Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
рямо под нижней губой, что-то блестит. Внезапно впереди нас встал во весь
рост какой-то сеньор в смокинге, и его могучая спина целиком заслонила
Маэстро. Так странно, что кто-то встал посреди концерта... Но разве не
странно, что публика вообще не замечает этих криков, не видит, что у девушки
настоящий истерический припадок? Мои глаза неожиданно выхватили расплывчатое
красное пятно в центре партера. Ну, конечно, это та самая женщина, что в
антракте бежала к сцене! Она медленно шла к сцене, и хоть держалась совсем
прямо, я бы сказал -- не шла, а подкрадывалась, ее выдавала походка: шаги
медленные, как у завороженного человека, -- вот-вот изготовится и прыгнет.
Она неотрывно смотрела на Маэстро, мне даже почудился шалый блеск ее глаз.
Какой-то мужчина, выбравшись из своего ряда, устремился вслед за ней, -- вот
они уже где-то в пятом ряду или ближе, а возле них еще трое. Сейчас будет
финал, и по велению Маэстро уже врывались в зал его первые мощные и широкие
аккорды, великолепно четкие -- совершенные скульптурные формы, высокие
колонны, белые и зеленые, Карнак5 звуков, по нефу которого осторожно
продвигались женщина в красном и ее провожатые.
Между двумя взрывами оркестра я снова услышал крик, вернее вопль, из
ложи справа. И вместе с ним прямо в музыку сорвались аплодисменты, не
сумевшие удержаться еще какую-то малость, как будто в пекле страсти весь
зал, эта огромная задыхающаяся самка не дождалась мужского ликования
оркестра и с исступленными криками, не владея собой, отдалась своему
наслаждению. Неудобное кресло мешало мне обернуться назад, где -- я это
чувствовал -- что-то нарастало, надвигалось, вторя женщине в красном и ее
спутникам, которые подбежали к сцене как раз в ту минуту, когда Маэстро,
точь-в-точь как матадор, ловко всаживающий шпагу в загривок быка, вонзил
дирижерскую палочку в последнюю стену звука и подался вперед, поникший,
словно его ударило тугой волной воздуха. Когда Маэстро выпрямился, весь зал
стоял, и я, разумеется, тоже, а пространство стало стеклом, в которое целым
лесом острых копий вонзались аплодисменты и крики, превращая его в
невыносимо грубую, взбухшую и исполненную тем не менее особым величием
массу, которая была сродни чему-то похожему на стадо бегущих буйволов.
Отовсюду в партер набивались люди, и меня даже не очень удивили двое мужчин,
что спрыгнули в проход прямо из ложи. Взвизгнув, точно придавленная крыса,
сеньора Джонатан вырвала наконец свои телеса из кресла и, протянув руки к
сцене, уже не кричала, а вопила от восторга. Все это время Маэстро стоял
спиной к публике, словно выражая к ней презрение, и, должно быть,
одобрительно смотрел на музыкантов. Но вот он неторопливо обернулся, впервые
удостоив публику легким наклоном головы. Лицо его было совершенно белое,
будто его доконала усталость, и я даже успел подумать (в путанице ощущений,
обрывков мыслей, мгновенных вспышках всего того, что окружало меня в этом
аду восторга), что он вот-вот потеряет сознание. Маэстро поклонился во
второй раз и, посмотрев вправо, увидел, как на сцену карабкается тот самый
сеньор, белобрысый, в смокинге, а за ним еще двое. Мне показалось, что
Маэстро сделал какое-то неопределенное движение, словно надумал сойти с
помоста, и тут я заметил, что движение это -- судорожное, что он хочет
освободиться и не может. Ну, так и есть: женщина в красном вцепилась ему в
ногу. Она вся тянулась к Маэстро и при этом кричала, я, по крайней мере,
видел ее широко раскрытый рот. Думаю, что она кричала, как все и, не
исключено, как я сам. Маэстро уронил палочку и отчаянно дернулся в сторону.
Он явно что-то говорил, но что -- разобрать было немыслимо. Один из
спутников женщины обхватил руками другую ногу Маэстро, и тот повернулся к
музыкантам, словно взывая к ним о помощи. Музыканты, повскакавшие с мест,
натыкались под слепящим светом софитов на брошенные инструменты. На сцену,
теснясь у лестниц, лезли и лезли новые люди; их набралось столько, что в
толчее нельзя было различить оркестрантов. Пюпитры полегли на пол, как
смятые колосья. Бледный Маэстро, пытаясь высвободить ногу, ухватился за
какого-то человека, который вскочил прямо на подставку, но, увидев, что этот
человек вовсе не музыкант, он резко отпрянул назад. В этот миг еще одни руки
обвились вокруг его талии. Потом я увидел, как женщина в красном, словно в
мольбе, раскрыла ему объятия, и неожиданно Маэстро исчез -- толпа
обезумевших почитателей унесла его со сцены и потащила куда-то в глубь
партера. До сих пор я следил за общим исступлением с каким-то восторгом и
ужасом ясновидца. Все мне открывалось с особой высоты, а может, напротив --
откуда-то снизу. И вот внезапно раздался этот пронзительный, режущий крик.
Кричал слепой -- он поднялся во весь рост и, размахивая руками, точно
мельничными крыльями, что-то выпрашивал, вымаливал, молил. Это было сверх
всякой меры -- я уже не мог просто присутствовать в зале, я почувствовал
себя полным участником этого буйства восторгов и, сорвавшись с места,
понесся к сцене. Одним прыжком я очутился на сцене, где обезумевшие мужчины
и женщины с воем вырывали у скрипачей инструменты (скрипки хрустели и
лопались, точно огромные рыжие тараканы), потом стали кидать в зал всех
музыкантов подряд, и там наваливались на них другие безумцы. Любопытно, что
я не испытывал ни малейшего желания хоть как-то способствовать этому разгулу
страстей. Мне лишь хотелось быть рядом со всеми, видеть собственными глазами
все, что происходит и произойдет на этом невероятном юбилее. У меня еще
остались какие-то проблески разума, чтобы подумать, отчего это музыканты не
пытаются удрать за кулисы. Но я тут же сообразил, что это невозможно --
слушатели буквально забили оба крыла сцены, образовав кордон, который
выплескивался вперед, подминая под себя инструменты, подбрасывая вверх
пюпитры, аплодируя, надрывая глотки истошным криком. В зале стоял такой
чудовищный грохот, что он уже воспринимался, как тишина. Прямо на меня с
кларнетом в руках бежал какой-то толстяк, и я чуть было не схватил его, чуть
было не подставил ему ножку, чтобы и он достался разъяренной публике. Но,
разумеется, я смалодушничал, и желтолицая сеньора с глубоким декольте на
груди, по которой прыгали жемчужные россыпи огромного ожерелья, подарила мне
взгляд, исполненный ненависти и вызова. Она поволокла визжащего кларнетиста,
который прикрывал свой кларнет, к каким-то мужчинам, а те потащили его --
уже притихшего -- к ложам, где общее возбуждение достигло высшего предела.
Аплодисменты едва пробивались сквозь крики, да и кто мог аплодировать,
если все, как одержимые, ловили музыкантов, чтобы схватить их в свои
объятия. Зал ревел все пронзительнее и острее, то тут, то там нарастающий
рев вспарывали жуткие вопли, среди которых -- как мне казалось -- были
совсем особые, вызванные физической болью, что, в общем-то, не удивительно,
-- в таком столпотворении, в такой сумятице и беготне можно было переломать
руки и ноги. Но я все же смело ринулся в партер с опустевшей сцены, туда, к
музыкантам, которых растаскивали в разные стороны, -- кого к ложам, где шла
какая-то неясная возня, кого к узким боковым проходам, которые вели в фойе.
Из лож бенуара -- вот, оказывается, откуда неслось отчаянное завывание.
Должно быть, это музыканты, задыхаясь от нескончаемых объятий, умоляли
отпустить их. Те, кто сидел в партере, толпились теперь у входа в ложи, куда
устремился и я, продираясь сквозь лес разных кресел. Волнение в зале заметно
усилилось, свет начал быстро слабеть, и в красноватом накале лампочек лица
были едва видны, и фигуры людей напоминали какие-то содрогающиеся бесплотные
тени, нагромождение бесформенных объемов, которые то сближались, то
отдалялись друг от друга. Мне показалось, что я различил серебряную голову
Маэстро во второй ложе, совсем рядом со мной. Но Маэстро сразу исчез,
куда-то провалился, словно его заставили стать на колени. Возле меня
раздался резкий, короткий крик, и я увидел бегущую сеньору Джонатан, а чуть
позади -- младшую из дочерей Эпифании. Обе полезли в толпу возле второй
ложи. Теперь-то я уже не сомневался, что именно в этой ложе очутился и
Маэстро, и женщина в красном со своими спутниками. Докторская дочь
подставила сеньоре Джонатан сплетенные пальцы рук, и та, словно лихая
наездница, уперлась в них ногой, как в стремя, а потом нырнула в ложу. Узнав
меня, дочь Эпифании что-то крикнула, наверное, просила помочь и ей, но я
отвел глаза в сторону и остановился, не желая оспаривать права этих совсем
обезумевших от восхищения людей, готовых передраться друг с другом. И я
видел, как расквасили нос тромбоном Кайо Родригесу -- вот кто отличился,
когда в партер со сцены сбрасывали оркестрантов! Окровавленное лицо Кайо не
вызвало моего сочувствия, мне даже не было жаль слепого, который ползал на
четвереньках и натыкался на кресла, заблудившись в этом симметричном лесу,
лишенном примет. Меня уже ничего не волновало. Разве что хотелось знать,
смолкнут ли когда-нибудь эти крики в ложах бельэтажа, которые подхватывались
в партере, откуда по-прежнему лезли к ложам обезумевшие люди, отталкивая в
стороны всех и вся. Самые отчаянные, видя, что им не пробиться в ложи сквозь
толпы, теснившиеся у дверей, прыгали туда так, как это сделала сеньора
Джонатан. Я все это видел, я отдавал себе отчет во всем, и у меня все также
не было ни малейшего желания участвовать в этом общем безумии. Пожалуй,
собственное равнодушие пробуждало во мне странное чувство вины, будто мое
поведение было чем-то самым постыдным, непростительно скандальным в этом
всеобщем безобразии. Я уже несколько минут сидел один в пустом ряду партера
и где-то за пределами моего безучастия уловил начало спада в по-прежнему
безудержном и отчаянном реве толпы. Крики действительно стали стихать,
быстро сошли на нет, и все заполнилось неясными шорохами отступления. Когда,
как мне показалось, можно было идти, я быстро направился к боковому проходу
и беспрепятственно попал в фойе. Одинокие фигуры двигались, словно пьяные.
Кто-то вытирал рот платком, кто-то одергивал пиджак или поправлял
воротничок. В фойе я приметил женщин, которые рылись в своих сумочках в
поисках зеркала. Одна из женщин комкала в руке окровавленный платок --
должно быть, поранилась. Потом я увидел обеих дочерей доктора Эпифании. Они
бежали хмурые, разозлились, наверное, оттого, что не сумели попасть в ложу.
Каждая из них подарила мне такой взгляд, словно я и был во всем виноват. Я
подождал, пока они, по моим расчетам, не оказались на улице, и направился к
главной лестнице, которая вела к выходу. И вот тут-то в фойе появилась
женщина в красном со своими неизменными спутниками. Мужчины следовали за
ней, сбившись в кучку, будто стыдились помятых и изодранных костюмов. А
женщина в красном двигалась мне навстречу, гордо смотря вперед. Проходя
мимо, я видел, как она раз-другой провела языком по губам. Медленно, словно
облизываясь, провела языком по губам, которые улыбались.
Примечания
1 "Гуарани" -- опера-балет бразильского композитора
Карлоса Антонио Гомеса (1836 -- 1896).
2 Рислер Эдуард (1873 -- 1929) -- французский пианист.
3 Фон Бюлов Ганс (1830 -- 1894) -- немецкий пианист,
дирижер и композитор.
4 "Море" (франц.).
5 Карнак -- здесь: крупнейший в Древнем Египте храмовый
ансамбль.
Хулио Кортасар.
Ночью на спине, лицом кверху
Рассказ
(Из книги "Конец игры")
Перевод Г. Полонской
И наступало время, когда выходили они выслеживать врагов; это
называлось у них священной войной.
Дойдя до середины гостиничного холла, он подумал, что, должно быть, уже
поздно, торопливо вышел на улицу и вывел мотоцикл из укромного уголка, куда
портье из соседнего дома позволил его поставить. Часы на ювелирном магазине
на углу показывали без десяти девять; времени, чтобы добраться до места, у
него было с избытком. Солнце просачивалось между высокими зданиями
городского центра, и он -- ведь, думая, он не называл себя по имени
-- оседлал машину, предвкушая прогулку. Мотоцикл под ним взревел, и края
брюк вздулись от свежего ветра.
Проехав по Центральной улице, он миновал здания министерств (розовое и
белое) и несколько магазинов со сверкающими витринами. Теперь начиналась
самая приятная часть пути, настоящая аллея: длинная улица, обсаженная
деревьями, движения почти никакого, просторные виллы по обеим сторонам в
окружении садов, подступавших к самым тротуарам и едва отделенных от них
низкими изгородями. Он ехал, как и полагалось, по правой стороне, но,
возможно, был слегка рассеян и позволил себе залюбоваться сверканием, легким
трепетом занимающегося дня. Вероятно, невольная расслабленность помешала ему
избежать катастрофы. Он увидел, как на углу остановилась женщина и вдруг
кинулась ему наперерез, несмотря на красный свет, но было уже поздно
что-либо предпринять. Он нажал на ручной тормоз, стал тормозить ногой,
вывернул налево; и вслед за тем услыхал крик женщины, почувствовал удар и
тут же лишился зрения. Будто внезапно уснул.
Очнулся он сразу. Четверо или пятеро молодых мужчин вытаскивали его
из-под мотоцикла. На губах был соленый вкус крови, ныло колено; когда его
подняли, он закричал -- не мог вынести давящей тяжести в правой руке. До
него донеслись голоса -- шутки, слова ободрения, -- но голоса эти словно не
имели ничего общего со склонившимися над ним лицами. Его обрадовало лишь
замечание, что, заворачивая за угол, он держался правой стороны. Стараясь
подавить приступ тошноты, которая подкатила к горлу, он спросил о женщине.
По дороге к ближайшей аптеке, куда его понесли в той же позе, в какой
подняли -- на спине, лицом кверху, он узнал, что виновница катастрофы
отделалась царапинами на ногах. "Вы ее только слегка задели, но от удара
машина опрокинулась..." Споры очевидцев, описание подробностей, тихо, тихо,
развернитесь в дверях, вот так, хорошо, и кто-то в халате дает ему питье, от
которого он чувствует себя бодрее в полутьме маленькой аптеки.
Полицейская скорая помощь прибыла через пять минут, и его переложили на
матерчатые носилки, где можно было устроиться поудобнее. Четко и ясно,
однако сознавая, что находится в состоянии сильного шока, он назвал
сопровождавшему его полицейскому свой адрес. Рука почти не болела; из
рассеченной брови сочилась и растекалась по всему лицу кровь. Раз или два он
слизнул ее с губ. Он чувствовал себя сносно, что ж -- несчастный случай, не
повезло; неделя-другая в постели -- и все. Полицейский сказал, что мотоцикл,
кажется, не слишком пострадал. "Еще бы, -- заметил он, -- я его
прикрыл собою..." Оба засмеялись, полицейский протянул ему руку на прощание,
когда они прибыли в больницу, и пожелал ему удачи. Тошнота понемногу
возвращалась; когда его на каталке везли в корпус в глубь двора мимо
деревьев с птицами на ветвях, он закрыл глаза, и ему захотелось уснуть или
получить наркоз. Но его долго продержали в какой-то комнате, где пахло
больницей, -- заполняли карточки, сняли одежду и надели жесткое сероватое
белье. С рукой обращались бережно, и ему не было больно. Сестры все время
шутили, и, если бы не спазмы в желудке, он чувствовал бы себя очень хорошо,
был бы почти доволен.
Его отвезли в рентгеновский кабинет, минут через двадцать, словно
черную плиту, положили на грудь еще мокрую пленку и перевезли в
операционную. К каталке подошел высокий сухощавый человек, весь в белом, и
принялся разглядывать снимок. Женские руки поправили ему голову, он
почувствовал, его перекладывают на другую каталку. Снова подошел человек в
белом -- улыбаясь и держа в руке что-то блестящее. Он похлопал его по щеке и
сделал знак кому-то позади себя.
Это был странный сон, весь наполненный запахами, а ему никогда не
снились запахи. Сначала пахло болотом, так как слева от дороги сразу
начиналась трясина, топь, из которой никому не удавалось выбраться. Но запах
болота исчез, и вместо него потянуло чем-то густым и темным, как ночь, в
которую он уходил от преследования ацтеков. И все было так просто, понятно,
он должен был бежать от ацтеков, которые вышли на охоту, -- то была охота на
человека, и укрыться, спастись он мог только в дебрях первобытного леса,
если не потеряет узкую тропу, известную только им, мотекам.
Более всего его донимал запах, словно в абсолютном приятии сна что-то
еще восставало против того непривычного, что до сих пор не участвовало в
игре. "Пахнет войной", -- подумал он, инстинктивно хватаясь за каменный
кинжал, засунутый за тканый шерстяной пояс. Внезапный звук заставил его
пригнуться и дрожа замереть на месте. В самом этом страхе не было ничего
удивительного, сны его всегда были наполнены страхом. Он затаился, укрытый
ветвистыми кустами и беззвездной ночью. Вдалеке, может на противоположном
берегу большого озера, горели, должно быть, огни бивака, красноватым светом
светилось в той стороне небо. Звук не повторился. Наверное, хрустнула
сломанная ветка. Или животное бежало, как и он, от запаха войны. Он медленно
выпрямился, оглядываясь по сторонам. Ничего не было слышно, но ни страх, ни
тот запах -- приторное благовоние священной войны -- не оставляли его. Нужно
было двигаться дальше, добраться до самого сердца сельвы в обход трясины.
Наугад, то и дело приседая, чтобы нащупать утоптанную землю тропы, он сделал
несколько шагов. Ему хотелось броситься бегом, но рядом дышала трясина. На
тропе впотьмах он пытался определить направление. И вдруг почувствовал, как
на него нахлынули волны запаха, которого он боялся больше всего, и в
отчаянии прыгнул вперед.
-- Упадете с койки, -- сказал сосед по палате. -- Не вскидывайтесь так,
приятель.
Он открыл глаза -- день кончался, и солнце стояло низко, едва
заглядывая в окна большой палаты. Пытаясь улыбнуться соседу, он почти
физически стряхнул с себя последние видения сна. Рука, скованная гипсом,
была подвешена в воздухе с помощью разных блоков и грузов. Он ощутил жажду,
словно пробежал не один километр, но ему не хотели давать много воды,
разрешили только смочить губы и сделать один глоток. Жар понемногу охватывал
его, и он мог бы уснуть снова, но смаковал удовольствие бодрствовать,
ворочать глазами, прислушиваться к разговору соседей, иногда отвечать на
вопросы. Он увидел, как к его койке подвезли белую тележку, светловолосая
сестра протерла ему спиртом бедро и ввела толстую иглу, соединенную трубкой
с сосудом, наполненным желтоватой жидкостью. Пришел молоденький врач, принес
аппарат из кожи и металла, приладил его к здоровой руке и стал что-то
измерять. Надвигалась ночь, и жар постепенно, исподволь приводил его в то
состояние, в котором все вещи видятся, словно в театральный бинокль, они
подлинны и приятны и в то же время слегка внушают отвращение; так бывает,
когда смотришь скучный фильм: подумаешь, что на улице еще хуже, и
останешься.
Принесли чашку чудесного золотистого бульона, пахнущего луком,
чесноком, петрушкой. Кусочек хлеба, более желанный, чем целый праздничный
стол, понемножку растаял. Рука не болела совсем, и только из зашитой брови
иногд