Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
знь
изменилась неслыханно, о смысле жизни. - Я не понимаю вас, - говорит он. -
Вот вы старый вор, я старый сыщик. Вы воруете, я вас ловлю. И все это
страшно глупо. Понимаете? Глупо!..
Буршин молчит.
А Жур шагает по комнате.
В уголовном розыске любят его за прямоту характера, за добросовестность
в работе.
Но иногда любя посмеиваются. Называют его в шутку проповедником.
Говорят, что на допросах он читает проповеди ворам.
А попадают к нему на допрос чаще всего рецидивисты, старые волки,
видавшие виды.
Жур, впрочем, бывает и очень строгим на допросах.
Но на Буршина, казалось, ничто не действует.
Он сидел с опущенной головой и курил четвертую, пятую, шестую папиросу.
Он признал себя виновным в совершении взлома, но назвать соучастников не
хотел.
Ульян Григорьевич раздражал его простотой своей.
В простоте этой Буршин видел несерьезное отношение к себе. Что он,
фрайер какой-нибудь, чтобы его агитировали? Он и так все понимает. Попался
- сидит. Что дальше будет, покажет время. Но разговаривать его никто не
заставит.
Он достает седьмую папиросу и закуривает.
Жур спрашивает:
- А Подчасова тоже не знаете?
- Не знаю, - говорит Буршин.
- А Чичрина?
- Тоже...
- И Варова не знаете?
Буршин отрицательно мотает головой.
По лицу его, непроницаемому, нельзя угадать ни одной мысли. Нельзя
понять, на что он надеется.
Вероятнее всего, он думает, что этот простоватый человек в конце концов
устанет и отпустит его. Буршин просто хочет спать. Все равно где спать -
дома или в камере.
Но простоватый человек, по всей видимости, не собирается отпускать его,
говорит:
- В таком случае разрешите, я познакомлю вас с этими людьми.
И снимает телефонную трубку.
- Дежурный? - говорит он в телефон. - Будьте добры, товарищ дежурный,
пригласите ко мне Подчасова, Чичрина и Варова. Это Жур говорит.
Жур подтянул ремень на серой гимнастерке, пригладил черные, густо
обсыпанные сединой волосы.
В комнату входят Подчасов, Чичрин, Варов.
Жур широким жестом приглашает их садиться. Они садятся полукругом
против Буршина. У них унылый вид.
Жур говорит:
- Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым. Вы узнаете
вашего хозяина? - И показывает на Буршина.
Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит:
- Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня
вдруг вместе с какими-то ворами...
- Ой, как вы кричите! - говорит Жур. - Это же черт знает что. Здесь же
все-таки не сумасшедший дом... Буршин, вы узнаете этих граждан?
Буршин молчит. И все молчат.
Жур подходит к Чичрину.
- Ну, хорошо, - говорит он, - я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему
пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план.
А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты...
- Вот именно... Слесарь, - сказал старик и заплакал. - Меня в ударники
по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот
рублей в месяц. А я...
Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина.
- Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил... И денег мне твоих не надо,
и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может
производить без меня?..
Потом очная ставка кончилась.
Подчасова, Чичрина и Варова увели.
Жур спросил Буршина:
- Ну, что вы теперь скажете?
- Чисто работаете, - сказал Буршин.
- А вы говорите! - хвастливо молвил Жур.
И после этого краткого диалога беседа приобрела нормальный и даже
интимный характер.
Буршин рассказал Журу и про Варшаву, и про варшавские порядки, и про
сына своего, и про дочь, и про жену, и про зятя - аптекаря. Рассказал все.
И о том, как пожелал быть бухгалтером, как задумал преступление и как
совершил его.
Через несколько дней его приговорили к расстрелу.
Приговор не удивил и не испугал его.
Но все-таки ему было обидно. Было обидно, что жизнь прошла страшно
глупо, незаметно и неинтересно, что он не смог изменить ее. Не смог
устроиться, как хотел, на старости лет, как устроились даже такие, как
этот рыжий Григорий Семеныч, бывший фармазонщик, теперь работающий
лекпомом в поликлинике. Разве Буршин хуже его? Разве Буршин не мог бы так
же сделаться бухгалтером или еще кем-нибудь? Разве у него мало сил?
Сил у Буршина еще очень много. И эти силы всегда спасали его.
Приговоренный к смерти, опозоренный, одинокий. "Ты, Егорша, один. Как
перст, один", - говорила ему мать, - он сидит в одиночной камере и
старается не падать духом. Читает, даже занимается гимнастикой и пробует
петь тихонько. Пробует успокоить себя. И это удается ему на какое-то
время. Но затем опять начинается мучительное беспокойство.
Беспокойство это особенно тяжко после полуночи.
В камеру проникает лунный свет. И по камере бродит унылый Буршин.
Жизнь, большая, прожитая, вспоминается сразу и еще раз стремительно
проходит в воспоминаниях.
Буршин видит себя в детстве - дома, у матери, в Коломне. Он живет на
кухне у зубного врача. Носит старые докторские штаны. Они широки ему
немножко и длинны непомерно. Он завязывает их где-то у горла.
Но они нравятся ему, эти докторские штаны. Он хвастает ими на улице
перед мальчишками и мечтает сам стать доктором, зубным врачом.
Не коммерсантом, не бухгалтером, а зубным врачом мечтал он быть. Все
детские годы мечтал. А потом забыл. И вспомнил только сейчас. Вспомнил и
еще сильнее пожалел себя.
В коридоре, лязгая винтовкой, ходит часовой. Жизнь проходит. Она прошла
уже, волчья, воровская жизнь.
Абрамцево, весна 1937 г.
Павел Нилин.
Тромб
-----------------------------------------------------------------------
"Сочинения в двух томах. Том второй".
М., "Художественная литература", 1985.
OCR & spellcheck by HarryFan, 17 May 2001
-----------------------------------------------------------------------
Необыкновенно печальную эту, хотя и сугубо частную, нижеследующую
историю, со столь же романтическим, сколь и непривычным для нас
скандалезным оттенком, любой непредвзятый исследователь, пожелавший
надежно приблизиться к истине, начал бы, думаю, непременно еще с похорон
профессора Дукса.
1
Хоронили профессора Валентина Николаевича Дукса на Ваганьковском
кладбище в хмурый полдень глубокой осени. Накрапывал мелкий дождь. И
ораторы от министерства и института, которым руководил профессор,
торопливо, точно в нервическом ознобе, читали свои длинные речи, ограждая
ладонями машинописный текст.
Речи эти, как часто бывает, не имели даже отдаленного отношения к
личности покойного, к сущности его жизни. И, услышав уже первые фразы,
инженер Мещеряков не старался больше вслушиваться в них. Стоял
растерянный, точно оглушенный несчастьем.
Тех нескольких плах, что выстланы у могилы, хватило только для
официальных представителей и ближайших родственников.
Мещеряков же, пришедший позднее, стоял на отшибе, уцепившись за
осклизлый куст бузины, свисавший над чьим-то гранитным надгробием.
Однако ему, высокому, естественно возвышавшемуся над толпой, было
отлично видно все еще красивое, строго сосредоточенное смертью, лицо
покойного, бледные руки с очень длинными пальцами, уже отработавшие свое и
навечно сложенные на груди, темно-коричневый костюм в крупную клетку и
тупоносые головки югославских туфель.
Ноги Мещерякова в точно таких туфлях вязли в мокрой, свежевзрытой глине
предмогильного холмика. И зябкая дрожь, подымавшаяся по ногам от холодной
скользкой глины, напоминала о чем-то, что не сразу выравнялось в четкое
воспоминание.
И, казалось бы, незначительное это воспоминание очень сильно
взволновало Мещерякова.
Это было, вспоминал он, уже после войны, в тысяча девятьсот сорок
шестом или, может быть, сорок седьмом, вот в такой же октябрьский день, в
конце октября. То собирался дождь, то накрапывал, как сейчас, то лил
вовсю. А они, московские студенты, копали картошку. Приехало несколько
институтов в помощь колхозникам.
И хотя Мещеряков не один раз за годы студенчества, как и его коллеги,
выезжал на такие "помочи" в колхозы и совхозы, вспоминался ему у могилы
Дукса только один сумрачный день к вечеру, в дожде и в холоде в открытом
поле, обрамленном с трех сторон лесом и узенькой мелководной речушкой с
незатейливым названием Рогожки.
У этой речушки после работы студенты и студентки отмывали от холодной
налипшей грязи свои, как шутили они, непромокаемые башмаки-вездеходы, у
многих единственные тогда на все случаи.
А колхозные девчонки, глядя в отдалении на студентов, кричали им что-то
насмешливое, вроде того что будете теперь знать, городские
господа-чистоплюи, почем колхозная картошка.
Можно было бы рассердиться усталым, иззябшим студентам на этих
девчонок. А Дукс, вот этот самый Дукс, что лежит в гробу. Валька Дукс
подозвал их и серьезно сказал:
- Ну, погодите, девчонки. У нас весной в Москве, в институте, будут
экзамены по сопромату. По сопротивлению материалов. Это не проще, чем
копать картошку. Есть большая просьба к вам, девочки, обязательно приехать
- помочь. Обещаете? А то мы больше не будем копать...
И девчонки присмирели тотчас же в недоумении. Ведь кто его знает, что
это за штука - сопромат?
Было это тридцать лет назад. Было Дуксу тогда двадцать один или
двадцать два. Не так уж много. И за это время Валька Дукс, Валентин
Николаевич Дукс, сдал, без помощи колхозных девчонок, не только экзамены
по сопромату, но и все другие экзамены, стал крупным инженером,
профессором. И вот уже закруглился полностью. А я?
Мещеряков повидал немало смертей за свою юность, за годы войны, на
которой довелось ему присутствовать, как он любил говорить шутя. И смерти,
казалось бы, не должны были жечь его сердце в такой нестерпимо томительной
тоске. Но Дукс, Валька Дукс, едва ли не единственный друг, уходит. Уже
ушел навсегда...
То ли предмогильная глина вдруг потеплела. То ли прихлынуло откуда-то
внезапное тепло. Но Мещерякову стало жарко до духоты. Он расстегнул
пальто, размотал мохнатый шарф и услышал, как застучали комья глины по
тонкой, будто жалобно вздрагивающей крышке гроба, уже опущенного на
веревках в могилу.
- И больше я его никогда не увижу, - вслух сказал Мещеряков. И пошел
один по узенькой извилистой тропинке среди мокро поблескивающих железных
крестов и холодно тускнеющих мраморных обелисков этого старинного
Ваганьковского кладбища.
- До Новодевичьего Дукс не дотянул...
- Не хватило пороху.
- Не вышел чином, - злорадно и довольно громко переговаривались в
кустах какие-то люди, из тех, что расходились после похорон.
- Дотянуться бы вам до Дукса, - хотел им крикнуть Мещеряков. Но не
крикнул. Да и зачем надо связываться с ничтожествами, даже на кладбище
продолжающими злорадствовать.
Не хотелось ни кричать, ни говорить. Хотелось молчать. И перебирать в
памяти, как разноцветные камешки, в сущности, незначительные воспоминания.
Воспоминаниям же только дай толчок. Они легко цепляются эпизод за
эпизодом.
Мещеряков вспомнил, как пекли в золе тогда, лет тридцать назад, эту
своими руками выкопанную из холодной земли картошку, как Дукс достал
где-то бутылку на редкость отвратительного самогона, как бережно,
буквально по капле, разливал его, чтобы, не дай бог, не обидеть
кого-нибудь из жаждущих, как после ужина, несмотря на усталость, прыгали
через костры и пели у костров. А потом все улеглись в телятнике, что ли,
на собственной одежде, так как в колхозе ни сена, ни соломы не нашлось.
Это был беднейший колхоз, где и скотину было нечем кормить.
Утром же выяснилось, что одна из девушек то ли сломала, то ли вывихнула
ногу. Идти не может. А колхозный грузовик, чтобы доставить ее в ближайший
медпункт, сюда не подойдет, потому что рухнул постоянный мост и через
речку Рогожки пока перекинут шаткий переход из связанных жердей, по
которому можно передвигаться только пешком. И то по одиночке.
Вот по этому шаткому переходу из жердей Мещерякову пришлось переносить
на руках хорошенькую девушку, вывихнувшую ногу.
Он до сих пор, как ни странно, сохранил сладостное воспоминание о том,
как трепетно дышала она ему в ухо, нежно щекоча льняными волосами его шею,
отчего ему нестерпимо хотелось смеяться. И, смеясь, он боялся уронить ее в
бурлящую в холодной пене речку.
Ведь подумать только, как давно это было - тридцать с лишним лет назад.
И как недавно, если он все еще слышит тепло и щекотку ее дыхания у себя за
ухом.
И вот сейчас он увидит ее.
2
У ворот кладбища стоял служебный от института "рафик", куда, шумно
переговариваясь, уже влезали друзья и знакомые покойного, едущие к вдове
на поминки. И тут же у маленькой малолитражки стояла вдова с белокурой
стройной дочерью, одинаково похожей как на молодого Дукса, так и на ту
девушку, что некогда переносил через речку Мещеряков.
- Мы тебя ждем, Дима, - увидела Мещерякова вдова. - Садись. И твоя Инга
сию минуту подойдет...
- Нет, Верочка, я не поеду. Не могу. Сегодня не могу, - сказал
Мещеряков. - Пусть моя Инга поедет и за себя и за меня. Я не могу. Не
сердись, дорогая...
Подошла Инга, крупная, немолодая женщина, "идеальной мужской красоты",
как шутили остряки еще в институте.
- Димка не может сегодня, - почти начальнически произнесла она. - Ему
нельзя. Во-первых, он сейчас вот часа через три, - она взглянула на ручные
часы, - должен улететь на Урал в командировку. А во-вторых, если он поедет
к тебе, обязательно выпьет. Это уж точно. А это ему сейчас категорически
нельзя. Опасно. И я, пожалуй, тоже не поеду. Не могу...
- Ну, что же, как знаете, - вздохнула вдова и, отщелкнув дверцу
крошечного автомобиля, уселась за баранку. Дочь села рядом с ней.
- Но ты-то могла бы поехать, - сказал Мещеряков жене. - Ведь ты же
хотела. И ты всегда говоришь, что Вера лучшая твоя подруга...
- Я позвонила домой. К нам привезли Игоря. Он серьезно прихворнул. А
Наташка, ты знаешь, уехала. Я должна заняться им. А Верочке ни ты, ни я
сейчас не нужны. Ты видишь, как она хорошо держится. Я никогда не ожидала.
И вон, смотри, сколько народу к ней наберется сейчас, - показала жена на
отъехавший "рафик".
- И правда, как странно. Ни слезинки не выронила, будто Дукс ей никто,
- по-детски обидчиво надул губы Мещеряков. - Неужели она не...
- А почему она должна напоказ всем ронять слезинки? - вдруг сердито
оборвала мужа Инга.
- Но ведь это ее муж, - напомнил Мещеряков. И внимательно посмотрел на
жену, улыбнулся. - Неужели ты не всплакнешь, если я умру?
- А если я умру? - потрогала его жена за пуговицу распахнутого пальто.
- Застегнись.
И так они шли вдоль ограды кладбища.
Все мы знаем, что мы когда-то умрем, но никто не верит в неизбежность
этого события.
- А дочка у Дуксов симпатичная и какая стройная, - сказал Мещеряков. -
Забыл, как зовут?
- Ольга.
- Очень симпатичная, - снова в задумчивости повторил.
- Могла бы быть твоей дочкой.
- Почему это?
- Ну вспомни, как ты когда-то ухлестывал за Верочкой! Это же всем было
известно...
- Что-то совсем не помню, - слукавил Мещеряков.
- И неудивительно. Мало ли ты за кем ухлестывал. Даже прозвище у тебя
было когда-то соответствующее. Недавно встретила Пирогова Виктора, он так
и спросил: "Ну, как, говорит, Инга, твой шалун?"
- Может, переменим тему? - попросил муж.
- Согласна.
- А на меня, ты знаешь, Инга, какое-то особо угнетающее впечатление
произвела смерть Валентина. Я даже как будто растерялся. Наверное, так и
начинается старость, - вслух подумал Мещеряков.
- Она уже началась, - улыбнулась жена. - Ты просто еще не заметил, по
своей растерянности, что она уже началась...
- Ты про что?
- Про старость, - сказала жена.
- А, завела опять ерунду, - недовольно поморщился муж, все еще в
состоянии грустной растерянности. - Нехорошо, однако, что никто из нас не
поехал на поминки. Верочка, похоже, обиделась. Ты все-таки могла бы
поехать, Инга. Конечно, могла бы...
- Я всегда все могу, - снова рассердилась жена. - У меня сегодня на
руках - ты и Игорь. Тебя же надо еще собрать. И лекарства в дорогу я тебе
не все достала. Нет нигде этого дурацкого изоланида. А завтра с утра у
меня большой день - три, нет, четыре операции. И одна очень серьезная.
Надо бы хоть что-нибудь полистать. А Верочке я вечером позвоню. На меня,
уж можешь быть уверен, она никогда не обидится. Лишь бы я на нее не
обижалась, - чему-то улыбнулась Инга.
3
Не очень часто мы встречаемся теперь с друзьями. Да и друзей становится
все меньше. Уходят друзья. Когда нам за шестьдесят или под семьдесят, мы
невольно иной раз начинаем пересчитывать друзей нашей юности. И чаще всего
не досчитываемся. И порой ушедшие еще кажутся существующими. И хочется
хотя бы позвонить им.
В последние годы Мещеряков не часто встречался с давним своим приятелем
Дуксом, но часто перезванивался. И присутствие Дукса на земле, даже в
одном городе с Мещеряковым, в этой громадной, многошумной Москве, было не
только приятно Мещерякову, но в чем-то, может быть, даже укрепляло обоих.
Если б Мещерякова попросили определить, чем же был замечателен Дукс, он
едва ли смог бы вот так просто, с ходу назвать два или три его выдающихся
качества. Он, наверно, говорил бы больше всего о его доброте, остроумии,
простоте в самом возвышенном смысле. И все равно не выразил бы главного,
из-за чего ему был дорог Дукс. Да и зачем это надо выражать, если всегда
легче заметить то, что разъединяет людей, чем то, что сближает и делает
друзьями?
Дукс был талантлив. Даже "бешено талантлив" - как про него сказал
однажды Гуров. Но Гуров же упрекнул Дукса в излишней замкнутости, в
неумении или в нежелании высказываться публично по поводу своего ремесла,
делиться, как принято теперь говорить, опытом, тайнами мастерства.
- А если их нет, этих тайн, что тогда? - смеялся Дукс. - Я давно
заметил, что чем слабее архитектор или писатель, тем охотнее он даже в
печати делится своим опытом, как бы утверждая вовне самого себя. А я люблю
послушать...
И это, наверно, было самое замечательное качество Дукса, не так уж
часто присущее людям. Он не только любил, но и умел послушать. Умел молча,
улыбкой, движением глаз подбодрить собеседника, помочь ему выговориться до
конца. И тем самым, может быть, вообще помочь ему жить, работать.
Мещеряков вспомнил вдруг внимательные, чуть выпуклые глаза Дукса.
И вот эти глаза закрылись навсегда. Дукса больше нет. И не будет. Но
есть вдова Дукса Вера Тимофеевна. Верочка Беликова. Это, конечно, не одно
и то же. Но это все-таки как бы часть Дукса. И хорошо бы хоть изредка
навещать ее. Но Мещеряков не мог бы сделать это самостоятельно, чего
доброго, Инга заподозрит его в желании возобновить прежнее увлечение. Но
было ли оно? А если было, то давно угасло. И осталось только смутное
воспоминание, вдруг всколыхнувшее сердце на похоронах Дукса.
Хорошо бы вместе с Ингой навестить Верочку или позвать ее к себе с этой
симпатичной дочкой. А когда?
Инга почти постоянно перед сном говорит, не замечая, что говорит одно и
то же:
- У меня завтра большой, очень трудный день. Даже не знаю, как
справлюсь...
И у нее действительно трудн