Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Нилин Павел. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  -
сом пел Павлюк. И мотив услышу и слова: Гремит звонок насчет поверки. Лонцов задумал убежать. Не стал он ночи дожидаться, Проворно начал печь ломать... ...Казак на серенькой лошадке С докладом к князю поскакал. - Я к вашей светлости с докладом - Лонцов из замку убежал. Павлюк, казалось, радовался побегу этого неустрашимого, неуловимого Лонцова и, вспоминая храброго человека в песне, песней этой будто угрожал кому-то и жил веселее. Песня возбуждала его. А может быть, работа возбуждала. И из работы возникала песня, украшавшая жизнь. Передвигался он от верстака к верстаку так же осторожно, как всегда, точно боясь расплескать в себе что-то сосчитанное до последней капли - дорогое, драгоценное. Но когда он пел, движения его становились более быстрыми, как бы отчаянными. И в это время мне всегда казалось, что вот сейчас, сию минуту, он ударит еще раз молотком по железной кромке, вздрогнет, упадет и умрет моментально. Пот выступал у него на лбу крупными, блестящими каплями. Все лицо становилось влажным и красным, будто он только что вышел из бани, из парного отделения. На шее, около кадыка, набухала большая синяя жила. А он все пел и работал, выпрямляя железный лоскут, скручивая его и изгибая всячески до тех пор, покуда холодное железо, согретое только прикосновением горячих человеческих рук, не принимало наконец нужную форму - затейливый профиль ножки, трубы или печной дверцы. Железные печки он делал лучше всех жестянщиков города. Лучше Кости Уклюжникова и, пожалуй, лучше даже Павла Дементьевича Линева. Печки у него получались на редкость красивые, легкие и высокие, на фигурно изогнутых ножках. У них были не только специальные поддувала, но и полки, небольшие, на которых можно было сушить мелкую рыбу, грибы и хлебные куски, чтоб они не залеживались. В спинках печек пробивались отверстия для кастрюль и сковород. И к ним сделаны были крышки, круглые, с выдвижными ручками в виде бантиков. В летнее время, когда невыгодно топить плиту или русскую печь, небогатые семьи готовили свой обед на железных печках, вынесенных во двор. И спрос на эти печки был всегда велик. Павлюка заваливали заказами. Даже из деревень, из тайги приезжали к Павлюку. И на дверцах каждой печки, в том месте, где положено быть дырочкам, он выбивал семь некрупных букв: "_Павлюкъ_". Я спросил однажды: - Это зачем же буквы, Андрей Петрович? Павлюк взглянул на меня удивленно: - Это ж фирма, чудак! Павлюк - мое фамилие... И так постоянно он выбивал эти буквы. Жить ему оставалось, может быть, очень немного. Говорили, что он не доживет и до зимы. А начиналась осень, шли дожди. В подвале становилось уже совсем пасмурно. Было трудно работать в этаких постоянных сумерках. И поэтому даже днем мы зажигали лампу. Лампа вечно чадила. Сквозь зеленое закопченное ее стекло пробивался тусклый свет. Огонек мигал, и в мигании его, мне казалось, начинает наконец шевелиться до невозможности измученный грешник на картине "Страшный суд". Пламя лижет его, хватает за выпуклые ребра, за голову косматую, и лицо искажается в смертной муке. Худо ему, грешнику, на сковороде. И, наверно, так же худо, думал я, будет учителю моему, когда умрет он и его призовут на страшное судилище. О себе же, о смерти своей, я тогда не думал. Я думал о Павлюке. "Как же так? - думал я. - Человек знает, что скоро помрет, перед глазами у него ужасные картины, а он не тужит и не вздыхает даже..." И Павлюк действительно не часто вздыхал при мне. Был он ровен в поведении своем и весной, и летом, и осенью. По-прежнему принимал заказы, работал. И во всем придерживался, как и раньше, строгих правил, ни разу не изменив им и их не изменив. На стене у него висели большие, в деревянной раме, часы фирмы "Павел Буре", со звоном. Заводил он их по гудку со спичечной фабрики "Олень". И утром, когда спичечники шли мимо окон его на работу, он, уже разбуженный гудком и попивший чаю, начинал резать жесть. Делал он это почти торжественно, неторопливо и шевелил при этом губами, будто читал молитву. Голову его украшала затейливая прическа "бабочка". Волосы, седые и влажные, чуть топорщились и поблескивали. И временами казалось, что на голове у него не прическа, а шапочка из белой жести, плотно пригнанная к черепу. Брезентовый пиджачок и штаны, тоже брезентовые, были всегда аккуратно проглажены и такие чистые, точно он каждое утро ждал, что кто-нибудь придет проверить, в каком виде он работает. Но никто, кроме заказчиков и соседей, раздражавших его, не приходил. Впрочем, в последнее время и соседи стали заглядывать редко. В подвале было пасмурно и тихо. Павлюк, нарезав жесть, слегка плевал на пальцы и брал киянку. С этого момента работа у него шла быстрее. И я, подкрашивая готовые ведра, тоже невольно начинал торопиться. В половине двенадцатого на спичечной фабрике ревел гудок. Павлюк неохотно прекращал работу, смотрел на часы. Иногда становился на табуретку и подводил их, если они отставали. Потом смотрел на себя в зеркало, висевшее тут же, около дверей, поправлял жиденькие, нитяные усы и говорил, беседуя с самим собой: - Ну что ж... Имеем право пообедать. На кухне стоял узенький столик, покрытый рыжей клеенкой. Павлюк каждый раз перед обедом поливал ее водой из чайника и протирал тряпкой. Потом ставил на нее проволочный кружок и вынимал из печки чугунок со щами. Большую русскую печь он топил и летом, потому что ему и летом было холодно. Один раз он сказал, так же как всегда, ни к кому не обращаясь: - У воробья и то, пожалуй, крови-то побольше, чем во мне. Потому и зябну. Щи и кашу он варил с вечера. Простоявшие в печке всю ночь и полдня, они аппетитно пахли. Гречневая каша становилась малиновой и рассыпчатой. После обеда я доставал из узелка, принесенного с собой, пучок моркови и съедал ее за один присест. Бабушка моя говорила: - Морковь кровь наливает, черемша заразу прогоняет, а чеснок от заразы бережет и к тому же идет для аппетита. Мне чеснок для аппетита не требовался. Черемша мне не нравилась. А морковь я любил и верил, что она наливает кровь. Глядя на Павлюка, я мог видеть, как плохо человеку, когда в нем мало крови. И я каждый день наблюдал, как кровь все усыхает и усыхает в этом человеке. - Вот бы вам, Андрей Петрович, морковь есть. Она ведь сильно помогает, - осмелился сказать я однажды. Павлюк посмотрел не меня почти весело и сказал, будто пожалев меня: - Эх, мальчик!.. Никакая морковь меня уж теперь не спасет. Нет, не спасет... И, склонившись над столом, помотал головой. Больше мы на эту тему не разговаривали. А он не только не ел морковь, но и щи и кашу ел в последнее время неохотно, словно по обязанности. Иногда, правда, на него вдруг нападал аппетит. Он съедал все торопливо и жадно. Наевшись, собирал в ладонь со стола крошки и проглатывал их тоже, широко раскрыв рот и закинув голову. Но чаще аппетита не было у него. Он сидел за столом, скучный и вялый, и видно было, что он ждет, когда я наемся, чтобы прибрать посуду. После обеда меня всегда клонило ко сну. "И Павлюку, - думал я, - наверно, тоже хочется спать". На улице дождь, тоска. Хорошо уснуть в такую погоду, на полчасика хотя бы забыться. Но Павлюк, пообедав, шел к верстакам - работать. И я шел за ним. Железные печки он делал, как раньше, с видимым удовольствием. Но петь при этом уже не мог. Внутри у него хрипело что-то и посвистывало. Петь, должно быть, он никогда уж не смог бы. Даже с котом он разговаривал теперь не часто. А когда говорил, как обычно, с самим собой, понять не всегда было можно, о чем он говорит. Иногда я все-таки улавливал отдельные слова. Но смысл этих слов был туманным. Непонятно было, о чем думает этот человек, на что надеется. А ведь, похоже, надеется на что-то... В углу на тумбочке стоял граммофон с огромной изогнутой трубой. Павлюк купил его на барахолке по частям. Сам собрал эти части, изготовил трубу. И теперь граммофон пел в тоскливые осенние дни про любовь: "Бе-е-ело-ой ака-ации гроздья душистые-е вновь а-аро-ма-а-том, арома-а-том полны". Пластинок было только две - "Белая акация" и "Шумел, горел пожар московский". Однажды Павлюк поставил эту вторую пластинку, хотя она ему нравилась меньше, чем первая. На дворе, как обычно во все дни эти, шел некрупный, нудный дождь. Дождевая пыль вместе с грязью залепляла наши окна. На стене у нас горела лампа в фонаре "летучая мышь". А Наполеон, виденный мной у бабушки на комоде, печально и певуче-дребезжащим, как у Павлюка, голосом, спрашивал из граммофона: За-че-ем я шел к тебе, Росси-и-йя, Евро-о-опу-у всю держа в руках? И мне в эту минуту было жалко французского императора, как себя. В такую слякотную погоду погнал его черт неведомо куда и бог знает зачем... Вдруг кто-то постучал в окно. Павлюк остановил граммофон, убавил фитиль в лампе, подошел к окну. Со двора, прижавшись к мокрому стеклу, смотрела на него рыжеусая, багровая морда лавочника Варкова. И лавочник кричал: - Продаешь граммофон-то? А? Павлюк хотел не то плюнуть, не то сказать что-то, но ничего у него не получилось. Он только качнул головой, как деревянный паяц на веревочке. И кашлянул в стекло. Поглядев на него, я встревожился: до какой же, значит, степени ослабел он, обессилел и устал навсегда... Подойдя потом к верстаку, он взял киянку, погладил ее зачем-то и сказал, должно быть, коту, сидевшему на верстаке: - До чего дешевые люди бывают на свете! Обидно подумать даже... И больше ничего не сказал. Стал собирать инструмент. Инструмент после работы он всегда сам вытирал прокеросиненной тряпкой и развешивал на стене, в кожаных петельках, прибитых гвоздями. Потом приносил из сеней широкую корзину и складывал в нее железные обрезки. А я подметал пол. Павлюк говорил: - Чистота возвышает человека. Это имей в виду... Но чаще он молчал. И молча делал все, что надо. Он даже кашлять старался негромко. В подвале становилось все тише и тише. И в тишине, будто царапая по сердцу, визжала жесть, когда ее резали, да гремел по жести деревянный молоток. Павлюк передвигался все осторожнее, все боязливее. Щеки его теперь не пылали, они потемнели, стали землистыми, серыми. Глаза запали глубоко-глубоко. При свете лампы они горели в глубине, как дорогие камни. А дождь все лил, лил. У Павлюка, как в начале нашего знакомства, пошла кровь горлом. Он бережно сплевывал ее в стеклянную баночку и туго завинчивал жестяную крышку, чтобы не распространять заразу, как объяснил он мне. Обедал я теперь один, а учитель мой только сидел за столом, делая вид, что обедает. Есть он, должно быть, уже не мог. Но все равно в положенный час, услышав обеденный гудок со спичечной фабрики, прекращал работу и вынимал из печки щи и кашу. И вот однажды, когда он ставил на стол чугунок со щами, в дверь постучались, и вошли двое - Костя Уклюжников, известный в нашем городе жестянщик, и с ним еще неизвестный паренек. Павлюк очень удивился этому визиту. Костя Уклюжников к нему раньше никогда не ходил. Встречались только на базаре, в скобяном ряду, где продают изделия и железный материал. И вдруг Костя пришел на квартиру, да еще с товарищем. А зачем? - Просто так, - сказал Костя. - Шли мы мимо. Дай, думаю, зайдем к знакомому, наведаем его. Говорят, прихварываешь ты, Андрей Петрович? - Какое там прихварываю! - улыбнулся Павлюк. - Отхворался уж... - Поправляешься, что ли? - спросил Уклюжников. - И не поправляюсь и не хвораю, - сказал Павлюк. - Одним словом, отхворался вчистую... - Непонятный ты мне человек, Андрей Петрович, - признался Костя. - Очень скрытный у тебя характер. А я как раз подумал: может, помощь какая тебе нужна, может, в чем-нибудь я тебе пособить могу. Мы ведь все-таки знакомые давно и тем более - одного ремесла... - Одного - это правильно, одного ремесла, - согласился Павлюк. И как будто обрадовался даже, уцепившись за эти слова. - Но помогать мне теперь уже ни к чему. Ни к чему мне помогать. Я скорей тебе помогу. Вон у меня жесть остается, сколько жести хорошей. Если хочешь, возьми, уж раз пришел... Костя так обиделся, что даже встал со стула. - Да разве я к тебе за этим шел? Как тебе не совестно, старый ты человек! Я с добрым словом к тебе шел, а ты мне такое... Что я, барышник разве какой? Павлюк растерялся. Он не знал, должно быть, что сказать, и долго молчал. А когда Костя и его товарищ пошли к двери, Павлюк загородил им дорогу. - Ты пойми меня, - попросил он Костю. - Я тоже ведь к тебе с добрым сердцем. Ты мастеровой, хороший человек, я это знаю. И ты правильно сказал, мы люди одного ремесла. А у меня жесть остается. К чему мне она? Не гроб же мне ею обивать... - Да при чем тут разговор о гробах! - будто возмутился Костя. - Тебя, дьявола, еще палкой не убьешь. Ты еще и мне глаза закроешь в случае чего, несмотря, что я моложе тебя... И Костя засмеялся вдруг, как в театре, очень громко. - Нет уж, Костя, нет, - сказал Павлюк. - Это как по закону - не взойти солнцу с западу, не бывать дважды молоду. Я сам чувствую, не тот уж я. Не такой. Благодарствую тебе на добром слове, что ты меня еще сильным считаешь. А жесть возьми. Не обижайся. Мне приятно будет, ежели ею мастер воспользуется. Мне приятно будет. Я тебе это твердо говорю. И еще чего хочешь возьми. Я сейчас тут как в магазине живу. Продажа, однако, без денег... Но Костя Уклюжников ничего не взял, даже не притронулся ни к чему. Посидел еще часок, потолковал о всяких мелких делах и ушел, пообещав зайти на днях. А вечером в тот же день пришел Павел Дементьевич Линев, тоже жестянщик. Про Линева моя бабушка говорила шепотом, что он социал-демократ. Я тогда еще не знал, что это значит. Но видел, как все, что Павел Дементьевич ходит очень чисто, носит даже галстук бантиком под названием "собачья радость" и в воскресенье прогуливается по берегу в котелке и с тросточкой. Я однажды встретил его на берегу, поздоровался вежливо и, когда он поднял котелок, чтобы поздороваться со мной, спросил, правду ли говорят, будто он социал-демократ. Я, конечно, не ожидал, что он вдруг весь вспыхнет. Но он действительно вспыхнул и сказал мне немного погодя с печальной улыбкой: - Очень жаль, что отец твой рано помер. Крайне жаль. Некому тебя пороть как следует. А то бы ты не задавал таких вопросов... Я так и не узнал в точности, был ли Павел Дементьевич социал-демократом. Но в памяти моей он сохранился хорошим человеком, особенно после того, как вечером он пришел к Павлюку. Пришел с другого конца города, в проливной дождь. Павлюк задержал меня в этот вечер на работе, чтобы пересчитать и переписать все заказы, уже сданные, и все, какие надо было сдать. И вот когда мы выяснили, что заказов невыполненных почти нет, а есть только не выданные заказчикам две печки, шесть ведер и кожух для кипятильника, и когда я уже собрался уходить, пришел Павел Дементьевич Линев, весь мокрый от дождя, хотя и с зонтиком. Поздоровавшись, он начал кашлять, сказал, что простудился от сырости, и сообщил, что на примете у него есть хороший доктор, который берет недорого, и очень было бы неплохо, если б этот врач посмотрел Павлюка. - Поздно уж меня смотреть, - улыбнулся невесело Павлюк. - Поздно, Павел Дементьевич. И ни к чему. Нету смысла... - Ну, не скажите, Андрей Петрович, - возразил Линев. - Сейчас есть очень хорошие лекарства. И если вы согласны, я вместе с вами могу сходить к врачу. Это тут недалеко, на Извозчичьей горе. Кукшин, доктор. По всем внутренним болезням... - Поздно, - опять сказал Павлюк. Но говорил он это так, что можно было подумать, будто он только упрямится, а на самом деле еще совсем не поздно. После прихода Кости Уклюжникова и особенно после разговора с Павлом Дементьевичем Линевым Павлюк как будто посвежел, как будто приободрился. - Хороший у нас народ, - почти весело сказал он, проводив Линева. - Хороший, совестливый, чувствительный. Среди хорошего народа живем... Говорил он это, как всегда, самому себе, по-прежнему не замечая меня. Но я все-таки вмешался в этот его разговор с самим собой и сказал: - Ну да, очень хороший! Все только приглядываются, прицениваются: отдай, уступи, продай по дешевке... - Эх ты, голубь! - вдруг засмеялся Павлюк и потрогал меня за плечо. В первый раз потрогал по-свойски. - Это ты про кого говоришь? Про Варкова? Про Хинчука? Это, брат, еще не народ. Эти только живут около народа. Народ - это мастеровые, у кого ремесло в руках и кто необходимое дело делает. Вот это называется народ... Помолчав, походив с довольным видом по подвалу, он, как здоровый, улыбнулся весело и сказал: - Хорошего народу больше на свете, чем плохого. А если б было наоборот, ничего бы не было. Ни паровозов, ни пароходов. И даже каменных домов трехэтажных не построили бы... Никогда еще Павлюк не был таким веселым, как в этот вечер. И утром еще на другой день он был веселый. А к вечеру следующего дня вдруг опять увял, нахмурился, стал зябко втягивать голову в плечи. После работы он, как обычно, собрал инструмент, перетер его прокеросиненной тряпкой, велел мне подмести пол и, когда я подмел, сказал: - Завтра не приходи. Я спросил: - Почему? - Потому, - сказал он угрюмо. - Я помру завтра. Я не очень удивился, но немного растерялся все-таки. И сказал растерянно: - Ну, покамест до свиданьица, Андрей Петрович. Позднее я много раз вспоминал эту глупую фразу. Мне казалось позднее, что я мог бы сказать на прощание какие-нибудь более значительные, более умные, душевные слова. Я любил и уважал моего учителя, несмотря на мрачность и молчаливость его. Я, конечно, смог бы придумать на прощание что-нибудь хорошее. Я позднее и в самом деле придумал неплохие, торжественные слова. А тогда я, к сожалению, ничего больше не сказал. Неловко поклонился, не глядя на учителя, и пошел торопливо на лестницу, под дождь. Но Павлюк остановил меня: - Выбирай какой хочешь инструмент. Бери на счастье. Будешь жестянщиком. Я помотал головой, сконфузился, сказал: - Спасибо. И опять пошел на лестницу. Но Павлюк остановил меня опять: - Выбирай чего хочешь из вещей. Граммофон бери. Но тут вдруг непонятный страх обуял меня. Я ничего не взял, даже "спасибо" не сказал в третий раз, как надо бы сказать, и ушел поспешно, не оглядываясь. После я очень горевал, что не взял ничего. Надо было бы мне унести домой хоть кота Антона. Дома у нас мышей было много. Пусть бы он их половил. И на память бы у нас остался. Мы жалели бы его. А то достался кот старушке Захаровне. Она, конечно, сейчас же прибрала его к рукам. Два раза, как я слышал потом, отстегала его солдатским ремнем за непокорность. Но он все равно жить у нее не стал, несмотря на молоко, убежал куда-то. Все имущество Павлюка забрала, как полагается, полиция. Говорят, он завещал отдать его вещи в детский приют, где и сам воспитывался когда-то как "казенный мальчик". Но отдали их или нет - этого я не знаю. Я не знаю больше ничего из истории учителя моего, замечательного жестянщика Анд

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору