Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мерль Робер. Мальвиль -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  -
атко, без лишних слов, сразу о главном. И жесты у него тоже были скупые. Особенно мне нравится в нем твердость характера. Ведь в моей семье и отец, и мать, и сестры - все такие вялые. Нет у них четкости в мыслях. И речи както растекаются. Меня также восхищает дух предпринимательства, живущий в дяде. Он давно распахал все принадлежащие ему земли. Запрудив один из рукавов Рюны, он устроил садки, и у него там водится форель. У дяди прекрасная пасека с двумя десятками ульев. Он даже купил по случаю счетчик Гейгера и собирается поискать уран в вулканической породе, выступающей на склоне холма. А когда повсюду начали появляться ранчо и коневодческие фермы, он тут же продал коров и стал разводить лошадей. - Я знал, что ты здесь, - сказал дядя. Я уставился на него, онемев от изумления. Но уж мы-то с ним хорошо понимали друг друга. И дядя тут же ответил на мой безмолвный вопрос. - Все доски, - сказал он. - Доски, которые ты прошлым летом спер у меня из сарая. У тебя не хватило силенок тащить их, и ты тянул их по земле. Вот я и пришел сюда по твоему следу. Значит, целый год ему была известна наша тайна! И он никому и словом не обмолвился, даже мне ничего не сказал. - Я проверил, - продолжал он. - На галерее вокруг донжона вроде бы все в порядке, больше с нее уж ничего не грохнет. Меня захлестнула волна благодарности к дяде. Значит, он тревожился за меня, следил, чтобы тут со мной ничего не случилось, но не говорил об этом, не докучал мне. Я взглянул на него, но дядя отвел глаза в сторону - недоставало еще расчувствоваться. Он схватил табуретку, проверил, устойчива ли она, и, широко расставив ноги, оседлал ее, словно лошадь. И тут же понесся галопом прямо к цели. - Вот что, Эмманюэль, они никому ничего не сказали. Даже жандармам не заявили. - Он улыбается. - Ты же знаешь ее - больше всего боится, как бы люди не стали судачить. Я тебе вот что хочу предложить. Поживи-ка у меня до конца каникул. А когда начнется учебный год, тут все само собой образуется, ты снова вернешься в свой пансион в Ла-Роке. Молчание. - А по субботам и воскресеньям? - спрашиваю я. У дяди вспыхивают глаза. Я перенимаю его манеру: разговариваю полунамеками. Если я мысленно уже "вернулся" в школу, выходит, я согласен пожить до конца каникул в его доме. - Если хочешь, будешь приезжать ко мне, - говорит он поспешно, махнув рукой. Снова недолгое молчание. - Время от времени будешь обедать в "Большой Риге". Этого совершенно достаточно, чтобы соблюсти приличия, любящая моя мамочка. Я прекрасно понимаю, что подобное соглашение всех вполне устроит. - В общем, - легко вставая с табуретки, говорит дядя, - если согласен, затягивай свой мешок и топай ко мне, на берег Рюны, я там заготавливаю корм для лошадей. Дядя тут же уходит, а я уже затягиваю свой вещевой мешок. Пробравшись через туннель в кустарнике и лазейку в колючей проволоке, я скатываю под горку на велике в старое русло пересохшей ныне речушки, отделяющее отвесный утес Мальвиля от холма с пологими склонами, принадлежащего дяде. Я до смерти рад, что наконец выбрался из своего убежища. В ложбине царит полумрак; деревья, которыми поросли развалины крепостных стен, отбрасывают мрачные тени, и я вздыхаю полной грудью, только когда вырываюсь на простор, в залитую солнцем долину Рюны. Самым чудесным, предзакатным солнцем, какое бывает только летом на ущербе дня. Дядя открыл мне волшебство этого часа. В знойном воздухе разливается томительная нега. На всем лежит золотистый свет, изумрудом наливается зелень лугов и длиннее становятся тени. Я прямиком лечу к красному дядиному трактору. За трактором тянется прицеп с высоченной кучей пожелтевшей травы. А еще дальше, вдоль берега Рюны, высаженные ровными рядами, шелестят серебристой листвой тополя. Я люблю этот шум, он напоминает мне веселый летний дождь. Дядя молча подхватывает мой велосипед, забрасывает его на верхушку стога и привязывает веревкой. Затем снова берется за руль трактора, я пристраиваюсь сбоку. Мы не произносим ни слова. Даже не глядим друг на друга. Но по тому, как слегка дрожит его рука, я догадываюсь, что он сейчас очень счастлив: наконец-то и у него появился сын, ведь моя тощая тетка так и не подарила ему ребенка. Мену ждала меня на пороге дома, скрестив на плоской груди свои неправдоподобно худые руки. Ее иссохшее, словно у мумии, личико съежилось в улыбке. Ее слабость ко мне подкреплена той ненавистью, какую она питает к моей матери. И какую она питала к моей тетке при ее жизни. Не подумайте бог знает что. Мену не спала с моим дядей. Да и служанкой ее не назовешь. У нее есть своя земля и водятся деньжата. Дядя косит траву на ее лугах, она ведет его хозяйство, и он кормит ее. Мену - олицетворение худобы, но худоба ее вовсе не унылая. Она никогда не ноет и даже ворчит както весело. Весит она сорок килограммов вместе со всем своим черным одеянием. Но ее маленькие черные глазки в глубоких глазницах так и горят любовью к жизни. Если сбросить со счета грехи молодости, Мену - воплощение всех добродетелей, куда входит и чрезвычайная бережливость. "Вот до чего экономия довела, - говорит дядя, - мяса-то на заднице совсем не осталось, сидеть не на чем". И работает она как зверь. Надо видеть, с каким дьявольским проворством мелькают ее тоненькие как спички руки, когда она обрабатывает свой виноградник! А тем временем ее единственный восемнадцатилетний сын Момо тянет за веревку игрушечный паровозик и с упоением "дудукает". Видимо, для того чтобы придать жизни какую-то остроту, Мену без конца спорит с дядей. Но дядя - ее бог. Сияние этого божества озаряет и мою персону. Готовясь встретить меня в "Семи Буках", Мену закатила такой обед, что мне пришлось распускать пояс. Понятно, не без задней мысли она увенчала обед огромным сладким пирогом. Если бы я был киношником, я бы крупным планом изобразил этот пирог с наплывом на flashback (обратный кадр - англ.): год 1947, лето "до". Еще одна веха. Мне одиннадцать лет, я влюбляюсь в Аделаиду, организую Братство в Мальвиле и меняю свое отношение к религии. Я уже упоминал, какую роль для меня сыграла бакалейщица из Мальжака. Аделаиде в ту пору было тридцать лет, и она своими зрелыми прелестями буквально околдовала меня. Должен признаться, что даже сейчас, имея за спиной такой жизненный опыт, я благодаря этой женщине неизменно связываю щедрость людской плоти с добротою, а худоба для меня - вы понимаете, благодаря кому - всегда ассоциируется с душевной сухостью. К сожалению, вовсе не это является темой моего повествования. Иначе я бы охотно изложил свою точку зрения по этому вопросу. Когда аббат Леба, подозревавший нас во всех тяжких прегрешениях, свойственных нашему возрасту, заговорил на уроке катехизиса о "плотском грехе", мне трудно было представить - поскольку сам я нервы и мускулы, - что у меня имеется еще какая-то "плоть". Воплощением "плоти" для меня была Аделаида, и, когда я думал о ней, плотский грех казался мне восхитительным. Меня ничуть не смущало то, что мой несколько тяжеловесный кумир, по слухам, был довольно легкого поведения. Напротив, это вселяло в меня надежду на будущее. Но пройдут еще долгие годы, пока молодой петушок превратится в петуха. А до тех пор, во всяком случае летом, у меня хватало дел и без нее. Ведь у нас бушевала война. И доблестный капитан-гугенот Эмманюэль Конт, укрывшись со своими единоверцами за стенами крепости Мальвиль, героически отражал атаки злодея Мейсонье, командующего войсками Лиги. Конечно, это был самый настоящий изверг, ведь он собирался разграбить замок и вырезать его обитателей-еретиков - мужчин и женщин. Женщин у нас изображали увесистые вязанки хвороста, детей - вязанки поменьше. Мы не договаривались заранее, кто должен был победить, победа добывалась в честном бою. Каждый, в кого попадало или даже кого слегка касалось копье, стрела или камень - а в рукопашном бою острие шпаги, - должен был вскрикнуть: "Готов!"- и рухнуть наземь. Выло дозволено законом после окончания битвы добивать раненых и умерщвлять женщин, но строго запрещалось насиловать их, как это однажды пытался сделать верзила Пейсу, набросившись на объемистую вязанку хвороста. Мы были чисты и суровы, подобно нашим предкам. Во всяком случае, на людях. А хочешь распутничать в одиночку - твое личное дело. Однажды мне выпала редкая удача: пустив стрелу с крепостной стены, я угодил в самую грудь Мейсонье. Вождь Лиги упал. Высунув голову из бойницы и потрясая кулаком, я громовым голосом крикнул: - Смерть тебе, католическая сволочь! Мой трубный глас поверг в оцепенение противника. Нападающие забыли даже, что у них есть щиты, и гугенотские стрелы тут же поразили их всех до единого. Тогда я медленно вышел из крепости, приказал своим лейтенантам Колену и Жиро прикончить Дюмона и Конда, а сам перерезал шпагой горло Мейсонье. Долговязого Пейсу я прежде всего лишил предмета его особой мужской гордости, а затем, вонзив ему шпагу в грудь, я несколько раз повернул ее в ране, "ледяным голосом" вопрошая, нравится ли это ему. Я всегда приберегал долговязого Пейсу напоследок, уж очень здорово он умел хрипеть. Но вот и кончился день жаркого сражения. Мы снова собрались в своем пристанище, в главной башне замка, выкурить по сигаретке, а потом пожевать резинку, чтобы отбить запах курева. И тут я заметил по характерной для него манере двигать челюстями, что Мейсонье чем-то расстроен. Под узким лбом, увенчанным коротким ежиком волос, его серые, близко посаженные глаза непрестанно и часто моргали. - Слушай, Мейсонье, - спрашиваю я дружеским тоном. - Чего это с тобой? Ты вроде сердишься? Ресницы прыгают еще быстрей. Он не решается меня критиковать, зная, что все обернется против него самого. Но есть чувство долга, и оно, как видно, сжимает его узкий череп. - По-моему, ты зря, - наконец с горячностью бросает он, - обозвал меня католической сволочью... Дюмон и Конда что-то одобрительно бормочут, Колен и Жиро верноподданически молчат, но я улавливаю некий оттенок в этом молчании. И только у большеголового Пейсу широкое лицо растянуто в добродушной улыбке, он пребывает в полном благодушии. - Ты что! - с вызовом восклицаю я. - Ведь это же просто игра! А по игре я - протестант, так что же, по-твоему, я должен называть "миленьким" католика, который приперся, чтобы убить меня?! - В игре тоже не все разрешается! - твердо стоит на своем Мейсонье. - И в игре одно - можно, другое - нет! Вот, например, когда ты представляешь, что отрубил ему... ну я говорю о Пейсу... ты же на самом деле этого не делаешь. Физиономия Пейсу еще шире расплывается в улыбке. - И потом, мы не договаривались, что можно оскорблять друг друга, - опустив глаза, не унимается Мейсонье. - А уж тем более религию, - вставляет Дюмон. Я смотрю на Дюмона. Вот уж кто обидчив-то, я его знаю как облупленного. - А тебя-то я вообще никак не оскорблял, - выпаливаю я резко, чтобы отделить его от Мейсонье. - Я обращался к Мейсонье. - Какая разница, - отвечает Дюмон, - я ведь тоже католик. Я воплю: - А я-то сам что, разве не католик?! - Католик, - отрезает Мейсонье. - И ты не должен был оскорблять свою религию. В разговор неожиданно вмешивается долговязый Пейсу. Он заявляет, что, мол, все это мура и, вообще, что католики, что протестанты - один черт. Тут уж на Пейсу набрасываются со всех сторон. В тебе только и есть что силища да похабство! Вот и оставайся при них. А в религию лучше не суйся! - Ты ведь даже десяти заповедей не знаешь, - с презрением бросает ему Мейсонье. - А вот как раз и знаю, - отвечает долговязый Пейсу. Он вытягивается, будто на уроке закона божьего, и с жаром начинает перечислять заповеди, но, дойдя до четвертой, внезапно умолкает. Ребята освистывают его, и, посрамленный, он опускается на свое место. Этот неожиданный эпизод с Пейсу дал мне возможность собраться с мыслями. - Ну ладно, - начинаю я покладистым тоном. - Допустим, я был виноват. А когда я виноват, то я не как некоторые, я тут же признаю свою вину. Так вот, я виноват, теперь ты доволен? - Этого недостаточно - признать, что ты виноват, - раздраженно заявляет Мейсонье. - Что же, по-твоему, я еще должен сделать? - кипя от негодования, спрашиваю я. - Ты, может, надеешься, что я перед тобой на коленочки встану за то, что обозвал тебя сволочью? - Да мне начхать на сволочь, - говорит Мейсонье. - Я и сам могу назвать тебя сволочью, но ты назвал меня "католической сволочью"! - Верно, - говорю я, - я оскорбил не тебя, я оскорбил религию. - Точно, - говорит Дюмон. Я смотрю на него. Мейсонье потерял своего лучшего союзника. - Хватит! Надоело уж! - вдруг бросает малыш Колен, повернувшись к Мейсонье, - Конт признал свою вину, чего еще тебе надо? Мейсонье открывает рот, чтобы ответить, но в этот самый момент Пейсу, довольный, что может отыграться, кричит, размахивая руками: - Все это мура! - Слушай, Мейсонье, - говорю тогда я, стараясь казаться справедливым. - Я обозвал тебя сволочью, ты обозвал меня сволочью, вот мы и в расчете. Мейсонье вспыхивает. - Я совсем не обзывал тебя сволочью, - говорит он с возмущением. Я обвожу взглядом членов Братства, печально качаю головой и ничего ему не говорю. - Но ты же сам сказал, что можешь тоже назвать его сволочью! - уточняет Жиро. - Но это совсем другое дело, - говорит Мейсонье. Он прекрасно чувствует, но не умеет выразить разницу между предполагаемым и действительным оскорблением. - Ну чего ты цепляешься? - говорю я с грустью в голосе. - Ничего я не цепляюсь, - кричит Мейсонье в последнем порыве. - Ты оскорбил религию и не можешь этого отрицать. - Но я и не отрицаю этого! - говорю я с полнейшей искренностью, разводя в стороны открытые ладони. - Я ведь только что сам в этом признался. Правда, ребята? - Правда! - подтверждает Братство. - А поскольку я оскорбил религию, - говорю я решительно, - я должен просить прощения у того, кто вправе меня простить. ("Кто вправе" - дядино выражение.) Товарищи смотрят на меня с тревогой. - Не будешь же ты впутывать в наши дела кюре? - восклицает Дюмон. По нашему общему мнению, у аббата Леба мозги набекрень. Каждый раз на исповеди он всячески старается нас унизить; он считает ерундой все наши грехи, за исключением одного. Исповедь обычно протекает следующим образом: - Отец мой, я грешен в том, что возгордился. - Ладно, ладно. А что еще? - Отец мой, я обманул учителя. - Так, так, что еще? - Отец мой, я грешен в том, что плохо говорил о ближнем. - Ничего, ничего, что еще? - Отец мой, я стащил десять франков у матери из кошелька. - Хорошо, хорошо. А что еще? - Я занимался непотребными делами. - Ага! - восклицает аббат Леба. - Ну вот, наконец-то мы и добрались! И тут начинается допрос с пристрастием. С девочкой? С мальчиком? С какой-нибудь скотиной? Сам с собой? Раздетый или в одежде? Лежа или стоя? На постели? В уборной? В лесу? Может быть, в классе? А не перед зеркалом ли? Сколько раз? О чем ты думал, когда занимался этим? (О чем? О том и думал, что занимаюсь этим, ответил Пейсу.) О ком ты думал? О какой-нибудь девочке? Или о товарище? А может, о взрослой женщине? О какой-нибудь родственнице, например. Создав свое Братство, мы прежде всего дали клятву не проболтаться о нем аббату Леба, поскольку никто из нас не сомневался, что священник ни за что не поверит в невинность наших отношений, раз это общество секретное и собирается тайком от взрослых гдето в укромном месте. И тем не менее наше Братство было действительно "невинным" в том самом смысле, в каком это понимал аббат Леба. Я пожимаю плечами. - Ясно, я не стану докладывать о наших делах кюре. Об этом даже не думайте. Я сказал, что попрошу прощения у того, кто вправе меня простить. И теперь я ухожу. Я встаю и отрывисто бросаю: - Идешь со мною, Колен? - Конечно, - отвечает малыш Колен, чрезвычайно гордый, что я выбрал именно его. И, копируя каждое мое движение, он удаляется следом за мной, оставив онемевших от изумления сотоварищей по Братству. Наши велосипеды запрятаны в зарослях кустарника, неподалеку от замка. - Чешем в Мальжак, - коротко командую я. Мы мчимся бок о бок, не произнося ни слова, даже когда наши велосипеды катятся по равнине. Я очень люблю малыша Колена, и я всячески поддерживал его, когда он только поступил в школу, потому что среди этих здоровенных парней, которые в двенадцать лет уже сами водили трактора, он казался легким и хрупким, как стрекоза, - с быстрыми и хитрыми глазками орехового цвета, бровями домиком и улыбчивыми, так и ползущими вверх уголками губ. Я надеялся, что в церкви уже никого нет, но, едва мы уселись на скамье у исповедальни, из ризницы, шаркая ногами, вышел согбенный аббат Леба. В полутьме я с содроганием заметил, как появился из-за колонны его длинный крючковатый нос и торчащий вперед подбородок. Как только он завидел наши фигуры в этот неурочный час в церкви, он набросился на нас, будто хищный коршун на лесных мышат, вперив пронизывающий взгляд в наши глаза. - Чего это вы сюда заявились? - грубо спрашивает он. - Я зашел немного помолиться в храме, - отвечаю я, глядя на священника простодушным, ясным взором, благопристойно скрестив ладони на гульфике штанов. И елейным голосом добавляю: - Как вы нас учили... - А ты? - строго обращается он к Колену. - Я тоже, - отвечает Колен, но его смешливый рот и хитрые глаза ставят под сомнение серьезность ответа. Он нахлынувшего подозрения у кюре даже расширились глаза, он поочередно смотрит то на меня, то на Колена. - А уж не покаяться ли в чем вы сюда пришли? - спрашивает он, обращаясь ко мне. - Нет, господин кюре, - говорю я с твердостью в голосе. И добавляю: - Ведь я исповедовался только в эту субботу. Кюре с негодование распрямляет согбенную спину и говорит, многозначительно глядя на меня: - Ты хочешь сказать, что с субботы по сей день у тебя не было грехов? Я слегка тушуюсь. Увы, священнику известно о моей преступной страсти к Аделаиде. Во всяком случае, я считаю ее таковой с той минуты, когда кюре на исповеди воскликнул: "Стыдись! По возрасту эта женщина годится тебе в матери. - И непонятно почему добавил: - И ведь она весит в два раза больше, чем ты". Как будто в любви имеют какое-то значение килограммы. Тем более когда все сводится только к "дурным мыслям". - Были, конечно, но ничего серьезного. - Ничего серьезного! - восклицает с возмущением священник, сцепляя пальцы. - Что же, например? - Я солгал отцу, - наобум говорю я. - Так, так, - бормочет аббат Леба. - А что еще? Я смотрю на него. Не заставит же он меня насильно каяться в грехах прямо так вот сразу, посреди церкви! Да еще в присутствии Колена! - Больше ничего, - не дрогнув, отвечаю я. Аббат Леба бросает на меня испытующий взгляд, я решительно отбиваю его простодушной ясностью своих глаз, и этот

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору