Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Кортасар Хулио. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  -
ьчонком и вы бы вынули его двумя пальцами и положили себе на раскрытую ладонь, ощущая, что он все еще связан с вами самим своим появлением на свет, несказанным трепетом только что прервавшейся близости! Месяц самостоятельной кроличьей жизни так отдаляет его от вас; месяц означает длинную шерсть, прыжки, натуральную величину, дикий взгляд, полнейшую несхожесть. Андре, месяц жизни -- это уже кролик, за месяц крольчонок становится настоящим кроликом; но первое мгновение, когда в копошащемся теплом комочке скрывается неотчуждаемая жизнь... Как только что написанное стихотворение, плод Идумейской [3] ночи: оно до такой степени твое, чуть ли не ты сам... а потом до такой степени не твое, такое отдельное и отчужденное в своем плоском белом мире величиною с листок почтовой бумаги. Со всем тем я принял решение уничтожить крольчонка, как только он родится. Мне предстояло прожить у вас в доме четыре месяца: четыре -- если повезет, три ложечки алкоголя, по одной на каждого. (Известно ли вам, что есть милосердный способ убивать кроликов: достаточно дать ложечку алкоголя. Говорят, от этого мясо у них становится вкуснее, хоть я... Три либо четыре ложечки алкоголя, затем в унитаз или в мусорный ящик.) Когда лифт был на подходе к четвертому этажу, крольчонок шевелился у меня на раскрытой ладони. Сара ждала наверху, хотела помочь мне внести чемоданы. Как объяснить ей, что вот-де такая причуда -- зашел в зоомагазин и... Я завернул крольчонка в носовой платок, сунул в карман пальто, а пальто расстегнул, чтобы не придавить его. Он чуть-чуть копошился. Его крохотный разум, должно быть, сообщал ему важные сведения: что жизнь -- это когда поднимаешься вверх, а потом остановка и что-то щелкает; а еще это низкое белое обволакивающее небо в глубине теплого колодца, и от неба пахнет лавандой. Сара ничего не заметила, была слишком поглощена мучительной проблемой: как сообразовать свое чувство порядка с моим чемоданом-гардеробом, моими бумагами и угрюмым видом, с которым я слушал ее продуманные объяснения с частым вводным словом "например". Я поскорее заперся в уборной; теперь убить его. От платка веяло мягким теплом, крольчонок был белоснежный и, по-моему, самый миловидный из всех. Он не глядел на меня, а только копошился и был доволен; и это было страшнее любого взгляда. Я запер его в пустом аптечном шкафчике и, вернувшись в комнату, начал распаковываться; и ощущал растерянность, но не горе, не вину, не потребность намылить руки, чтобы смыть память о последнем содрогании. Я понял, что убить его не могу. Но в ту же ночь меня вырвало черным крольчонком. А два дня спустя -- белым. А на четвертую ночь -- сереньким. Вы, наверное, любите красивый шкаф, что стоит у вас в спальне, с большой, широко распахивающейся дверцей и с полками, пустующими в ожидании моего белья. Теперь я держу их там. В шкафу. Правда, невероятно? Сара ни за что не поверила бы. Потому что Сара ни о чем не подозревает, и то, что она ни о чем не подозревает, -- результат моих изнуряющих забот, забот, которые сводят на нет мои дни и ночи, словно сгребая их единым махом, а меня самого выжигают изнутри, так что я стал твердокаменный, как морская звезда, которую вы положили на бортик ванны и при виде которой всякий раз, когда ложишься в воду, ощущаешь кожей морскую соль, и хлесткие лучи солнца, и рокот глубин. Днем они спят. Десять штук. Днем спят. Дверца закрыта, шкаф -- дневная ночь только для них; там спят они ночным сном со спокойной покорностью. Уходя на работу, беру с собой ключи от спальни. Сара, видимо, полагает, что я не уверен в ее честности, и в глазах у нее, когда она смотрит на меня, -- сомнение; каждое утро я вижу, что она собирается что-то сказать, но в конце концов! так и не говорит, а мне только того и надо. (Когда она вбирает в спальне с девяти до десяти, я в гостиной ставлю пластинку Бенни Картера на полную громкость, и поскольку Сара тоже любительница саэт и пасодоблей, из шкафа до ее ушей не долетает ни звука, а может, они и в самом деле не издают ни звука, потому что для крольчат это уже ночь и время отдыха и покоя.) День для них начинается в ту пору, которая наступает после ужина, когда Сара, уходя с подносом, на котором тихонько позвякивают щипчики для сахара, желает мне спокойной ночи (да, желает мне спокойной ночи, Андре, самое горькое -- что она желает мне спокойной ночи) и запирается у себя в комнате; и вот я остаюсь наедине -- наедине с ненавистным шкафом, наедине со своим Долгом и своей печалью. Я выпускаю их, они проворно выпрыгивают, берут штурмом гостиную, возбужденно принюхиваются к клеверу, который я принес в карманах, а теперь разбросал по ковру мелкими кучечками, и крольчата роются в этих кучках, разбрасывают их, приканчивают в одно мгновение. Едят с аппетитом, беззвучно и аккуратно, мне покуда не в чем их упрекнуть, я только гляжу на них с дивана, где устроился с бесполезной книгой в руках -- а я так хотел прочесть всего вашего Жироду [4], Андре, и Лопесову [5] "Историю Аргентины", которая стоит у вас на самой нижней полке; а они едят себе клевер. Десять штук. Почти все белые. Поднимают теплые головки к светильникам, к трем неподвижным солнцам, которые творят им день: они любят свет, ибо у них в ночи нет ни луны, ни звезд, ни фонарей. Глядят на свое тройное солнце и радуются. И скачут по ковру, по стульям, десять невесомых пятнышек, перемещающихся, подобно стае комет, с места на место, а мне бы так хотелось, чтобы они вели себя смирно -- устроились бы у моих ног и вели бы себя смирно, -- об этом, верно, позволяет помечтать себе любое божество, Андре, вовеки неисполнимая мечта богов, -- да, вели бы себя смирно, не протискивались бы за портрет Мигеля де Унамуно [6], не носились бы вокруг бледно-зеленого кувшина, не исчезали бы в темном зеве секретера; и всегда их меньше десяти, всегда то шесть, то восемь, а я гадаю, куда же делись два недостающих, а вдруг Саре почему-либо потребуется встать, а мне бы так хотелось почитать у Лопеса о том периоде, когда президентом был Ривадавиа [7]. Сам не знаю, как я еще держусь, Андре. Вы помните, я перебрался к вам в дом, чтобы отдохнуть. Не моя вина, если время от времени меня рвет крольчонком, если из-за переезда цикличность изменилась -- это не проявление номинализма [8], не волшебство, просто вещи не могут меняться так резко, иной раз крутой поворот -- и когда вы ждали, что вас ударят по правой щеке, вам... Так ли, Андре, иначе ли, но всегда именно так. Пишу вам ночью. Сейчас три пополудни, но для них это ночь. Днем они спят. Какое облегчение -- эта контора, где полным-полно криков, распоряжений, пишущих машинок, заместителей управляющего и ротапринтов! Какое облегчение, какой покой, какая жуть, Андре! Вот меня зовут к телефону, кто-то из друзей обеспокоен, почему я провожу вечера отшельником, звонит Луис, зовет пойти погулять, звонит Хорхе, взял для меня билет на концерт. Мне так трудно отказываться, придумываю нескончаемые и неубедительные истории: нездоровится, не укладываюсь в сроки с переводами -- прячусь от жизни. А вечерами, когда возвращаюсь с работы, то, поднимаясь в лифте -- о, этот пролет между вторым и третьим этажами! -- из раза в раз неизбежно тешусь тщетной надеждой, что все это неправда. Стараюсь по мере сил не давать им портить ваши вещи. Они чуть-чуть погрызли книги с нижней полки, я заставил их другими, чтобы Сара не заметила. Вы очень любили вашу настольную лампу на фарфоровом цоколе, расписанном бабочками и кабальеро былых времен? Трещинка почти невидима: я трудился целую ночь, купил особой клей в английском магазине -- в английских магазинах самый лучший клей, вы знаете, -- и теперь все время сижу подле лампы, чтобы никто не задел ее снова лапкой (они любят постоять неподвижно на задних лапках -- зрелище, в котором, право же, есть своя красота, тоска по человеческому уровню, от которого они так далеки, а может быть, они подражают своему богу и создателю, который ходит по комнате и угрюмо на них поглядывает; а кроме того, вы, возможно, замечали -- хотя бы в детстве, -- что крольчонка в наказание можно посадить в угол и он будет сидеть там, очень смирно и упершись лапками в стену, долгие часы). В пять утра (я немного поспал на зеленом диване, поминутно просыпаясь от топота бархатных лапок, от легкого звяканья) сажаю их в шкаф и принимаюсь за уборку. Поэтому Саре не к чему придраться, хотя иногда я вижу, как в глазах ее мелькает сдерживаемое недоумение, она некоторое время вглядывается в какой-нибудь предмет, в пятнышко на ковре в том месте, где краски чуть поблекли, и ей снова хочется задать мне какой-то вопрос, но я насвистываю симфонические вариации Франка, так что ей не подступиться. К чему пересказывать, Андре, все злополучные подробности этого приглушенного и зябкого рассвета, когда я брожу в полусне и подбираю стебельки клевера, листочки, белые ворсинки, и натыкаюсь на мебель, сам не свой от сонливости, а Жида я так и не сдал в срок, из Труайя [9] не перевел ни строчки, и что мне писать сеньоре, которая живет так далеко и уже дивится, наверное, почему я... к чему продолжать все это, к чему продолжать это письмо, которое я пишу в промежутках между телефонными звонками и деловыми переговорами? Андре, дорогая Андре, единственное мое утешение -- что их десять, а не больше. Две недели назад у меня на ладони появился последний, и с тех пор -- все, при мне только десяток, спят сейчас в своей дневной ночи и растут, они уже утратили миловидность, обросли длинным ворсом, они уже подростки, у них полно срочных потребностей и прихотей, наскакивают на бюст Антиноя [10] (он ведь Антиной, верно, этот юноша с невидящими глазами?), носятся по гостиной, топоча на весь дом, так что мне приходится выгонять их оттуда, боюсь, вдруг Сара услышит и в ужасе предстанет передо мной, да еще в ночной рубашке -- Сара ведь, должно быть, из тех, кто спит в ночной рубашке, -- и тогда... Их только десять штук, подумайте, все-таки небольшое утешение, чувство покоя, позволяющее мне при возвращении с работы преодолевать пролет меж каменной твердью перекрытий второго и третьего этажей. Я прервал письмо, потому что должен был присутствовать на совещании. Дописываю у вас в доме, Андре, в глухой серости рассвета. Неужели уже и вправду следующий день, Андре? Пробел на листке будет для вас промежутком, мостком между моим вчерашним письмом и сегодняшним. Самое время сказать вам, что в этом промежутке все рухнуло, что оттуда, где вам видится мостик, по которому так просто пройти, мне слышится грохот вод, буйно прорвавших плотину; для меня после этого пробела кончается то спокойствие, с которым я писал вам до того мига, когда был вызван на совещание. В кубической своей ночи беспечально спят одиннадцать крольчат, и, возможно, сию же минуту -- но нет, не сию. Может быть, в лифте или у самой двери, мне уже все равно где, потому что теперь "когда" стало "сию минуту", в любую из сих минут, что еще мне остались. Хватит, дописываю, потому что мне важно доказать, что я не так уж повинен в непоправимом ущербе -- сущий разгром! -- нанесенном вашему жилищу. Это письмо я оставлю на столе, пусть дождется вашего возвращения, было бы слишком мерзко, если бы почта доставила вам его как-нибудь ясным парижским утром. Вчера вечером я перевернул корешками внутрь книги со второй полки, кролики добрались и до них, подпрыгивая и замирая, обгрызли корешки, просто чтобы поточить зубы, они не голодны, вон сколько клевера, все время покупаю и держу в ящиках секретера. Изодрали портьеры, ткань на креслах, край автопортрета Аугусто Торреса, усеяли весь ковер волосками и вопили: уселись кружком под лампой, словно поклоняясь мне, и завопили, завопили -- по-моему, кролики так не вопят. Тщетно пытался я снять с ковра ворсинки, выровнять изгрызанные портьеры, снова запереть их в шкафу. Занимается день, Сара, должно быть, скоро проснется. Странновато: мне и дела нет до Сары. Странновато: мне и дела нет, что кролики носятся скачками в поисках новых игрушек. Я не так уж виноват, когда вы приедете, сами увидите, что многое из поломанного я тщательно склеил клеем, купленным в английском магазине, сделал что мог, чтобы вы не сердились... Что касается меня самого, между десятком и одиннадцатью штуками -- словно пропасть, ее не перешагнуть. Видите ли, десяток -- куда ни шло, когда у тебя есть шкаф, клевер и надежда, чего только не сотворишь. Но когда одиннадцать штук, уже не то: где одиннадцать, там двенадцать, Андре, наверняка, а где двенадцать, там и тринадцать. И вот рассвет, зябкое одиночество, вмещающее и радость, и воспоминания, и вас, и, может быть, много кого еще. Ваш балкон навис над улицей Суипача, улица полнится зарею, первыми городскими звуками. Думаю, не так уж трудно им будет смести в кучу останки одиннадцати крольчат, разбрызганные по брусчатке, а может быть, они даже не заметят крольчат -- столько будет возни с другим телом, надо убрать поскорее, пока не появились первые школьники. 1 Papa -- шутливое прозвище французского композитора Мориса Равеля (1875 -- 1937). 2 Озанфан Амеде (1886 -- 1966) -- французский художник, близкий к кубистам и абстрак-ционистам. 3 Идумея, или Эдом -- древняя страна в Передней Азии, между Мертвым морем и заливом Акаба. 4 Жироду Жан (1882-- 1944) -- французский писатель. 5 Лопес Петрона Висенте Фидель (1815-- 1903) -- аргентинский писатель. 6 Мигель де Унамуно (1864-- 1936) -- испанский философ, прозаик и поэт. 7 Ривадавиа Бернардино (1780-- 1845) -- аргентинский государственный деятель, в 1826 -- 1827 гг. -- президент Аргентинской республики. 8 Номинализм -- направление в средневековой философии, считавшее, что понятие есть наименование, которому у каждого человека соответствует собственный индивидуальный образ. 9 Жид Андре (1869 -- 1951), Труайя Анри (настоящее имя -- Лев Тарасов, р.1911) -- французские писатели. 10 Антиной -- юный грек, любимец императора Адриана, славился красотой. Хулио Кортасар. Река Рассказ (Из книги "Конец игры") Перевод Вс. Банго Ну что же, положим, ты уходила, пообещав напоследок броситься в Сену или что-то в этом же роде, обычные глупости, которые только и могут произноситься глубокой ночью, на скомканной простыне, ватным языком, а я их едва слышу, несмотря на твои попытки легкими прикосновениями привлечь мое внимание, так как давно уже глух к подобным твоим словам, скользящим по ту сторону моих закрытых глаз, по ту сторону сна, увлекающего меня куда-то вниз. А впрочем, это и к лучшему, что мне за дело, ушла ли ты, утонула ли, или все еще идешь по набережной, глядя в воду, а кроме того, все не так, ведь ты еще здесь и прерывисто дышишь во сне, и ты не уходила, уйдя среди ночи, когда сон меня еще не сморил, ибо мне помнится, что ты собиралась броситься в Сену или что тебе было страшно, однако ты передумала, и вот уже ты совсем рядом, и ты слегка колеблешься во сне, как если бы тебе снилось, что ты все же ушла и наконец оказалась на набережной и бросилась в воду. И так из раза в раз, чтобы потом заснуть с опухшими от глупых слез глазами и спать до одиннадцати, часа, когда разносят утренние газеты с сообщениями о тех, кто действительно утопился. До чего ты смешна. Твоя патетическая решительность, такие театральные жесты, как потребность, уходя, хлопнуть дверью, заставляют задаться вопросом, неужели ты и впрямь веришь в свои угрозы, в свой дешевый шантаж, набившие оскомину полные драматизма сцены, замешанные на слезах, реестр эпитетов и упреков. Ты достойна другого мужчины, который не оставит твои слова без ответа, с которым вы мало-помалу вырастете в идеальную пару, в потихоньку смердящих мужчину и женщину, разлагающихся, глядя друг другу в глаза, чтобы удостовериться в ничтожной отсрочке, и снова жить, и снова ринуться в утверждение истинности невозделанного клочка земли и дна кастрюли. Итак, предпочитаю молчать, закуриваю сигарету и слушаю тебя, слушаю твои жалобы (согласен, однако чем же я могу помочь) или же, что куда предпочтительнее, засыпаю, убаюкиваемый твоими привычными проклятиями, прикрыв глаза и совместив на мгновение первые приливы сна с забавными взмахами твоих рук в ночной рубашке при свете люстры, которую нам подарили в день нашей свадьбы, и наконец, по-видимому, засыпаю, взяв с собой (признаюсь тебе в этом почти с любовью) все мало-мальски пригодное из твоих жестов и упреков, клокочущий звук, искажающий губы, посиневшие от негодования. Мои сны от этого станут богаче, в них, поверь мне, топиться никто не станет. Будь это так, что тебя держит в этой постели, которую ты готова сменить на другую, широкую и струящуюся. Ты спишь и во сне слегка шевелишь ногой, придавая простыне все новые и новые очертания, похоже, ты чем-то раздражена или, скорее, огорчена, и твои губы, напитанные презрением, усталостью и горечью, едва ли не препятствуют дыханию, порывистому, как ветерок, и не будь я ожесточен из-за вечных твоих пустых угроз, я, как прежде, считал бы тебя прекрасной, как если бы во сне ты снова стала бы почти желанной, возвращая нас к утраченной близости и прежним чувствам, столь далеким от этого тревожного утра, зашелестевшего шинами и заголосившего холопствующими петушиными криками. Стоит ли снова и снова задаваться вопросом, действительно ли ты ушла и ты ли это хлопнула дверью в тот самый миг, когда я погружался в беспамятство, поэтому-то, наверное, я и хочу касаться тебя, пусть даже и не сомневаясь в том, что ты здесь, что ты так никуда и не вышла, это всего лишь ветер захлопнул дверь, мне померещилось, что ты ушла, а ты тем временем, не догадываясь, что я сплю, запугивала меня угрозами. И все же я к тебе прикасаюсь лишь потому, что так приятно в зеленоватом предрассветном полумраке дотронуться до вздрогнувшего и отпрянувшего плеча. Мои пальцы повторяют безупречную линию шеи, меня ласкает твое ночное, приторно-сладкое дыхание, и вот уже неосознанно привлекаю к себе твое едва прикрытое простыней тело, и, хотя, глухо протестуя, ты изгибаешься, пытаясь высвободиться, мы оба прекрасно знаем эту игру, чтобы в нее не верить, так уж заведено, чтобы ты отворачивалась, что-то отрывисто бормотала, отбиваясь всем своим дремотным и покоренным телом, все равно в эти мгновения мы нерасторжимы, раз черная и белая нити свирепо сплетаются, как пауки в кувшине. Простыня вспыхивает белыми складками, прорезывает воздух и растворяется во мраке, и тогда рассвет обволакивает нас, уже нагих, единым вязким колеблемым светом, хотя ты все еще сопротивляешься, вскидываешь руки, сжимаешься, и вдруг -- бешеные всплески бедер, и снова защелкнуты адовы клещи, готовые отторгнуть меня от меня самого. Мне приятно владеть тобой (как и прежде, неспешно, с ритуальной и

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору