Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
человек.
- Где же ты собираешься работать?
- Ну... там же. Дима попытается устроить меня лаборанткой в своем
институте.
- У них разве есть лаборатории, у археологов?
- Да, для камеральной обработки материалов. Всякие анализы.
- Ясно. Что ж, программа разумная...
На этом разговор кончился. После ужина Ника ушла, сказав, что идет в
кино с Ренатой Борташевич; Иван Афанасьевич включил телевизор и тут же снова
выключил, не дождавшись, пока прогреется кинескоп. Достал из серванта
початую бутылку коньяку, выпил рюмку залпом, как пьют водку, и, тяжело
ступая, прошел в спальню. Елена Львовна лежала, неподвижно глядя в потолок.
Иван Афанасьевич присел на край постели, сгорбился, зажав ладони
коленями.
- Не понимаю, - прерывающимся голосом сказала Елена Львовна, - откуда в
ней столько жестокости... бессердечия... Впрочем, она твоя дочь...
- Ну, конечно, - буркнул он. - Я во всем виноват.
- Да нет, Иван... оба мы хороши.
- Ладно, нечего сейчас об этом. Ты верно сказала - оба мы оказались
хороши, вот на этой мысли и покончим. Я о другом сейчас думаю... с Вероникой
надо что-то делать, нельзя так дальше.
- Что ты предлагаешь?
- Ну... я не знаю! Поговорить как-то, объясниться. Думаю, лучше это
сделать тебе.
Елена Львовна долго молчала, потом проговорила безжизненным голосом:
- Ника со мной говорить не станет и не захочет выслушивать мои
объяснения. Ты помнишь, что говорил Дмитрий Павлович? Она поставила это
условием - чтобы не было никаких объяснений.
- Это когда было... почти три месяца прошло. Мы, по-моему, и не лезли
выяснять отношения. Но ведь когда-то нужно это сделать? Или так и будем
играть в молчанку?
- Не знаю, Иван... У меня просто не хватит решимости на такой разговор
- во всяком случае, самой его начать. Если бы Ника сама захотела...
- Она захочет, жди! - мрачно посулил Иван Афанасьевич.
Нет, рассчитывать на жену не приходилось. Да и трудно ей было бы, в
самом деле, говорить с дочерью на такую тему; тут, пожалуй, скорее ему -
отцу, мужчине - следовало взять на себя трудную задачу восстановления
семейного мира.
Он обдумывал это день, другой. А потом вдруг понял, что тоже боится
разговора с дочерью; ему с беспощадной отчетливостью стало ясно, что он
ничего не сможет ей сказать...
Это было страшное открытие. Чего же тогда стоят все его убеждения -
логичные, жизненно оправданные и опирающиеся на долгий реальный опыт, - если
он не решается теперь изложить их честно и открыто, заранее капитулируя
перед шестнадцатилетней, не нюхавшей жизни девчонкой? Впрочем, он не хотел
сдаваться так скоро, убеждал себя, что это не капитуляция, а просто трезвый
подход к делу; в самом деле, смешно думать, что дочка его поймет. Нужно не
один пуд соли съесть, чтобы начать разбираться в жизни и человеческих
поступках, а когда тебя растили в бархатной коробочке - черта с два
что-нибудь поймешь. Ничего, поумнеет! Но уверенности все равно не было - ни
в себе, ни в том, что дочь "поумнеет" так, как ему бы хотелось.
И он, всегда уверенный в себе, в правоте своих взглядов и поступков, в
правильности избранного пути, впервые в жизни растерялся, словно в его душе
внезапно вышел из строя какой-то вестибулярный аппарат и душа потеряла
ориентацию.
А время между тем шло, уже близился к концу январь. Иван Афанасьевич
оставил наконец в покое машину и стал ездить в министерство троллейбусом,
благо "четверка" доставляла его без пересадок почти до места. Освободившись
от руля, он теперь чуть ли не каждый вечер заходил в Дом журналиста и пил в
баре коньяк - это помогало переждать часы пик и заодно оттянуть постылый
момент возвращения домой. Скоро у него нашелся постоянный собутыльник из
внештатных литсотрудников, который угощался за его счет и в ответ угощал
всякими случаями из своей богатой журналистской практики, делился фронтовыми
воспоминаниями и жаловался на подлый характер какой-то травестюшки из ТЮЗа.
Однажды, это было уже в середине февраля, к Ратмановым явилась вечером
неожиданная гостья - баба Катя. Ее усадили пить чай, она выложила на стол
пирог собственной выпечки, но сама есть не стала: уже начался великий пост,
а тесто было сдобное, скоромное. Чай баба Катя пила по старинке - вприкуску,
с принесенным с собою фруктовым сахаром, шумно прихлебывая с блюдечка,
которое ловко держала на трех растопыренных пальцах. Чаевничая, она
поинтересовалась Никиными школьными делами, похвалила синий ковер, спросила,
почем плочено за занавески и скоро ли выйдет в министры Иван Афанасьевич.
- Хорошо у вас, прямо живи и радуйся, - одобрила она. - Только слышь,
Львовна, ты не обижайся, а вот образ нехорошо висит - в прихожей, и еще
нечистики рядом...
Елена Львовна улыбнулась:
- Это, Екатерина Егоровна, маски такие, африканские. А икона - ну,
видите ли, мы ее воспринимаем скорее как декоративный элемент.
- Да уж там алимент не алимент, а только образа положено в горнице
держать, в красном углу, - непреклонно возразила баба Катя. Допив чай, она
поставила на блюдце опрокинутую вверх донышком чашку и отодвинула к середине
стола. - Ну, благодарствую, почайпила. А у меня, Верунька, слышь, просьба к
тебе...
- Ко мне, баба Катя?
- К тебе, милая. Я чего хотела спросить - может, ты поночевала б у меня
недельку-другую? Мне, вишь, к племяннице бы надо съездить, в Калинине у меня
племянница, а нынче в больницу ее положили, так я поехала б, внуков-то
проведать. А комнату как бросишь? Без меня ить и цветы никто не польет, и
кенаря не покормят, - соседи-то там, сама знаешь, чистые аспиды, прости
господи...
Елена Львовна хотела было сказать, что зачем же Нике ночевать с
аспидами - цветы она может зайти полить раз в неделю, а кенаря привезти
сюда, пусть поживет, - но дочь ее опередила.
- Я с удовольствием, баба Катя, - объявила она. - Я просто переселюсь к
вам на это время, так даже удобнее - от школы близко, у меня будет больше
времени на занятия...
Через три дня она и переселилась. Вернувшись с работы, Елена Львовна
нашла записку:
"Мама! Баба Катя заходила сегодня в школу - она уезжает вечером, так
что сегодня я уже буду ночевать в Старомонетном. Я взяла простыни,
пододеяльник и маленькую подушку, а одеяло у нее есть, теплое. Если
что-нибудь еще понадобится, я приеду. Баба Катя обещала долго не
задерживаться, самое большее дней десять. До свидания - В.".
Десять дней, подумала Елена Львовна. Ника, наверное, с удовольствием
жила бы там до самого лета, пока можно будет уехать в Ленинград...
Иван Афанасьевич воспринял новость скорее с оптимизмом.
- Вот и ладно, - сказал он, - пусть поживет недельку одна, поразмыслит
там на досуге. А я к ней потом съезжу, поговорю.
- Смелый ты человек, - заметила Елена Львовна. - Если у тебя есть что
сказать дочери, почему ты не сделал этого раньше, а уговаривал меня?
- Я думал, тебе удобнее, как матери...
В следующую субботу, рассчитав время большой перемены, он позвонил в
школу и попросил вызвать Ратманову из десятого "А". После долгого ожидания в
трубке прозвучал встревоженный Никин голос:
- Я слушаю! Папа, это ты? Что-нибудь случилось?
- Нет-нет, ничего не случилось, - заторопился Иван Афанасьевич. -
Завтра домой не собираешься?
- Завтра? Нет, завтра не смогу, наверное, у меня масса уроков.
- Ну, понятно. Слушай, я тогда хотел бы к тебе заехать. Ты не против?
- Нет, почему же, - помолчав немного, сказала Ника. - Приезжай,
конечно. Ты... один хочешь приехать или с мамой?
- Один, один, мать ничего не знает. Я ей пока не говорил. Так я с утра,
часикам к одиннадцати?..
В эту ночь он долго не мог заснуть, обдумывая предстоящий разговор, и
встал невыспавшийся и разбитый. В зеркале, когда он брился, отразилось лицо
старика - одутловатое, обесцвеченное нездоровой кабинетной бледностью, с
набрякшими подглазьями. "А ведь осталось-то не так уж и много, - подумал
вдруг он с какой-то равнодушной жалостью к себе, с сожалением о всей своей
такой удачливой и такой неудавшейся жизни. - Что ни говори, а пятьдесят пять
для нашего брата - это если не потолок, то где-то совсем близко..." Он
вспомнил своего отца, в шестьдесят семь лет подавшегося на Магнитострой и
еще успевшего там походить в ударниках; вспомнил деда, который году в
двадцать пятом рассказывал о том, как слушал на сходке манифест об отмене
крепостного права. И как рассказывал - живо, образно, с прибаутками! Да, а
по статистике мы теперь живем дольше - хоть это утешение...
- Я сейчас к Веронике поеду, вчера с ней договорился, - неожиданно для
самого себя сказал он вдруг жене за завтраком.
- Ты, значит, все-таки решил выяснить отношения.
- Да, решил!
Елена Львовна долго молчала, катая хлебные крошки, потом, не глядя на
мужа, сказала:
- Иван, я боюсь этой вашей встречи, не нужно...
- Нет, нужно.
- Послушайся меня, Иван, у женщин есть интуиция...
- Да, да, - нетерпеливо, уже повышая голос, прервал Иван Афанасьевич, -
слыхал, знаю! Жена Цезаря уговаривала его не идти в сенат - ей приснился
плохой сон. Что ты предлагаешь - терпеть такое и дальше?
- Лучше терпеть, - негромко, упрямо сказала Елена Львовна, - чем
услышать то, что Ника тебе скажет.
- Ну, а я предпочитаю услышать! - Иван Афанасьевич швырнул салфетку и
встал, резко отодвинув стул. Стул упал, зацепившись за ворс ковра, Иван
Афанасьевич не поднял его и вышел, хлопнув дверью.
По пути он заехал в кондитерскую, взял торт - большой, шоколадный,
какие обычно покупал Нике на дни ее рождения. Через полчаса, держа на отлете
громоздкую квадратную коробку, он пересек знакомый двор в Старомонетном и
позвонил у двери, обитой драной клеенкой. Из-под клеенки неопрятными лохмами
торчал войлок, и он подумал, что комната Егоровны - он никогда в ней не
бывал - тоже должна быть такая же убогая. "А Вероника торчит тут уже целую
неделю, - подумал он, брезгливо оглядывая дверь. - Тоже своего рода
демонстрация..."
Он старался настроить себя агрессивно, заряжаясь отеческой строгостью;
но когда гнусная дверь распахнулась и он увидел перед собой Нику - вся его
агрессивность вдруг улетучилась, и он снова почувствовал себя очень старым и
очень усталым.
- Ну, как ты тут? - бодро и фальшиво сказал он и шагнул через порог,
протягивая Нике коробку с тортом. - Это гостинец тебе, держи...
- Спасибо, папа, - тихо отозвалась Ника и - после секундного колебания,
как ему показалось, - поцеловала его в щеку. Он уже протянул руку, чтобы
обнять ее и прижать к себе, как обычно делал, возвращаясь из очередной
командировки, но не решился и коротким, почти боязливым движением коснулся
ее плеча.
Войдя в комнату, он огляделся, - жилище Егоровны оказалось лучше, чем
он ожидал, тут было даже по-своему уютно. Пестрый лоскутной коврик на стене
у постели, кухонный шкафчик вместо стола и высокий (такие выпускались
мебельной промышленностью до войны) буфет с отстающей местами фанеровкой
напомнили Ивану Афанасьевичу что-то бесконечно далекое, связанное с его
юностью.
- Обстановочка историческая, - сказал он, - интерьер начала тридцатых
годов, хоть фильм снимай.
- Ничего, здесь тихо - хорошо заниматься, а соседи мне совсем не
мешают...
Ника, явно нервничая, развязала коробку с тортом, спросила, не хочет ли
он выпить чаю, и принялась суетливо накрывать на стол.
- Ты смотри, и лампадка у тебя тут, - сказал Иван Афанасьевич, заметив
теплившийся в рубиновом стекле огонек в углу перед иконами. - Совсем
старосветская помещица.
- Да, баба Катя просила подливать масло... там фитилек плавает...
Собрав на стол, Ника вышла и скоро вернулась с чайником.
- Садись, папа. - Пальцем она смазала с торта завитушку крема и
отправила ее в рот. - M-м, вкусно. Бери нож, папа, разрезай...
Иван Афанасьевич разрезал, торт, отвалил огромный кусок Нике на
тарелку. Пока пили чай, он расспросил дочь о ее школьных делах, похвалил за
пятерки, сказал, что десятый класс решающий и нужно постараться закончить
его как можно лучше. Ника согласилась, что нужно. А потом разговор как-то
иссяк.
- Вероника, я, собственно, вот с каким делом к тебе пришел, - сказал
наконец Иван Афанасьевич, собравшись с духом. - Хочу, понимаешь, поговорить
с тобой... ну, о наших отношениях. Игнатьев передавал твою просьбу, мы с
матерью учли. Сама знаешь, не лезли, отношений не выясняли... Но, в конце
концов, так тоже нельзя...
- Папа, не нужно пока об этом, - тихо сказала Ника.
- Ты погоди, не перебивай. Я что хочу сказать - ну ладно, имеет место
конфликт. Что в основе? Отсутствие взаимопонимания, как во всяких
конфликтах. Значит, надо объясниться, попытаться как-то... понять друг
друга!
- Я никогда не смогу понять ни тебя, ни маму, - упрямо сказала Ника, не
поднимая глаз от клеенки. - Маму особенно. Я много думала, и...
- Думала, думала! - Иван Афанасьевич повысил голос. - Что ты могла
"думать"? Ты еще... молода слишком!
- Тогда к чему этот разговор?
- Я для того и пришел, чтобы помочь тебе разобраться, - сказал он
спокойнее, сдерживая себя. - Я все-таки твой отец, Вероника... старше тебя,
опытнее... В жизни не все так просто, как кажется в шестнадцать лет. Ты ведь
пойми, для чего мы это сделали, я и мать... мы ведь семью хотели сохранить -
понимаешь, Вероника, семью! Ну, тебя еще не было, была Света - все равно
семья уже была, а тут вдруг такое. Я, если бы твою мать меньше любил,
наверное, ничего бы не сказал, мало ли было после войны незаконных детей, не
маленькая ты уже, сама все понимаешь. А я не мог так, Вероника, я мать
любил... ну, и она меня, надо полагать... любила. А Слава был бы
напоминанием постоянным, понимаешь? Ни черта бы из этого не вышло, Вероника,
не склеилась бы у нас жизнь...
- Так вы, значит, решили "склеить", - звенящим голосом сказала Ника, и
он отвел глаза, не выдержав ее взгляда. - Слезами ребенка, да? Вы хоть раз
потом подумали, как он там, в этом детдоме, один совершенно, маленький - ему
два года исполнилось, три, четыре, он уже все понимать начал, потом пошел в
первый класс - и все ждал, что родители найдутся, ждал, по ночам плакал, а
вы тем временем "семью склеивали"?! Вот и получайте теперь свою семью!!
Выкрикнув со слезами последние слова, она сорвалась с места и отошла к
окну. Иван Афанасьевич долго сидел, опустив голову, потом сказал глухо:
- Все верно, Вероника. Все верно. Я оправдываться и не пытаюсь. Ты
только одно еще должна понять... война шла, понимаешь, страшная война, и
люди очерствели на ней, может и потеряли в себе что-то... человеческое...
- Не говори о других! - оборвала Ника, не оборачиваясь. - Баба Катя во
время войны взяла на воспитание сироту, она в себе человеческое не потеряла.
И другие не теряли - наоборот, становились в тысячу раз человечнее! А вот
для чего воевал ты - этого я вообще не понимаю, потому что такое, как вы
сделали со Славиком, мог сделать любой фашист!
За ее спиной было тихо. Потом Иван Афанасьевич произнес сдавленным
голосом:
- Ладно, Вероника, поговорили. Хорошо поговорили, по душам. А я ведь...
прощения пришел у тебя просить, за Славу. Ладно, коли так. Я только одного
не понимаю - неужели у тебя к нам простой нету...
Он не договорил, осекся. Ника слышала, как он встал и вышел из комнаты,
потом хлопнула дверь в коридоре. Потом она увидела, как он идет через
заснеженный двор, идет согнувшись, неверными шагами, как ходят больные или
пьяные; и что-то словно лопнуло вдруг у нее в душе - какая-то кора,
оболочка, сковывавшая ее столько месяцев, не дававшая ей понять то
совершенно простое и понятное, о чем говорили Игнатьев, Ярослав, Галя, -
простое, древнее и вечное, стоящее выше логики, выше справедливости. Не
помня себя от нестерпимой, рвущей сердце жалости, Ника дернула забухшую
форточку, высунулась в сырой февральский ветер и закричала:
- Папа-а! Папа, подожди меня - не уходи! Я сейчас!
ГЛАВА 8
Елена Львовна не помнила отчетливо, почему, собственно, она в свое
время не рискнула принимать предписанный ей барбамил и предпочла обычный
ноксирон. Вероятно, просто из осторожности, - в аптеке, когда она получала
лекарство по рецепту с круглой печатью, ее предупредили об опасности
превышения доз приема. Так или иначе, она тогда сунула нераспечатанный тюбик
на дно шкатулки и забыла о нем на несколько месяцев.
Она нашла его теперь - через час после того, как муж ушел говорить с
дочерью. Большую часть этого времени Елена Львовна продержалась совсем
неплохо, непрерывным усилием воли заставляя себя думать о вещах посторонних
и незначительных. Но потом - вдруг, внезапно, как всегда происходят такие
вещи, - она почувствовала, что держаться больше не может. Не может и -
главное - не хочет.
Она вообще ничего больше не хотела, - она, чья жизнь всегда заключалась
в том, чтобы хотеть, достигать, получать в руки. Не в смысле вульгарного
стяжательства, отнюдь нет.
Когда-то она хотела многого, и многое получила, многого достигла. И все
достигнутое просыпалось у нее меж пальцев, как сухой песок, как пепел, как
прах. Теперь она ничего больше не хотела, кроме одного: чтобы муж не
встретился сегодня с дочерью, чтобы та забыла о вчерашней договоренности или
попросту ушла бы в кино или к подруге, не дождавшись отца...
Елена Львовна надеялась на это, если только могла еще всерьез на что-то
надеяться, и знала в то же время, что и эта надежда обманет Как бы ни
относилась теперь Ника к своим родителям, она достаточно хорошо воспитана,
чтобы не заставить отца ехать напрасно. Никуда она не уйдет, и они
встретятся сегодня. Точнее - уже встретились.
Елена Львовна совершенно уверена, что ничего хорошего из этого
разговора не получится. Она знала обоих - и мужа, и дочь; им никогда не
договориться, они никогда не поймут друг друга! Что Ника уже вынесла свой
приговор - нет никакого сомнения. У нее было достаточно времени все
обдумать, спокойно и не спеша, поговорить об этом деле со Славой, очень
может быть - и со Светой, наверняка со своим Игнатьевым. Елена Львовна не
заблуждалась относительно Никиного телефонного звонка из Ленинграда; это
была, несомненно, идея Игнатьева, - видимо, он просто убедил девочку, что
нужно исполнить долг вежливости. Она тогда поняла это сразу. Ну, или не
совсем сразу - на какой-то миг надежда вспыхнула и ей вообразилось, что
судьба помиловала ее, но только в самый первый момент. После нескольких
реплик мужа ей стало ясно, что это не так. И действительно, когда она сама
взяла потом трубку, Никин голос звучал сдержанно и отчужденно - так
разговаривают по делу с чужим и не очень симпатичным человеком...
Нет, разумеется, без подсказки Игнатьева Ника не позвонила бы в тот
вечер. Игнатьев ведь считал, что все должно уладиться, и, вероятно, пытался
воздействовать на Нику в этом смысле. Выходит, не сумел, если звонок по
телефону оказался пределом Никиных уступок. Чем же сможет теперь переубедить
ее отец?
Двенадцатый час. Он ушел в одиннадцатом. Да, они уже встретились.
Возможно, он уже ушел от нее. Через полчаса или через час он вернется -
мрачный, Молчаливый. И не нужно будет ни о чем спрашивать. Достаточно будет
только посмотреть на него, чтобы угас последний огонек надежды, который,
может быть, еще теплится где-то у нее