Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
взгляд сникает, скатываясь
куда-то вниз по длинному носу.
- А у тебя? - спрашивает он, обернувшись к малышу Колену.
- У меня то же самое! - отвечает Колен.
- У тебя то же самое! - хихикает священник. - Ты, значит, тоже солгал
отцу и считаешь это несерьезным грехом.
- Нет, господин кюре, - говорит Колен, - я солгал не отцу, а матери.
- И уголки его смешливого рта ползут вверх.
Я боюсь, что аббат Леба сейчас взорвется и выставит нас из святого
храма. Но ему удается совладать с собой.
- Значит, - говорит он, по-прежнему обращаясь к Колену, и в голосе
его слышится угроза, - значит, тебе пришла в голову благая мысль зайти в
церковь и помолиться богу?
Я уже открываю рот, готовясь ответить, но аббат резко обрывает меня.
- Помолчи, Конт! Вечная история! Слова никому не дашь сказать! Пусть
отвечает Колен!
- Нет, господин кюре, эта мысль пришла в голову не мне, а Конту.
- Ах, значит, Конту! Чудесно! Чудесно! Это уже начинает походить на
правду, - с тяжеловатой иронией замечает кюре. - А где вы были, когда эта
мысль осенила его?
- На дороге, - говорит Колен. - Мы ехали на велосипедах, и вдруг ни с
того ни с сего Конт говорит мне: "Послушай, не заехать ли нам помолиться в
церковь?" А я говорю: "Ну что ж, это идея". Ну, вот мы и заехали. - И
уголки его губ невольно снова ползут вверх.
- "Послушай, не заехать ли нам помолиться в церковь", -
передразнивает его кюре, едва сдерживая ярость. И вдруг добавляет, словно
наносит стремительный удар шпагой: - А где вы были, позвольте узнать,
прежде чем оказались на этой дороге?
- В "Семи Буках", - не моргнув глазом отвечает Колен.
Это просто гениально со стороны малыша, ведь единственный человек во
всем Мальжаке, к которому кюре уж никак не может обратиться, чтобы
выяснить, правду ли мы говорим, - это мой дядя.
Мрачный взор кюре, оторвавшись от моих ясных глаз, натолкнулся на
ладьеобразную ухмылочку Колена. Он попал в положение мушкетера, у которого
во время дуэли шпага отлетела метров на десять в сторону, во всяком
случае, такой образ мне рисуется, когда спустя некоторое время я
пересказываю наш разговор с кюре своим приятелям.
- Ну что же, помолитесь, помолитесь! - говорит наконец аббат Леба
язвительно. - И тому и другому это не помешает, ох еще как не помешает!
Он поворачивается к нам спиной, словно отдает нас в руки Дьявола. И
своей шаркающей походкой, сгорбившись, выставив вперед длинный нос и
тяжелый подбородок, медленно удаляется в ризницу, и дверца гулко
захлопывается за ним.
Когда снова воцаряется безмолвие, я, молитвенно скрестив на груди
руки, устремляю взор на слабый свет, исходящий из дарохранительницы, и
говорю тихо, но так, чтобы было слышно Колену:
- Господи, прости меня за то, что я оскорбил религию!
Если бы в этот момент дверцы дарохранительницы, озарившись вдруг
ярким светом, разверзлись и оттуда раздался торжественный и звучный, как у
диктора, голос: "Я прощаю тебя, дитя мое, но в наказание повелеваю тебе
прочитать десять раз "Отче наш", - меня бы, видимо, это даже не удивило.
Но голос не прозвучал, и волей-неволей мне пришлось самому наложить на
себя наказание: десять раз прочитать "Отче наш". Я уже готов был для
ровного счета десять раз отбарабанить и "Богородицу", но сообразил, что,
если паче чаяния сам господь бог - протестант, ему может оказаться
неугодным, что я так возвеличиваю Деву Марию.
Я успел лишь трижды прочесть молитву, когда Колен, толкнув меня
локтем в бок, проговорил:
- Чего ты там бормочешь? Пошли!
Я повернул к малышу голову. И строго взглянул на него.
- Подожди! Я должен отбыть наказание, которое он на меня наложил.
Колен молчит. Он молча простоит рядом со мной все это время. Не
проронив ни слова. Ни о чем не спрашивая. Не удивляясь.
Я не задумываюсь сейчас над тем, был ли я тогда достаточно
чистосердечен. Для мальчишки одиннадцати лет - все игра, серьезных проблем
еще просто не существует, Но меня поражает то мужество, с которым я, минуя
посредничество аббата Леба, решился выйти на прямую связь с господом
богом.
Апрель 1970 года: следующий межевой столб. Я перескакиваю через целых
двадцать лет. Мне не очень легко сразу же, сбросив короткие штанишки,
облачиться в брюки взрослого человека. Вот я уже 34-летний, директор школы
в Мальжаке, мы сидим с дядей на кухне в "Семи Буках", друг против друга, и
он попыхивает своей трубкой. Торговля лошадьми идет у него удачно, вернее,
даже слишком удачно. Чтобы расширить дело, дяде нужно прикупить земли. Но
стоит ему приглядеть земельный участок, как цена его тут же удваивается -
Самюэля Конта считают богатым человеком.
- Взять хотя бы Берто. Ты его знаешь. Два года морочил мне голову. А
сейчас заломил такую цену! А в общем, плевать я хотел на эту ферму Берто.
Я ведь о ней подумывал только на худой конец. Скажу тебе, Эмманюэль, без
утайки: вот что бы мне хотелось заполучить, так это Мальвиль.
- Мальвиль!
- Да, - говорит дядя, - Мальвиль.
- Да на кой черт он тебе сдался? - с искренним изумлением спрашиваю
я. - Там же ничего нет, кроме леса да развалин.
- Эх, братец ты мой, - вздыхает дядя, - видно, придется тебе
объяснить, что же такое Мальвиль. Прежде всего это шестьдесят пять
гектаров отличной земли, правда, сейчас она поросла лесом, но лес-то
молодой, ему не больше пятидесяти лет. Мальвильэто также виноградник,
который давал лучшее в нашем крае вино еще во времена моего папаши.
Виноград, конечно, придется сажать заново, но ведь землято - какая она
была, такая и осталась. А знаешь, какой в Мальвиле подвал, второго такого
в Мальжаке не сыщешь: со сводчатыми потолками, прохладный и огромный, как
внутренний двор в школе. Кроме того, Мальвиль-это крепостная стена,
приладь к ней навесы, а из камня - его там хоть завались, и уже
обтесанного, только изволь наклониться да поднять - строй сколько душе
угодно стойла да конюшни. И потом, Мальвиль здесь, рядом, рукой подать,
одна лишь стена отделяет его от "Семи Буков". Можно подумать, - добавил
он, не улавливая всей комичности этих слов, - что замок служит
продолжением фермы. Как будто когда-то он уже принадлежал ей.
Наш разговор состоялся после ужина. Дядя сидел боком к кухонному
столу, потягивал трубку, он распустил ремень, штаны чуть сползли, и мне
виден был его впалый живот.
Я смотрю на дядю, и он понимает, что я угадал его мысли.
- Да ничего не попишешь, - говорит он. - Запорол я такое дело! -
Новая затяжка табачком. - Разругался вдребезги с Гримо.
- Кто такой Гримо?
- Доверенное лицо графа. Пользуясь тем, что граф - а тот постоянно
живет в Париже - полностью доверяет ему и без него шагу не шагнет, этот
самый Гримо решил содрать с меня взятку. Он назвал ее "вознаграждение за
переговоры".
- Ну что ж, звучит вполне прилично.
- И ты так считаешь? - говорит дядя. Он снова затягивается.
- И сколько же?
- Двадцать тысяч.
- Силен!
- Конечно, сумма немалая. Но можно было поторговаться. А вместо этого
я взял да и написал графу, А граф-то, этот дурак набитый, взял да и
переслал мое письмо Гримо. И этот подлец пожаловал ко мне выяснять
отношения.
Дядя вздыхает, и вздох его тонет в клубах табачного дыма.
- Тут я снова дал маху. И на этот раз окончательно все испортил. Я
отчехвостил этого проходимца. Как видишь, и в шестьдесят лет случается
делать глупости. В делах нельзя распускать свой норов, запомни это
хорошенько, Эмманюэль. Даже когда сталкиваешься с самым отпетым негодяем.
Потому что и у негодяя, и у самого последнего подонка, оказывается,
все-таки есть самолюбие. Он не простил мне нашего с ним разговора. Я
послал еще два письма графу, но он ни на одно мне так и не ответил.
Мы молчим. Я слишком хорошо знаю дядю, чтобы лезть к нему в минуты
неудач с пустыми словами утешения. Он не терпит, чтобы его жалели. Вот он
уже распрямляет плечи, кладет ноги на стул, запускает большой палец левой
руки за пояс и говорит:
- Да, ничего не скажешь, прогорело дельце, прогорело... А вообще,
обойдусь и без Мальвиля. Ведь жил я без него до сих пор, и неплохо жил.
Зарабатываю я вполне достаточно и главное-занимаюсь делом, которое мне по
нутру. Я сам себе хозяин, и никто мне особо не докучает. Я нахожу, что
жизньзабавная штука. Здоровье у меня крепкое, лет двадцать я еще наверняка
протяну. А больше мне и не надо.
Дядя явно просчитался. Мы разговаривали с ним в воскресенье вечером.
А в следующее воскресенье, возвращаясь с футбольного матча из Ла-Рока,
дядя вместе с моими родителями погиб в автомобильной катастрофе.
От Мальжака до Ла-Рока всего каких-то пятнадцать километров, но этого
оказалось достаточно, чтобы невесть откуда налетевший автобус раздавил
нашу малолитражку, прижав ее к дереву. Если бы все шло как обычно, дядя
отправился бы на матч с подручными в своем микроавтобусе "пежо", но машина
стояла в мастерской на ремонте, а грузовичка "ситроен", служившего для
перевозки лошадей, не было на месте - один из дядиных клиентов настоял,
чтобы купленную лошадь выслали к нему в воскресенье. Я тоже мог оказаться
в родительской малолитражке, но случилось так, что в это самое утро один
из моих великовозрастных учеников разбился на мотоцикле и во второй
половине дня мне пришлось отправиться в ЛаРок в больницу, узнать, как он
себя чувствует.
Будь жив аббат Леба, он сказал бы: "Провидение спасло тебя,
Эмманюэль". Да, но почему именно меня? Самое ужасное заключается в том,
что, сколько ни задавай себе вопросов, на них все равно не найти ответа.
Лучше об этом вообще не думать. Но вот этото и не удается. Насколько
нелепым было случившееся несчастье, настолько же было велико и желание
осмыслить его.
Три изуродованных тела привезли в "Семь Буков", и мы с Мену
оставались при них, поджидая, пока приедут мои сестры. Мы не плакали и
даже не разговаривали. Момо, забившись в угол, сидел на полу и на все
обращенные к нему слова отвечал только "нет". Уже к ночи заржали лошади -
Момо забыл накормить их. Мену взглянула на сына, но тот с диким видом
только замотал головой. Я поднялся и пошел насыпать лошадям ячменя.
Едва я успел вернуться в комнату к усопшим, как из главного города
департамента приехали на машине мои сестры. Их поспешность меня несколько
удивила, а еще больше удивило их одеяние. Мои сестры были В глубоком
трауре - как будто заранее приготовились ко дню погребения своих близких.
Не успев перешагнуть порога "Семи Буков", даже не сняв шляпок с вуалями,
они разлились потоками слов и слез. Зажужжали, будто осы, попавшие в
стакан.
Их манера разговаривать просто бесила меня. Каждая из них по очереди
как бы становилась эхом другой. То, что говорила Полетта, повторяла за ней
Пелажи, или же Пелажи задавала какой-нибудь вопрос - и Полетта тут же
повторяла его. Слушать их было противно до тошноты. Две вариации одной и
той же глупости.
Они и внешне были очень похожи: "Бесцветные, какие-то дряблые, с
одинаковыми локонами, и обе излучали притворную мягкость. Я говорю
"притворную", поскольку, несмотря на овечью внешность, и та и другая
отличались цепкостью и жадностью.
- А почему, - проблеяла Полетта, - отец с матерью лежат не в своей
постели в "Большой Риге"?
- Да, вместо того чтобы лежать здесь, - вторит ей Пелажи, - у дяди,
будто у них не было своего дома.
- Ах, бедный папа, - снова заводит Полетта, - если б он мог сейчас
чувствовать, как бы он сокрушался, что умер не у себя дома.
- Что ж делать, если смерть настигла его так неожиданно-не дома, а в
машине? - говорю я. - Не мог же я разорваться и одновременно сидеть над
телами покойных родителей в "Большой Риге" и здесь, у дяди, в "Семи
Буках".
- И все-таки... - нудит Полетта.
- И все-таки, - плаксивым эхом откликается Пелажи, - бедный отец был
бы так недоволен, что лежит здесь. Да и мать тоже.
- Особенно мать, - вторит ей Полетта. - Ты же знаешь, как она
относилась к бедному дяде.
Необычайная деликатность. И слово "бедный" тоже меня раздражает,
поскольку к своему дяде они не питали никаких нежных чувств.
- Подумать только, - продолжала Пелажи, - в "Большой Риге" сейчас нет
никого, кто бы позаботился о скотине.
- А ведь коровы отца уж никак не хуже лошадей.
Она все-таки сдерживается и не добавляет "дядиных лошадей", потому
что дядя лежит здесь, перед ее глазами, страшно изуродованный.
- За ними присмотрит Пейсу, - говорю я.
Они переглядываются.
- Пейсу! - восклицает Полетта.
- Пейсу! - повторяет Пелажи. - Вот как, значит, Пейсу!
Я грубо обрываю их.
- Да, именно Пейсу! Что вы против него имеете? - И коварно добавлю: -
Вы не всегда так плохо к нему относились.
Они пропускают мимо ушей мою шпильку. Сестры готовятся открыть шлюзы,
и на меня сейчас снова обрушатся потоки слез. Когда они схлынут, начнется
драматическое представление с продуванием носа и промоканием глаз. Затем
Пелажи снова бросается в атаку.
- Пока мы здесь сидим, - говорит она, многозначительно переглянувшись
с сестрой, - Пейсу небось творит там все, что его душеньке угодно.
- Уж конечно, он и глазом не моргнет, перероет все ящики, - добавляет
Полетта.
Я пожимаю плечами. И молчу. Сестры снова заливаются слезами, громко
сморкаются, причитают. До возобновления дуэта проходит довольно много
времени. Но дуэт все-таки возобновляется.
- Просто покоя не дают мне эти бедные коровы, - говорит Пелажи. -
Надо бы все-таки съездить взглянуть на них, может, тогда поспокойней
будет.
- Конечно, - говорит Полетта. - Пейсу-то, наверно, и не подошел к
ним.
- Ничего не скажешь, пустили козла в огород.
Если бы в эту минуту вскрыть сердца моих сестер, там, конечно бы,
обнаружился оттиснутый в натуральную величину ключ от "Большой Риги". Они
подозревают, что ключ у меня. Но не знают, под каким предлогом попросить
его. Ведь не для того же, чтобы проведать бедных животных.
У меня не хватает терпения слушать дальше эти двухголосные
причитания, и я рублю сплеча. Не повышая голоса, я говорю:
- Вы знаете отца, он не мог уехать на футбольный матч, не заперев все
в доме на замок. Когда из машины вытащили его тело, ключ был при нем. - Я
продолжаю, отчеканивая каждое слово: - Ключ у меня. С тех пор как в "Семь
Буков" привезли тела погибших, я ни на минуту не отлучался отсюда, вам это
может подтвердить каждый. В "Большую Ригу" мы поедем все вместе
послезавтра, после похорон.
Высоко взлетают черные вуали, и сестры с негодованием вскрикивают:
- Но мы тебе полностью доверяем, Эмманюэль! Мы же знаем, что ты за
человек! Неужели ты мог подумать, что нам эдакое в голову придет. Да еще в
такой момент!
В утро похорон Мену попросила меня помочь ей искупать Момо. Мне уже
приходилось как-то участвовать в этой процедуре. Это было дело нелегкое.
Надо было неожиданно схватить Момо, содрать с него одежду, как шкуру с
кролика, запихнуть этого детину в чан с водой и с огромным усилием
удерживать его там: он вырывался как бешеный и орал истошным голосом:
- Атитись атипока! Не люпу оту. (Отвяжись ради бога! Не люблю воду.)
В это утро он отбивался с невиданным ожесточением. От чана, стоявшего
на мощеном дворе под апрельским солнцем, поднимался пар. Я схватил Момо
пол мышки, а Мену стащила с него штаны вместе с трусами. Едва его ступни
снова коснулись земли, он с такой силой лягнул меня, что я растянулся во
весь рост. А сам в чем мать родила бросился наутек, с поразительной
быстротой перебирая худущими ногами. Сбежав вниз по склону, он кинулся к
одному из дубов, обступивших луговину, подпрыгнул, уцепился руками за
ветку, подтянулся и проворно начал взбираться вверх, все выше, и вскоре
стал недосягаем.
Я уже был одет, да и меньше всего был настроен затевать сейчас
идиотскую погоню, прыгая за Момо с дерева на дерево. Тут подоспела
запыхавшаяся Мену. Оставалось только приступить к переговорам. Хотя я был
на шесть лет моложе Момо, он, видимо, считал меня двойником дяди и
слушался почти как родителя.
Однако я ничего не смог добиться. Передо мной была непробиваемая
стена. Момо не кричал, как обычно: "Отвяжитесь ради бога". Он помалкивал.
Только смотрел на меня с высоты, жалобно подвывая, и его черные глазки
поблескивали среди нежной весенней листвы.
Что бы я ни говорил, в ответ мне неслось: "Неду!" (Не пойду.) Момо не
вопил, как обычно, он твердил эту фразу совсем тихо, но очень решительно и
движением головы, туловища, рук достаточно красноречиво подтверждал свой
отказ. Но я продолжал упорствовать.
- Послушай, Момо, ну будь же умником! Тебе надо помыться, ведь ты
идешь в церковь (я сознательно говорю "церковь", потому что слово "храм"
ему непонятно).
- Неду!
- Ты не хочешь идти в церковь?
- Неду! Неду!
- Но почему? Ведь ты всегда любил ходить в церковь.
Он сидит на толстой ветке, непрестанно двигает перед собой руками и
грустными глазами смотрит на меня сквозь мелкие, будто покрытые лаком
листочки дуба. Все. Мне ничего не добиться, кроме этого скорбного взгляда.
- Придется его оставить тут, - говорит Мену, она притащила с собой
одежду сына и теперь раскладывает ее у подножья дуба. - Он все равно не
спустится, пока мы не уйдем.
И, повернувшись, она уже карабкается вверх по склону холма. Я бросаю
взгляд на часы. Время не терпит. Впереди долгая официальная церемония, не
имеющая ничего общего с теми чувствами, какие я сейчас испытываю. Момо
прав. Если бы я мог, как и он, забравшись на дерево, повыть там, вместо
того чтобы со своими безутешными сестрицами участвовать в этом гротескном
действе, демонстрирующем сыновнюю любовь.
Я тоже поднимаюсь вверх по косогору. Сегодня он кажется мне
необыкновенно крутым. Я иду, глядя себе под ноги, и вдруг с удивлением
замечаю, что весь склон покрыт ярко-зелеными пучками молодой травы. Только
что проклюнувшись, она необыкновенно подалась за эти несколько солнечных
дней. У меня проносится мысль, что меньше чем через месяц нам с дядей
Придется косить эту луговину.
Обычно при этой мысли у меня всегда весело на душе, и странная штука
- я чувствую и сейчас, как во мне начинает подниматься радость. И вдруг
словно обухом по голове. Я останавливаюсь как вкопанный. И накипевшие
слезы ручьями текут по моим щекам.
Глава II
Затем события начали развиваться в стремительном темпе. Следующую
веху придется поставить совсем рядом. Спустя год после несчастного случая.
Однажды из Ла-Рока мне позвонил мсье Гайяк и попросил заглянуть к нему в
контору.
Когда в назначенный день и час я приехал туда, нотариуса еще не было
и старший клерк проводил меня в его пустой кабинет. Получив любезное
предложение "немного отдохнуть", пока не придет шеф, я уселся в одно из
тех кожаных кресел, где до меня томилось столько человеческих тел, объятых
страхом чегото лишиться.
Убитое время. Бесплодные минуты. Я обвел глазами комнату, ее
обстановка действовала угнетающе. Вся стена позади письменного стола мсье
Гайяка состояла из выдвижных ящичков, набитых завещаниями покойных. Она
удивительно напоминала ячейки колумбария, где хранятся урны с прахом. Ох
уж