером{197}, и на
византийско-нижнерейнское искусство тоже. Ты заботливо отгородился от
юности, которая приходит тебя ниспровергать, заперся от нее во имя самого
своего существования, постарался укрыться от всех впечатлений, новых и
смущающих, чтобы охранить себя, и вот, внезапно, в Гейдельберге, у Буассере,
в музее тебе открылся новый мир{197} красок и образов, выбивший тебя из
колеи твоих воззрений и чувств, - юность в старом, старое в юности; и ты
постиг, какая это хорошая вещь капитуляция, если она завоевание и покорение,
если она несет с собой свободу, ибо свободою определена. Сказал это ему,
Сульпицию. Благодарил за то, что он пришел во всеоружии решительной,
скромной дружбы завоевать меня, впрячь в свое дело - правда, все они за этим
приходят - в свой план достройки Кельнского собора{197}. Он приложил все
усилия, чтобы заставить меня признать отечественное изобретение, -
старонемецкое зодчество, и то, что готика была значительнее плодов упадочной
римской и греческой архитектуры.
Хочет здесь карикатура,
Темной ночи отпрыск хмурый,
Слыть вершиною творенья.
И так умно и ловко повел свое дело этот мальчик, так энергично и мило
и, при всей дипломатии, так искренне, что я полюбил его и вместе с ним его
дело. Хорошо, когда у человека есть любимое дело! Оно красит его, - и само
себя, даже если это чушь. Не могу без смеха вспомнить, как в одиннадцатом
году, при первом его посещении, мы здесь, вдвоем, хлопотали над
нижнерейнскими тиснениями, страсбургскими и кельнскими чертежами,
Корнелиевыми иллюстрациями к "Фаусту", и Майер застиг нас за столь
сомнительным занятием. Входит, бросает взгляд на стол, а я кричу:
"Смотрите-ка, Майер, старые времена живьем встают из гроба!" Тот глазам
своим не верит. Ворчит, ругает то ложное, что Корнелиус благоговейно перенял
из немецкой старины, и таращит глаза, видя, что я спокойно перебираю
рисунки, хвалю Блоксберг{197}, Ауэрбаховский погребок{197} и движение
Фаустовой руки, когда он предлагает ее Гретхен, называю удачною мыслью.
Майер оторопел и тяжело дышит. Подумать, до чего он дожил! Я не сбрасываю со
стола христианское, варварское зодчество, а, напротив, нахожу чертежи башен
поразительными и восхищаюсь величием колоннады. Майер вертит их в руках,
что-то бормочет, качает головой, смотрит на чертежи, на меня, соглашается,
разыгрывает Полония - It is back'd like a cammel*{197} - бедняга,
предательски брошенный на произвол судьбы единомышленником. Что может быть
веселее, чем предавать своих единомышленников? Есть ли удовольствие более
каверзное, чем ускользать от них, не даваться им в руки, оставлять их в
дураках? И есть ли что-нибудь смешнее, чем видеть их разинутые рты, когда ты
одерживаешь верх над собой и завоевываешь свободу? Тут, конечно, могут
возникнуть недоразумения; кажется, будто ты свернул не туда, куда надо, и
ханжи уже воображают, что ты заодно с ними, тогда как нас радует даже
абсурдное, если мы разбираемся в его сути. Дурачества занимательны, и нечего
их держать под запретом. "Как, собственно, обстоят дела с этими принявшими
католичество протестантами?" - спросил я Сульпиция; мне хотелось поближе
узнать, каким путем они к этому пришли. Он в ответ: "Многому способствовал
Гердер и его философия истории человечества, но также и современность, ее
всемирно-историческое направление". Ну, это я знаю, это я разделяю с ними;
многое разделяешь и с дураками, только оборачивается оно по-иному и иное
знаменует. Всемирно-историческое направление - "троны, царства в
разрушенье"{198}, в этом кое-что смыслю и я. И в мою жизнь, если не
ошибаюсь, ему случалось вторгаться, - только одного оно одаряет духом
тысячелетий, приближает к величию, а других делает католиками. Разумеется, и
с традицией связан дух тысячелетий для тех, кто правильно ее понимает. Хотят
традицию поддержать ученостью и историческими знаниями. Дурачье, - это-то и
противоречит традиции! Ее принимаешь и тут же что-то привносишь в нее или
начисто отвергаешь, как доподлинный критический филистер. Но протестанты
(так я сказал Сульпицию) чувствуют пустоту и хотят заполнить ее мистикой,
ибо если что-то должно, но не может возникнуть, - это мистика. Глупый народ,
не понимают даже, как появились обряды, и думают, что обряды можно
учреждать. Кто над этим смеется, благочестивее их. Но они будут думать, что
ты ханжествуешь вместе с ними, признают своей твою старогерманскую книжечку
"Путешествие по Рейну и Майну" - о произрастании искусства в темные времена,
быстро перемелют твою жатву, чтобы затем с пучками соломы щеголять на
патриотическом празднике урожая. Пусть их! Они ничего не знают о свободе.
Отказаться от существования, чтобы существовать, это фокус не простой.
Характера тут недостаточно, нужен дух и дар обновлять жизнь силою духа.
Животное существует недолго; человеку ведомы повторения жизненных состояний:
молодость в преклонном возрасте, старость в юном, ему дано вторично,
укрепившись духом, переживать прожитое, высокое обновление отпущено ему,
которое есть победа над юношеской робостью, бессилием и беззлобностью -
магический круг, не доступный смерти...
______________
* Точь-в-точь верблюд ("Гамлет").
Все это принес мне мой добрый Сульпиций, со своей милой
обходительностью и молодой восторженностью, стремившийся завербовать меня,
не больше. Он не знал, что он несет с собой и чего никак не мог бы донести,
если бы светильник не ждал огня, если бы я не был готов к наплыву новых
чувств, с которого столь многое началось, который вызвал к жизни куда
больше, чем книжка о немецких древностях. В одиннадцатом году он побывал у
меня, здесь. А ровно год спустя пришел Гаммеров перевод с предисловием,
рассказавшим о том, из Шираза{199}, и вслед за ним - дар внезапного
вдохновения, нежданное опознание, мистически радостный мираж метампсихозы
под пеленою духа тысячелетий - духа, пробужденного моим сумрачно могучим
другом, Тимуром Средиземноморья{199}. В юность мира пришла седая старина:
"Мысль тесна, просторна вера" - плодоносный спуск во времена патриархов, и
затем другое странствие - в родные края, предпринятое в покорном
предчувствии: "...полюбишь ты, хоть кудри белы". И вот пришла Марианна. Не к
чему ему знать, как все одно с другим связано. Умолчу, что все началось с
его приезда, пять лет назад. Да и было бы неправильно, вскружило бы ему
голову. Он был только орудием, хотел пристегнуть меня к своему делу и сам
оказался в пристяжке. Однажды даже захотел учиться у меня писать, с целью
лучше пропагандировать свои идеи, и решил прожить зиму в Веймаре, чтобы
наблюдать за мною и со мной советоваться по поводу своих писаний. Не стоит,
дружок, сказал я ему, я обучен своими язычниками, потому что и сам язычник,
даже сверх меры! Вам это ничего не даст, вы станете просто вторить мне, а
этого мало. К тому же я не могу всегда быть с вами. Позолотил пилюлю. И
предложил еще. Похвалил его маленькие очерки, сказав: они хороши, правильны,
ибо в них взят верный тон, а это главное. Мне бы и вполовину так не удалось
написать, потому что во мне нет благочестия. И затем прочитал ему из
итальянского путешествия место, где я восхищаюсь Палладием{199} и кляну все
немецкое: климат и архитектуру. Слезы выступили на глазах бедняги, и я тут
же пообещал ему вычеркнуть это свирепое место, чтобы доказать, какой я
сговорчивый малый. Ведь и из "Дивана", ему в угоду, я убрал выпад против
креста, - янтарный крест, северо-западный вздор. Слишком горькими и
жестокими счел он эти слова и просил зачеркнуть. Отдам-ка эти стишки сыну,
как и многое другое из того, что мозолит глаза людям. Этот все хранит с
благоговением, так пускай потешится; к тому же это средство: не с