Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
на меня опять накатила волна неодолимой усталости, сломившей
во мне последнюю волю. Из этого состояния меня вывели глаза Пейсу. В них
по-прежнему горела злоба, но где-то в глубине затаилась мольба. Его взгляд
молил меня промолчать, оставить его в ослеплении, словно мои слова
обладали властью сотворить из разрозненных обрывков одно огромное горе,
его горе.
Теперь-то я уверен, что он понял все, равно как и Колен и Мейсонье.
Но если те двое пытались отстранить от себя нестерпимо жестокую правду,
застыв в безвольной неподвижности и оцепенении, то Пейсу, напротив, не мог
усидеть на месте, ему нужно было действовать наперекор здравому смыслу,
бежать очертя голову к своему родному дому, уже обращенному в пепел.
Я составил в уме несколько фраз и почти остановился на одной: "Сам
подумай, Пейсу, если судить по температуре в подвале..." Но нет, разве
вымолвишь такое? Все было и без того слишком ясно. Я снова опустил голову
и твердо произнес:
- Тебе нельзя идти в таком состоянии.
- Уж не ты ли это мне запретишь? - запальчиво воскликнул Пейсу. Голос
его был все так же бесцветен и слаб, но при этом он делал жалкие попытки
расправить свои богатырские плечи.
Я ничего не ответил. Уже некоторое время в нос и в глотку мне лез
какой-то непонятный сладковатотошнотворный запах. Когда погасли оба
светильника - в каждый было вставлено по две толстые свечи, - кто-то,
вернее всего Тома, зажег третий светильник, и теперь та часть подвала, где
находился я, поблизости от крана, почти полностью погрузилась во мрак. Я
не сразу понял, что преследующий меня запах исходит от едва различимого в
темноте трупа Жермена, лежавшего на полу у самой двери.
Я дошел до того, что просто забыл, что он и сейчас там, как будто
впервые его увидел. Пейсу, не спускавший с меня полных ненависти и мольбы
глаз, проследил за моим взглядом и, увидев труп, на мгновенье будто
окаменел. Потом он быстро и как-то стыдливо отвел глаза, делая вид, что
ничего не заметил. Единственный из всех нас он был одет и, хотя путь к
двери был свободен и я не в силах был помешать ему, не двинулся с места.
Я снова проговорил убежденно, но без нажима:
- Вот видишь. Пейсу, ты не можешь идти в таком состоянии.
Мне не следовало этого говорить, мои слова только подстегнули его, и
он сделал несколько нетвердых и не слишком решительных шагов куда-то вбок.
в сторону двери.
В эту самую минуту я получил поддержку оттуда, откуда меньше всего ее
ждал. Мену, приоткрыв глаза, сказала на местном диалекте так, как если бы
она хлопотала у себя на кухне во въездной башне, а не валялась сейчас на
полу в подвале голая, бледная до синевы:
- Послушай-ка, долговязик миленький, ведь Эмманюэль-то правильно
говорит, нельзя тебя так отпускать, надоть сначала чуток перекусить.
- Что ты, что ты, - ответил ей Пейсу тоже поместному. - Спасибо, но
мне ничего не надо. Спасибо.
Но он остановился, попав в ловушку крестьянских потчеваний, с их
сложным ритуалом отнекиваний и согласий.
- Нет уж, уважь, откушай чего-нибудь, - продолжала Мену, разыгрывая
шаг за шагом всю церемонию, предусмотренную обычаем, - вреда тебе от этого
не будет, отведай хоть самую малость. Да и нам тоже не мешает
подкрепиться. Господин Культр, - продолжала она, обращаясь к Тома уже
по-французски, - позвольте-ка ваш ножичек.
- Я же тебе говорю: мне ничего не надо, - продолжал твердить Пейсу,
но слова старухи были для него великой отрадой, он и смотрел на Мену с
детской благодарностью, цепляясь за нее, за тот привычный, близкий, такой
спокойный, внушающий доверие мир, который она воплощала.
- Ну уж нет, так просто я тебя не отпущу, - продолжала Мену с
невозмутимой уверенностью, на которую он сразу поддался. - Ну-ка, пусти, -
сказала она, сталкивая со своих колен голову Момо, - дай-ка я встану. -
Но, так как Момо, жалобно подвывая, вцепился ей в колени, она звучно
хлопнула его по щеке и добавила на местном диалекте: - А ну хватит,
дурачина.
До сих пор для меня загадка, откуда в этом тщедушном теле такой
неиссякаемый запас сил, ибо, когда она поднималась с пола, голая и
щупленькая, особенно заметно стало, что вся она только кожа да кости. Но
она без посторонней помощи размотала нейлоновый шнурок, на котором у нас
над головой висел окорок, опустила его и сняла с крюка, а Момо с бледным,
перепуганным лицом смотрел на мать и, всхлипывая тихонько, звал ее, как
малый ребенок. Когда она вернулась обратно и, положив окорок на бочку,
сняла с него кожу, Момо перестал хныкать; засунув в рот большой палец, он
с упоением принялся его сосать, окончательно впав в детство.
Я смотрел, как Мену, отчаянно превозмогая слабость, нарезает
небольшие, но толстые ломтики ветчины, крепко вцепившись худыми пальцами в
торчащую из окорока кость, чтобы не дать ему соскользнуть с бочки. Вернее,
я рассматривал ее тело. Как я и предполагал, старуха действительно не
нуждалась в лифчике - там, где полагается быть груди, у нее висели два
крошечных мешочка иссохшей сморщенной кожи. Живот был втянут,
тазобедренные, кости резко выступали вперед, лопатки торчали наподобие
крыльев, а тощие ягодицы были размером с кулачок. Обычно, когда я
произносил "Мену", это было только имя, окрашенное для меня любовью,
уважением, порой досадой - из чего складывались наши с ней отношения.
Сегодня, впервые увидев ее голой, я понял, что "Мену" - это еще и тело, и,
возможно, тело единственной оставшейся на земле женщины; и, глядя на эту
жалкую, немощную плоть, я преисполнился великой печали.
Мену положила ломтики ветчины на правую ладонь, как колоду карт, и
оделила нас всех, начав с меня и кончив своим сыном. Получив свою долю, он
с негромким рычанием целиком засунул кусок в рот да еще затолкнул поглубже
пальцами. Он сразу же побагровел и, конечно, задохнулся бы, но мать,
разжав ему силой челюсти, запустила свою худую руку ему в глотку и
вытащила оттуда ветчину, затем ножичком Тома разрезала обслюнявленный
ломоть на мелкие кусочки и один за другим стала вкладывать их в рот Момо,
ругая его и хлопая по щекам всякий раз, как он прикусывал ей пальцы.
Я безучастно наблюдал эту сцену, мне было ни смешно, ни противно.
Едва на ладонь мне шлепнулся ломоть ветчины, рот у меня наполнился слюной,
и, зажав кусок обеими руками, я впился в него с неменьшим сладострастием,
чем Момо. Ветчина была ужасно соленая, и поглощая сейчас эту соль-о
свинине я уже не говорю, - я чувствовал себя на верху блаженства. Я
заметил, что все мои приятели, в том числе и Пейсу, ели с такой же
жадностью, как и я, все старались держаться поодаль друг от друга,
настороженно и даже злобно озираясь, будто опасались, что у них отнимут их
долю.
Я разделался с ветчиной первым и, найдя взглядом ящик с бутылками
вина, убедился, что он пуст. Значит, не я один утолял свою жажду вином.
Это доставило мне даже некоторое облегчение, так как меня уже начинали
мучить угрызения совести, что я один и так долго пользовался бачком. Я
взял две пустые бутылки, направился к бочке с вином, наполнил их, потом
раздал стаканы, даже не вспомнив, что один из них был захватан грязными
пальцами Момо, и пустил вино по кругу. Мои приятели пили, так же как и
ели, в полном молчании, но их запавшие, часто моргающие глаза были
обращены к окороку, лежащему на бочке, о которую опиралась Мену, нарезая
его. Старуха прекрасно поняла значение этих взглядов, но сердце ее не
дрогнуло. Допив свое вино, она привычными, точными движениями натянула на
остатки ветчины кожу, и подвесила окорок на прежнее место, вне пределов
досягаемости, высоко над нашими головами. Кроме Пейсу, мы все еще были
раздеты и, стоя в полном молчании на подгибающихся от слабости ногах,
уставившись горящими, жадными глазами на мясо, подвешенное к темному
высокому потолку, мало чем отличались от первобытных людей, живших
неподалеку от Мальвиля в пещере мамонтов в долине Рюны в те далекие
времена, когда человек только-только становился человеком.
Колени и ладони у меня все так же ныли, но силы и ясность мысли
постепенно возвращались ко мне, и тут я подумал, как мало мы вообще
говорим и как старательно обходим молчанием свершившееся. И впервые я
застеснялся своей наготы. Мену, должно быть, испытала то же чувство
неловкости, потому что хоть и вполголоса, но весьма неодобрительно
сказала:
- Да как же это я так!
Произнесла она эти слова по-французски, на языке официальных вежливых
формул. И начала тут же одеваться, а за ней и все остальные, но, одеваясь,
Мену продолжала уже на местном диалекте, громко и совсем другим тоном:
- Ведь не такая уж я красавица, чтобы соблазнять добрых людей.
Одеваясь, я украдкой поглядывал на Колена и Мейсонье и избегал
смотреть на Пейсу. Лицо Мейсонье с впалыми щеками неправдоподобно
вытянулось, он безостановочно моргал глазами. Губы Колена по-прежнему были
растянуты в улыбку, казалось, она так и застыла у него на лице, но стала
какой-то искусственной, совсем не вязавшейся с той тоской и болью, которая
читалась в его глазах. А Пейсу, хотя теперь у него больше не было никакой
зацепки, чтобы сидеть здесь - ведь он и поел и выпил, - по-видимому, не
собирался уходить, но я боялся даже взглянуть в его сторону, чтобы не
натолкнуть его на прежние мысли. Его добрые толстые губы дрожали, щека
конвульсивно дергалась, он стоял с безжизненно повисшими руками, слегка
согнув колени, то был человек, утративший последние проблески надежды,
полумертвый от горя. Я подметил, что он то и дело поглядывает на Мену,
словно ждет от старухи совета, как ему следует поступить.
Я подошел к Тома. Его лицо виделось мне как в тумане, в этом углу
погреба было совсем темно.
- Как по-твоему, - спросил я тихо, - выходить еще опасно?
- Если ты имеешь в виду температуру воздуха, то нет. Она упала.
- А что, ты еще чего-то опасаешься?
- Конечно. Радиоактивных осадков.
Я уставился на него. Мне даже не приходила в голову мысль о радиации.
У Тома, как я понял, не было никаких сомнений в истинной природе взрыва.
- Тогда лучше обождать?
Тома пожал плечами. Его лицо было безжизненным и говорил он
бесцветным, прерывающимся голосом.
- Осадки могут выпасть и через месяц, и через два, и через три...
- Как же тогда быть?
- Если не возражаешь, я схожу за счетчиком Гейгера, он у тебя в
шкафу. Тогда сразу все будет ясно. По крайней мере на данный момент.
- Но ты можешь облучиться!
Ни один мускул не дрогнул на этом лице мраморной статуи.
- Видишь ли, - ответил он все тем же тусклым, каким-то механическим
голосом, - в любом случае наши шансы выжить весьма невелики. Без флоры и
фауны все равно долго не протянешь...
- Потише, пожалуйста, - шепнул я, заметив, что мои приятели, не
осмеливаясь подойти ближе, прислушиваются к нашему разговору.
Я молча вынул из кармана ключ от шкафа и протянул Тома.
Тома очень медленно натянул на себя дождевик, перчатки, надел каску
мотоциклиста и огромные очки с темными стеклами. В этом одеянии выглядел
он довольно зловеще - каска и дождевик были черного цвета.
- Ты считаешь, это может предохранить? - спросил я сдавленным
голосом, касаясь его рукой.
Глаза из-за темных стекол смотрели на меия попрежнему хмуро, но
подобие саркастической улыбки мелькнуло на неподвижном лице.
- Будем считать, что так все-таки безопасней, чем в голом виде.
Как только Тома закрыл за собой дверь, ко мне подошел Мейсонье.
- Что он собирается делать? - тихо спросил он.
- Измерить радиоактивность.
Мейсонье смотрел на меня в упор своими запавшими глазами. Губы у него
дрожали.
- Он думает, это бомба?
- Да.
- А ты?
- Я тоже.
- Так... - протянул Мейсонье и замолчал. Он ничего не добавил к этому
"так". Он даже перестал мигать и опустил глаза. Его длинное лицо казалось
сейчас совсем восковым. Я перевел взгляд на Колена и Пейсу. Они смотрели
на нас, не решаясь подойти. Раздираемые противоположными чувствами -
желанием все узнать и ужасом услышать самое страшное, - они словно впали в
столбняк. Их лица не выражали ничего.
Минут через десять вернулся Тома в наушниках и со счетчиком Гейгера в
руках.
Он отрывисто бросил:
- Во внутреннем дворе радиации нет. Пока нет.
Затем, опустившись на колени перед Жерменом, он провел счетчиком
вдоль его тела.
- Тоже нет.
Обернувшись к своим приятелям, я произнес решительным тоном:
- Сейчас мы с Тома поднимемся в донжон и постараемся уточнить, что
именно произошло. До нашего возвращения из подвала не выходить. Мы
вернемся через несколько минут.
Я ждал возражений, но все промолчали. Они находились в том состоянии
прострации, тупого оцепенения и растерянности, когда безропотно
выполняется любой приказ, отданный властным тоном. Теперь я был уверен,
что никто из них в наше отсутствие не покинет подвала.
Как только мы выбрались наружу, Тома знаком велел, мне не двигаться с
места, а сам начал методично прочесывать счетчиком маленький двор между
донжоном, ренессансным замком и подъемным мостом. Стоя у двери подвала, я
с пересохшим горлом наблюдал за его действиями. Меня сразу же обволокла
жара, температура здесь действительно была много выше, чем в подвале. В
этом можно было убедиться, взглянув на термометр, который я захватил с
собой, но я почему-то не стал этого делать.
Небо было свинцово-серым, все вокруг подернуто тусклой мглой. Я
взглянул на часы, они показывали 9 часов 10 минут. Пробиваясь мыслью,
словно сквозь вату, я тупо пытался понять, что у нас сейчас: вечер Дня Д
или уже наступило утро следующего дня. Совершив, неимоверное, почти
болезненное насилие над своей мыслью, я пришел наконец к выводу: на Пасху
в 9 часов вечера уже темно, значит, сейчас утро - Дня 2; таким образом, мы
провели в подвале целые сутки.
Над головой не было больше ни сияющей синевы, ни плывущих
облаков-темный, мертвенно-серый покров давил на землю, будто прикрывая ее
колпаком. Слово "колпак" как нельзя лучше передавало ощущение духоты,
тяжести, полумрака, как если бы небо действительно плотно накрыло нас. Я
осмотрелся. На первый взгляд замок не пострадал, только в той части
донжона, что слегка выступала над вершиной скалы, побурели опаленные
пламенем камни.
С лица у меня снова ручьями полил пот, и тут только я догадался
взглянуть на термометр. Он показывал +50ь. На древних каменных плитах
мощеного двора, там, где сейчас бродил Тома со своим счетчиком, валялись
трупы полуобгоревших птиц - голубей и сорок. Это были постоянные обитатели
галереи донжона, порой мне здорово досаждало и голубиное воркование, и
сорочья трескотня. Теперь уж некому будет мне, мешать. Кругом царила
мертвая тишина, но, напрягши слух, я где-то очень далеко различил
непрерывную череду свистящих и хлопающих звуков.
- И здесь ничего, - произнес, подходя ко мне, Тома, весь взмокший от
пота.
Я понял, но, не знаю почему, его лаконичность меня разозлила.
Воцарилось молчание. Тома стоял как вкопанный, напряженно вслушиваясь, и я
нетерпеливо спросил его:
- Все еще продолжается?
Он взглянул на небо и ничего не ответил.
- Ну хватит, идем, - сказал я с плохо скрытым раздражением. Конечно,
раздражение было вызвано крайней усталостью, отчаянием и нестерпимой
жарой. Слушать людей, говорить с ними и даже смотреть на них - все было
трудно сейчас. Я добавил:
- Схожу-ка я за своим биноклем.
В моей спальне, на третьем этаже донжона, жарища была одуряющая, но,
как мне показалось на первый взгляд, все было цело и невредимо,
расплавились только свинцовые переплеты окон, и свинец местами образовал
потеки на наружной стороне стекол. Пока я искал бинокль, обшаривая один за
другим все ящики комода, Тома поднял телефонную трубку, поднес ее к уху и
несколько раз нажал на рычаг. Обливаясь потом, я метнул на Тома злобный
взгляд, будто упрекая его за то, что своим жестом он на какое-то мгновение
зажег во мне искру надежды.
- Молчит, - сказал он.
Я гневно пожал плечами.
- Но все-таки нужно еще раз проверить, - сказал Тома даже вроде с
какой-то досадой в голосе.
- Вот он, бинокль! - воскликнул я, несколько пристыженный.
И все-таки я не мог сейчас до конца побороть в душе бессильную
злобную неприязнь к себе подобным. Повесив бинокль на шею, я стал
подниматься по винтовой лестнице. Тома следовал за мною. От жары здесь
можно было задохнуться. Несколько раз нога соскальзывала с истершихся
каменных ступеней, я хватался правой рукой за перила, и от этого начинала
гореть обожженная ладонь. Бинокль мотался у меня на груди. А ремень от
бинокля давил шею. Поднявшись по винтовой лестнице, мы вышли на плоскую
крышу донжона, но не увидели ничего, со всех сторон площадку окружала
стена в два с половиной метра высоты. Узкие каменные ступеньки, выбитые в
стене, вели на парапет в метр шириной, но без ограждения. С этого
парапета, куда меня, двенадцатилетнего мальчишку, боялся пускать дядя,
открывалась бескрайняя панорама окрестностей.
Я остановился, чтобы отдышаться. Неба не было. Все тот же
свинцово-серый колпак висел над землей, закрывая ее до самого горизонта.
Воздух в полном смысле слова был раскален, колени у меня дрожали, из
последних сил карабкался я по ступеням, дыша прерывисто, со свистом, и
капли пота, стекая с лица, падали на камни. Я не решился выбраться на
парапет. Кто знает, сумею ли я сохранить равновесие. Так я и остановился
на верхней ступеньке. Тома стоял ступенькой ниже.
Я обвел глазами округу и оцепенел. Должно быть, меня шатнуло, потому
что я почувствовал, как рука Тома поддержала меня, прижав к стене.
Первое, что я увидел - для этого мне даже не понадобился бинокль, -
была догорающая ферма "Семь Буков". Обвалившаяся кровля, обгоревшие двери
и оконные рамы, рухнувшие стены - вот все, что от нее осталось. Кое-где на
фоне серого неба виднелись обуглившиеся руины и то здесь, то там, как
колья, торчали из земли черные обрубки деревьев. Воздух был неподвижен.
Черный густой дым столбом поднимался к небу, а внизу по земле еще
пробегали длинные красные языки пламени, они то вспыхивали, то опадали,
словно огонь в очаге.
Чуть дальше, по правую руку, я с трудом различил Мальжак. Церковная
колокольня исчезла. Почта тоже. Обычно легко было распознать это
одноэтажное нескладное здание, стоявшее на склоне холма у самой дороги в
Ла-Рок. Казалось, будто кто-то ударил по поселку кулаком и, расплющив,
придавил к земле. Нигде ни деревца. Ни черепичной крыши. Все
пепельно-серое, лишь кое-где языки пламени, но и они, вспыхнув, почти тут
же угасали.
Я поднес к глазам бинокль и настроил его дрожащими руками. У Колена и
Мейсонье были в поселке дома, у одного в центре, у другого немного на
Отшибе, у спуска к Рюне. От дома Колена не сохранилось и следа, но по
уцелевшему коньку крыши я установил местоположение дома Мейсонье. От фермы
Пейсу, обсаженной великолепными елями, остался лишь низенький черный
холмик.
Я опустил бинокль и тихо сказал:
- Больше ничего нет. В ответ Тома молча склонил голову.
Следовало бы сказать "больше