Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
о не мучительно
тяжелое, но стесненное.
- Посмотри-ка! - вдруг воскликнула мама и весело от души рассмеялась. -
Посмотри, сынок, на уток!
Первой моей мыслью было, что у мамы галлюцинация. Но проследив за
направлением ее взгляда, я понял, что дальнозоркие глаза мамы
действительно что-то увидели, и это забавляло ее. Вдаль мама видела
намного лучше меня, и чтобы разглядеть то, над чем она смеялась, я подошел
к окну.
Между домами на противоположной стороне улицы лежал неровный пустырь,
поросший жесткой травой, среди которой виднелось два небольших прудика. На
пустыре наш сосед развел кур и уток. Одна из этих уток с семью или восемью
утятами и насмешила маму. Утка с выводком плескалась в пруду, у самого
берега. Внезапно выводок снялся с места и в панике вереницей, во главе с
мамашей, заковылял к другому пруду. Достигнув его, они, словно наткнувшись
на невидимое препятствие, повернулись и в том же порядке проследовали
обратно.
- О господи, какие они глупые! - заметила мама, вытирая выступившие на
глазах слезы. - И чего только не разглядят мои глаза!
Она немного успокоилась, забавное зрелище развеселило и приободрило ее.
Ведь она так любила жизнь и могла бы быть так счастлива, если бы не
чрезмерное честолюбие и слишком дерзкие мечты, которые не позволяли ей
чувствовать себя счастливой. Она не утратила этого жизнелюбия и сейчас,
когда дни ее были сочтены, а крылья у надежды подрезаны. Только, возможно,
теперь, когда честолюбивым помыслам уже не было места, она более
непосредственно радовалась всему. Она смеялась весело, от души, и я
вспомнил, что вот так же смеялась она, когда однажды (мне было тогда пять
лет) мы гуляли с ней в парке и увидели белку, которая, ворча, спускалась
по дереву.
Я вернулся к постели и взял маму за руку. Она вдруг почему-то
заговорила о моем младшем брате, Мартине. Я-де недооцениваю его, а он
очень хороший. Убеждать меня в этом было совсем ни к чему, так как я очень
любил брата. В сущности говорила это мама сама себе, как бы подтверждая,
что всегда была несправедлива к нему: ведь она так и не примирилась с
появлением на свет Мартина, у нее никогда не возникало желания признать
его своей плотью и кровью и потребовать от него осуществления ее мечтаний,
как она требовала от меня, хотя Мартин, в противоположность мне, дичился
всех, кроме нее.
Такова была ирония судьбы.
Но вот мама устала. Признаваться в этом ей, однако, не хотелось, и она
пыталась это скрыть. Мысли у нее путались, язык с трудом ворочался, и ее
стало трудно понимать; от Мартина-Фрэнсиса (так полностью звали моего
брата) она, по созвучию имен, перескочила на доктора Фрэнсиса и его
сегодняшний визит: ведь он пришел к ней в воскресенье, чего никогда не
сделал бы для обычного пациента. Мама ужасно устала. И вдруг - в полном
сознании - заметила:
- Как бы мне хотелось умереть во сне!
Мысли ее вновь стали путаться. Сделав над собой последнее усилие, она с
достоинством, отчетливо произнесла:
- Я что-то плохо спала сегодня. Потому, наверно, я и чувствую себя так.
Вздремну-ка я, пожалуй. Приходи навестить меня после чая, сынок! Тогда я
не буду надоедать тебе всякой чепухой. Ты же знаешь, как я люблю с тобой
разговаривать.
10. ВИД ИЗ ОКНА НАД КРЫШАМИ
Умерла мама в мае. С кладбища мы с отцом вернулись в опустевший дом.
Войдя в гостиную, я раздвинул занавеси на окнах. После мрака, в который
три дня была погружена эта комната, картины и фарфор в горке резали глаз
своей пестротой.
- Милли не дает мне проходу, требует, чтобы мы поселились у нее, -
сказал отец.
- Я знаю, - отозвался я.
- Тогда мы так и сделаем, - заключил отец.
- Я еще не решил, буду ли переезжать, - возразил я.
Отец, выведенный моим ответом из состояния горестного оцепенения,
которое лишь подчеркивали черный галстук и траурная повязка на рукаве,
ошарашенно уставился на меня.
А я думал над тем, что делать дальше, еще когда мама лежала при смерти.
Я перебирал в уме различные решения, когда ее бездыханное тело покоилось в
хорошо знакомой мне спальне. Находясь под впечатлением маминой агонии и
смерти, я еще не отдавал себе отчета в понесенной утрате. Я не понимал
всей ее тяжести. Не понимал я и того, что должен бы чувствовать укоры
совести: ведь я не дал маме того, чего ей так хотелось. Я еще не
чувствовал душевного надлома, который заявил о себе потом, когда я
осознал, что не сумел ответить на мамину любовь.
В момент маминой смерти я был всецело поглощен мыслями о будущем и
своими планами, как была бы поглощена ими мама, будь она жива. И мое
первое самостоятельное решение скорее соответствовало ее характеру, чем
тому, который сложился у меня с течением лет. От моего решения отдавало
бравадой. Я решил не переезжать к тете Милли.
Заявив отцу, что "я еще не решил", я сказал неправду. Решение было
принято, и мое упрямство могло служить порукой тому, что оно будет
выполнено. Сколько бы я ни увиливал от прямого ответа и сколько бы ни
тянул, это ничего не меняло. А потому после маминой смерти, еще когда шла
подготовка к похоронам, я занялся поисками нового жилья. Я нашел комнату
на Нижней Гастингс-стрит и обещал хозяйке к концу недели дать
окончательный ответ.
За комнату и завтрак с меня спросили двенадцать шиллингов шесть пенсов
в неделю. Жалованье мое в то время составляло всего двадцать пять
шиллингов. Я подсчитал, что смогу просуществовать на них, хотя ленч
придется ограничить одним сандвичем, да и в обед не слишком
роскошествовать. Одеваться же я буду за счет наследства тети Зеи, на
которое я в основном и рассчитывал, делая этот шаг. Однако я решил в этом
году если и взять оттуда, то не более десяти фунтов. Вот выберу себе цель
в жизни - тогда эти деньги и пригодятся мне, чтобы достичь ее.
Я прекрасно сознавал, почему я хочу жить отдельно. Банкротство отца
принесло мне немало позора. И я считал, что перенесенные страдания дают
мне право сделать этот шаг, избавиться наконец от клейма. Значит, надо
показать, что я вовсе не считаю каждый пенс, и, быть может, даже выбросить
на ветер немного денег. Я должен вести себя так, словно деньги меня почти
не интересуют. Мой жест являлся, кроме того, вызовом тете Милли, этому
голосу моей совести, который с детства внушал мне сознание вины, да и
позже не раз пробуждал это чувство, если мне удавалось его усыпить.
Предложи нам поселиться у себя не тетя Милли, а кто-нибудь другой, я,
наверное, с благодарностью согласился бы, так как это позволило бы
сэкономить деньги.
Объяснился я с нею довольно искусно, гораздо искуснее - не без
угрызений совести думал я потом, - чем в свое время с мамой. Впрочем, по
зрелом размышлении решил я, с мамой мне не помогла бы никакая искусность и
никакая, даже самая тонкая, предупредительность. С тетей Милли все
обстояло гораздо проще. Правда, я изрядно привязался к ней и обижать ее
мне не хотелось. А я понимал, что мое решение обидит ее: энергичную тетю
Милли, такую суровую и с виду бесстрастную, всегда тянуло к детям. Ко мне
и к Мартину она относилась с поистине материнской заботливостью, хотя меня
иногда поражало, как странно она проявляет свои чувства. А она не могла
понять, что этим отталкивает от себя всех, особенно детей, к которым ее
больше всего влекло.
По возвращении с кладбища она оставила меня с отцом наедине, - Мартин
переселился к ней еще до маминой смерти. Но тетя Милли не долго
отсутствовала: она уже вечером явилась к нам. Мы сидели на кухне и ели
бутерброды с сыром. С блокнотом в руках она тщательно исследовала каждую
полку, определяя, что из посуды подлежит переселению к ней в дом. Вот
тогда-то я и заговорил.
- Мне кажется, тетя Милли, - начал я, - что мне, пожалуй, лучше
поселиться отдельно.
- В жизни не слыхала ничего подобного! - воскликнула тетя Милли.
- Мне не хочется быть вам в тягость, - продолжал я.
- Позволь мне самой решать, в тягость ты мне или нет, - отпарировала
тетя Милли и повернулась ко мне спиной.
Лицо ее покраснело от возмущения, однако на нем не дрогнул ни один
мускул. Отец с робким интересом наблюдал за этой сценой.
- Я знаю вас, тетя Милли: вы будете с ног сбиваться, а нам слова не
скажете, - засмеялся я. - Зато всю душу из нас вытрясете.
- Не понимаю, что ты хочешь этим сказать!
- Я бы с удовольствием поселился...
- Я в этом нисколько не сомневаюсь. Всякий нормальный человек так бы и
поступил, - сказала тетя Милли. - Не везде найдешь бесплатное жилье и
стол.
- А в придачу иногда и парочку горьких истин. Мы от этого оба только бы
выиграли, правда?
- Ты бы, конечно, выиграл.
- Именно такого ответа я и ждал.
- Надеюсь. Ну так вот; я беру вас к себе. Просто не понимаю, к чему вся
эта болтовня.
Каждое слово тетя Милли воспринимала в его буквальном смысле: и на
дерзость и на комплимент она отвечала одинаково прямо, без уверток и
потому частенько попадала впросак.
- Послушайте, тетя Милли, я сейчас вам все объясню. Я, очевидно, пойду
учиться...
- Я не сомневаюсь, что пойдешь, - заявила она.
- А для этого мне надо жить одному.
- Ты можешь заниматься и у нас в доме.
- А могли бы вы заниматься, - спросил я, - если б жили в одной комнате
с моим отцом... то есть с вашим братом?
Меньшим чувством юмора, чем тетя Милли, не обладала, наверно, ни одна
женщина на земле: ведь тетя Милли почти не улыбалась. Зато она умела
оглушительно хохотать. Всю жизнь она считала, что всякое упоминание о моем
отце должно вызывать смех, и потому сейчас разразилась хохотом, от
которого зазвенело все на кухне. Отец тотчас замурлыкал какую-то песенку,
потом притворился спящим и захрапел.
- Либо пою, либо храплю, - кривляясь, сказал он. - Одно из двух. Таков
уж я есть, ничего не поделаешь.
- Перестань, Берти, - сурово оборвала его тетя Милли.
Отец, продолжая гримасничать, притих в своем уголке.
Спор продолжался. Я готов был вести его хоть всю ночь. В упрямстве я не
уступал тете Милли - правда, она не подозревала об этом. Я испробовал все:
льстил ей, дерзил, стойко выдерживал ее нападки, между прочим вставлял
несколько слов о том, как предполагаю устроить свою жизнь.
Это приводило ее в ярость: она еще больше повышала голос, еще больше
пучила глаза. Я собираюсь снять себе жилье, так? А откуда я возьму на это
деньги - из своего нищенского жалованья?
Я пояснил, из чего будет складываться мой бюджет.
- У тебя ничего не останется про запас, - возразила она.
- Но вы же знаете, что у меня теперь есть кое-что в банке, - сказал я.
Это было очень неосторожно с моей стороны. Упоминание о наследстве
могло вызвать взрыв разглагольствований о банкротстве и долгах отца, о
моих моральных обязательствах. И то, что отец сидел тут, не остановило бы
тетю Милли. Помешало этому другое: мама на смертном одре взяла с тети
обещание не мешать мне "выйти в люди". Тетя Милли гордилась тем, что ей
чужды "суеверия и всякая чертовщина". "В конце концов ведь сейчас
двадцатый век", - заявляла она, как только у нее с мамой возникал о
чем-нибудь спор. И она бы вполне могла сказать, что не придает значения
обещаниям, данным умирающей, и если теперь намерена выполнить обещание, то
лишь потому, что всегда держит слово.
- Каково мое мнение на этот счет, я говорить не буду! - прогремела она,
с трудом сохраняя самообладание. И тут же дав волю ярости, выкрикнула -
правда, одну-единственную фразу: - Нисколько не удивлюсь, если эта семейка
плохо кончит!
Настала ночь. Утверждать, что тетя Милли уступила, было бы неверно, но
она признала, хоть и весьма неохотно, разумность моих намерений.
Утверждать, что я не обидел ее, было бы бессмысленно. Между нашими
стремлениями не было ничего общего, и никакие, даже самые убедительные
доводы не могли бы привести их к одному знаменателю. Но по крайней мере в
глазах тети Милли мы остались в прежних родственных отношениях. Она не
считала то, что произошло, разрывом, а я со своей стороны обещал заходить
к ней по воскресеньям на чашку чая.
Теплым и дождливым майским вечером я перебрался в свое новое жилище на
Нижней Гастингс-стрит. Комната моя помещалась на верхнем этаже и была не
больше мансарды, которую я занимал в нашем доме. Окно выходило на шиферные
крыши домов и сараев, блестевшие сейчас под дождем. Вдали виднелось
облачко зеленовато-желтого дыма - след поезда, только что скрывшегося в
туннеле вокзала.
Все свои пожитки - запасной костюм, две пары шерстяных брюк, немного
белья, несколько книг, школьные фотографии - я принес в двух старых
чемоданах. Поставив их посреди комнаты, я подошел к окну: передо мной
расстилалось море крыш. Я смотрел на них, и сердце мое учащенно билось.
Мне было тоскливо в этой чужой неприветливой комнате, но я не унывал, как
почти никогда не унывала мама; я боялся, ужасно боялся, что неправильно
поступил, и в то же время в глубине души был убежден, что сделал верный
шаг: хоть я и одинок, зато свободен.
Передо мной были открыты все пути, я мог делать все, что захочу. Да, но
что делать сейчас? Как провести нынешний, ничем не занятый вечер? Лечь в
постель и почитать? Или пойти прогуляться по улицам под теплым вечерним
дождем?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВСТУПЛЕНИЕ В ИГРУ
11. НЕДОВОЛЬСТВО СОБОЙ И РАЗГОВОРЫ О ЛЮБВИ
В год маминой смерти лето выдалось теплое, и по утрам город окутывал
легкий туман. На службу я ходил пешком, вдыхая воздух, освеженный недавно
пролившимся дождем, после которого не так чувствовалась пыль на улицах, и
вместе с ожившей зеленью оживали мои надежды, исчезало раздражение при
мысли о том, что меня ждет еще один попусту потраченный день.
Я ставил галочки против фамилий, четко написанных на карточках
фиолетовыми чернилами. На моей обязанности лежало просматривать даты
рождения и подчеркивать красным фамилии тех, кто появился на свет до 31
августа 1908 года. Я глядел на залитую солнцем улицу, и в голове у меня
рождались всевозможные планы, фантазии и надежды, но в то же время
начинало пробуждаться и острое недовольство собой. Планы мои мало чем
отличались от фантазий, которыми я тешился, когда только поступил на
службу и, бродя в обеденный перерыв по городской площади, мечтал, как я
вдруг стану богачом. Я по-прежнему составлял для себя программы чтения и
решал, какой проспект надо выписать, - я вкладывал в это столько душевных
сил и вдохновения, что на выполнение намеченной программы уже ничего не
оставалось. Но в моей жизни за это время произошла одна существенная
перемена: я получил наследство. И я злился оттого, что не знал, какой путь
избрать, оттого, что не было у меня советчика, который развернул бы передо
мной какую-то увлекательную перспективу. Глядя вниз, на сверкающие под
солнцем трамвайные вагоны и рассеянно прислушиваясь, не бурчит ли
что-нибудь мистер Визи, я испытывал жгучее, острое недовольство собой.
Но это недовольство только уводило меня в сторону от осуществления моих
планов. Временами я чувствовал себя в канцелярии, как в темнице: это
случалось, когда мистер Визи начинал бесноваться и поносить всех вокруг. Я
задыхался от оскорбленного самолюбия, а мистер Дэрби, при всей его
доброте, давал мне лишь никчемные робкие советы. В такие дни мне особенно
хотелось как-то проявить себя, вырваться из этой рутины - и не в
отдаленном будущем, как я наметил, а немедленно, пока я еще не покрылся
ржавчиной, пока у меня еще кровь горяча.
Именно тогда я и стал подумывать о том, чтобы как-то привлечь к себе
внимание, скажем, выступить перед какой-нибудь аудиторией - безразлично
какой, лишь бы нашлись слушатели. Искушение было слишком велико, и в том
возрасте я не мог против него устоять. Да я и не пытался, - мое желание
казалось мне вполне естественным, и я заранее предвкушал удовольствие,
которое мне это доставит. Язык у меня был острый, за словом в карман я не
лез и любил поразглагольствовать. Не удивительно, что вскоре я вступил в
НРП, вошел в состав нескольких комитетов, стал произносить пламенные речи
в лекционных залах по всему городу. В разгар лета митинги посещали только
фанатики, но я готов был ораторствовать даже перед горсткой слушателей. И
вечером, часов в десять, выходя из полутемного зала на улицу, где еще
царил день, я продолжал ощущать необычайный подъем, который согревал мне
душу. Город наш не столь уж обширен, и все более или менее всех знают, а
потому слух о моих деяниях довольно скоро облетел его.
Достигла молва и ушей тети Милли, и в очередное воскресенье, когда я
зашел к ней на чай, мне пришлось выслушать ее шумное неодобрение.
Мне нетрудно было отбиться от ее нападок шуточками, но не так-то просто
было оправдаться перед самим собой. Я обладал достаточным здравым смыслом
и понимал, что не делаю ничего "полезного". Вечером, когда я неторопливо
шагал по улицам, возвращаясь к себе домой ("в свои апартаменты", как я
говорил знакомым, явно подражая маме и противореча собственным речам о
равноправии), на меня иной раз вдруг находило прозрение. "Чего я,
собственно, достиг? Как я использовал привалившее мне счастье? Неужели я
настолько безволен, что могу лишь плыть по течению?" После аплодисментов,
которые я всего какой-нибудь час назад срывал, отпустив язвительную
шуточку, эти мысли действовали на меня, словно холодный душ.
Но стоило мне снова очутиться перед слушателями или вступить с Джеком
Коутери в увлекательную беседу о девушках, как от моих сомнений не
оставалось и следа. Они на время охлаждали мою горячую голову, а
практически приводили лишь к тому, что я регулярно посещал курс права в
колледже - и только. Я намеревался познакомиться с Джорджем Пассантом,
возможно, со смутной надеждой получить у него совет, который откроет
передо мной более грандиозные перспективы и поможет мне больше, чем советы
Дэрби и остальных; забегая вперед, замечу, что действительность намного
превзошла мои ожидания. Однако до закрытия колледжа на летние каникулы я
так и не сумел обратить на себя его внимание. Время от времени я видел его
из окна канцелярии, ибо фирма "Иден и Мартино" помещалась в здании на
противоположной стороне улицы. По утрам мне не раз случалось наблюдать,
какой, сдвинув на затылок котелок, помахивая тяжелой тростью, с портфелем
в руке, переходит через трамвайную линию. У меня работа начиналась в
девять, а он пересекал улицу, ровно через полчаса.
Все это лето вечерами я либо, по выражению тети Милли, занимался
"болтологией", либо бездельничал в обществе Джека Коутери. В школе он мне
казался совсем взрослым; теперь же он служил клерком в бухгалтерии местной
газеты, в обеденный перерыв закусывал там же, где и я, и мы стали
проводить время вместе. Это был коренастый молодой человек, широкоплечий,
с очень развитой мускулатурой; его подвижное, как у актера, лицо могло
принимать самые разные выражения: оно было то оживленное, то веселое, то
дерзкое, то задумчивое. На этом подвижном лице сверкали большие горящие
глаза, и говорил Джек таким мягким бархатным голосом, что оставалось лишь
удивляться, как этот голос мог родиться в столь могучей груди. Он был на
несколько месяцев старше меня - ему уже шел девятнадцатый год, и все, что
имело хотя бы отдаленное отношение к любви, манило его. Он без конца
р