Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
бы избежать расспросов, почему она остается здесь, ей
пришлось выждать за станционным сараем, пока отойдет поезд. Потом она
расспросила дорогу в деревню Хмельницкую и храбро двинулась в путь.
Обливаясь потом, она перекладывала пальто и саквояж из одной руки в
другую; наконец ей стало ясно, что она не в состоянии донести обе вещи.
Тогда с небрежностью человека, которому вещи достаются без труда, Лена
выбросила пальто в кусты.
Дорога шла тайгой через горы, лес стоял безмолвен; никто не обгонял
Лену, никто не встречался ей; слышен был шорох каждого сухого листа. Лена
перевалила одну гору, за ней виднелась другая. Дорогу обступали чудовищные
нагромождения бурелома: вывороченные с пластами земли корни упавших дерев
стояли, как пирамиды.
Жуть овладевала Леной. Что, если она не успеет дойти до деревни и ей
придется ночевать одной в этом бору? Она убыстряла шаг, бежала, спотыкалась,
падала, подбирала саквояж и снова шла, прерывисто дыша, держась рукой за
сердце.
Весенний мутный поток с выступающими из него склизкими валунами с ревом
перегораживал дорогу. Лена походила возле, отыскивая кладку или упавшую
тесину; потом, как была, в красных сапожках вступила в ледяную воду. Вода
била выше колен. Приподняв в дрожащей от напряжения руке саквояж, Лена все
же выбралась на другой берег и побежала, даже не вылив из сапожков воды.
И вдруг за поворотом дороги оборвался лес, и перед Леной раскинулся
просторный, залитый вечерним солнцем луг в яркой мураве, подснежниках и
фиалках. В дальнем конце его виднелась поскотина в молодых кустах, за
кустами выступали тесовые и соломенные крыши изб и колодезные журавли. И
Лена едва удержалась от слез, когда над одной из крыш увидела поникший
красный флаг.
Из кустов вышел пожилой крестьянин в войлочной шляпе - в сопровождении
мальчика-подростка лет тринадцати. Крестьянин был опоясан патронташем и в
руке, как палку, держал ружье.
- Стойте! Кто такая будете? - спокойно спросил он, пощипывая пальцами
козлиную серую бородку.
Лена растерялась, не зная, как назвать себя.
- Я иду из города... Мне нужен штаб или комитет партизан... Там должен
быть мой отец...
- Отец? - недоверчиво переспросил крестьянин. - Кто он будет, ваш
отец?..
- Доктор Костенецкий...
- Владимир Григорьевич?
- Да, да... - радостно сказала Лена.
- Ловко!.. - Лицо крестьянина распустилось в улыбке. - А я и не знал,
что у него дочка есть. Вы, видать, в городу жили? Учились, что ли?
- Вот-вот...
- Ловко!.. А и вымочились же вы! Вода еще больно студена, как раз
заклечетеешь. Гриня! Проводи девку до избы, скажи... Да нет, видать, самому
придется. Держи-ка амуницию...
Он передал мальчику ружье и патронташ.
- Значит, ты близко не подпущай, а сдалека кричи: "Стой! Кто идет?" Ты
не гляди, что я вот ее до себя допустил, потому я уж видел: идет девка
одна... Ежели скажет: "Свой", - расспроси и к председателю сведи, а ежели
видишь - беляки, стреляй три раза и беги в кусты, чтоб не поймали... Пойдем,
девка!..
- У нас тут караул подворно, - пояснял он, шагая с Леной в деревню, -
ну, старшой у меня в отряде в Перятине, а этот еще мал, а бабы к этому делу
не способны - приходится самому... Так вы, значит, дочка Владимира
Григорьевича? Ловко!.. Да ведь я его хорошо знаю. И то сказать, кто его не
знает... Он ведь все в Скобеевке живет. И в штабу работает, и больных
лечит... Степан! - окликнул он парня, ладившего борону во дворе. - Беги к
председателю, скажи, чтобы в карауле меня заменил, - у меня гости: дочка
скобеевского доктора приехала. А то парнишка мой, боюсь, по коровам палить
начнет...
Парень, отложив борону, побежал впереди них по улице, по которой уже
ложились вечерние тени.
- Вот он, дворец мой, - сказал крестьянин, останавливаясь возле одной
избы. - Не побрезгуйте...
Женщина в повойнике возилась возле печи; из темного угла глянули хмурые
лики образов. Женщина вопросительно подняла голову, задержав в печи ухват.
- Вот привел тебе дочку Владимира Григорьевича, что лечил тебя, не
забыла?.. Ты эти дела бросай, беги к соседке за самогоном, надо девке ноги
растереть... Яйца-то у нас еще остались. Яишенку бы не грех. Садись,
девушка, давай свою хурду...
- Скажите, я подводу здесь достану? - спросила Лена, садясь на скамью.
Крестьянин, став на одно колено, стащил с нее сапожки, мокрые чулки.
- Подводу как не достать... Добрые сапожки, а пропасть могут. Ну, мы в
них овса насыпем, а к утру смажем, и ловко будет...
Он выспрашивал городские новости - "много ли силы этой, японцев, идет",
и "можно ли купить что", и "что это за новые деньги Колчак выпустил", и "что
про Советскую Россию слыхать". Лена, напрягая память, выкладывала все, что
читала и слышала, и ей было стыдно, что она ничего не может толком
рассказать ему.
Дверь в другую половину избы, с закрытыми ставнями, была приотворена;
женщина в темноте однообразно качала люльку и тоненько-тоненько напевала
что-то нерусское.
- Вот он, самогон! Теперь у нас дело ловко пойдет... - сказал
крестьянин, принимая от жены бутыль. - Да нет, сама налей...
Он подставил свои, в коричневых мозолях, ладони.
Спускались сумерки; в печи шипела яичница; Лене покалывало ноги, жар
поднимался выше колен, по всему телу разливалась истома, смыкались веки.
Крестьянин, склонившись перед Леной на коленях, все растирал и растирал ей
ноги шершавыми бережными ладонями, и Лена уже сквозь дрему слышала, как
позвякивает кольцо от люльки и тоненько-тоненько поет женщина:
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Горишь ты вся в огне...
"XLVII"
При свете ночника и лампады они ужинали - крестьянин, его жена, сноха,
дочь, вернувшаяся с огорода, сынишка, снятый с караула, и Лена. Они сидели
вокруг стола и ели из общей миски деревянными ложками, подставляя куски
хлеба, чтобы не капало на стол, - это походило на игру. Лена сидела с
обернутыми в тулуп ногами. Брякнула щеколда, и маленький человечек
переступил порог.
- Здесь, что ли, дочка Костенецкого остановилась? - выступая на свет,
спросил он знакомым Лене веселым и тонким голоском.
- Здесь, здесь, милости просим! - сказал крестьянин.
Лена так и застыла с ложкой.
Перед Леной, изумленный не менее ее, стоял маленький горный инженер. Он
был теперь в черной сатиновой гимнастерке и пыльных сапогах, но в той же
инженерской фуражке, только уже без молотков.
- Ну, знаете ли, бывают номера!.. - сказал он тоненько и покрутил
ежовой своей головой. - Так вы, стало быть, и есть дочка Костенецкого?
Вся семья, оставив еду, с любопытством смотрела на них.
- Я и есть... Я вас тоже не ожидала здесь встретить, - удивленно
приподняв брови, сказала Лена. - Вы так загадочно исчезли...
- Ага, стало быть, раньше видались, а теперь невзначай встрелись, -
удовлетворенно сказал крестьянин, снова принимаясь за еду. - Ловко!.. Кушать
с нами...
- Да я уж откушал... Действительно, ловко! Сижу я у председателя,
прибегает парень - что-то насчет караула. Говорит: приехала дочка
скобеевского доктора. "Костенецкого?" - говорю. "Костенецкого". А о
Костенецком я слыхал, да и о вас кое-что Хлопушкина мне рассказывала...
- Вы знаете Хлопушкину?! - с радостным изумлением воскликнула Лена и
покраснела.
- Немного знаю: это, видите ли, жена моя... Правду сказать, по ее
обрисовке не выходило, что вы должны бы к партизанам приехать, да ведь чего
на свете не бывает... Но что вы окажетесь той самой барышней, с которой я в
поезде ехал, - этого уж я никак не ожидал!.. Ну, будем знакомы наново...
Алексей Чуркин, - сказал он, протягивая руку.
- Но вы все-таки инженер или не инженер? - улыбнулась Лена.
- Такой же инженер, как вы, извиняюсь, паровозный машинист, - весело
поблескивая глазками, отвечал Чуркин.
- Вот оно что!.. Вы, стало быть, инженером переодеты были? - радуясь
своей догадливости, спросил крестьянин.
Это показалось ему настолько смешным, что он бросил ложку и залился
хохотом, падая грудью на стол.
- Вот так инженер!.. Хо-хо-хо!.. - заливался он. - Ну, инженер!..
Хо-хо-хо!..
- Тю - на тебя! - сказала жена.
- Как же вы пропуск достали? - наивно спросила Лена.
- Ну, это дело нехитрое: пропуска мы сами делаем... А даму-то помните?
- Чуркин подмигнул Лене. - Очень чудная дама. Помните, что с ней стало,
когда стрелять начали? - Он тоненько засмеялся. - А офицерик-то!.. Это что
за офицерик? - спросил он как бы невзначай.
- Один из знакомых Гиммера, - спокойна сказала Лена.
- Так... - Чуркин постоял в раздумье. - Этот, знаете ли, будет стрелять
и вешать...
- О, он будет! - убежденно сказала Лена. - Вам, значит, Хлопушкина
рассказывала про меня? - спросила она с грустью. - Если бы она знала, как
мне хотелось поговорить с ней тогда, на выборах! Ведь я обо всем
догадывалась... Я ее так искала потом - и в адресном столе, и дома - и не
могла найти...
- Найти ее сейчас хитро, - согласился Чуркин. - А коли б было не хитро,
она бы уж давно в тюрьме сидела... Ну что ж, значит - все прекрасно, -
сказал он, как бы сделав какой-то внутренний вывод. - Завтра, стало быть,
вместе поедем. Здесь, кстати, есть одна скобеевская подвода, - говорят,
какой-то мужик возвращается с Кангауза. Я с ним пойду сговорюсь, а вы
ложитесь, спите, - подыму я вас раненько. До свидания пока... Прощайте,
хозяева!
И, помахав своей плотной, похожей на карасика ручкой, он вышел, оставив
Лену удивленной и внутренне растревоженной.
"XLVIII"
Чуркин, или Алеша Маленький, как его чаще звали (в подпольном комитете
был еще Алеша Большой), отыскал избу, в которой, ему сказали, остановился
возвращавшийся с Кангауза скобеевский крестьянин. Это была изба зажиточного
крестьянина - рубленная глаголем, с резным крыльцом и коньками. Высоко в
небе стояла половинка месяца, и изба и улица лежали в серебре.
Перед самым носом Алеши распахнулись тесовые ворота, и хозяин выпустил
лошадей в ночное. На передней ехал парнишка в белой рубахе. Жеребенок,
подбрыкивая в звеня колокольчиком, боком-боком прошел мимо Алеши, заржал,
сзади откликнулась матка. Алеша пропустил лошадей и зашел в просторный,
обнесенный строениями двор.
- Скобеевский у вас ночует? - спросил он хозяина, запиравшего ворота.
- У нас...
- Мне бы сговориться с ним.
- Вон он сидит...
Хозяин кивнул в глубину двора.
Рослый, широкой кости черноголовый мужик сидел на краю телеги, свесив
ноги, приподняв могучие плечи, освещенные месяцем.
- Здравствуйте, - сказал Алеша.
- Здравствуй... - медленно ответил мужик, сверкнув белками; жесткая,
как проволока, черная борода обкладывала лицо мужика.
- В Скобеевку завтра едешь?
- Завтра...
- Двоих с собой можешь захватить?
Мужик каменно смотрел мимо Алеши.
- Я заплачу, - чуть улыбнулся Алеша.
- Чего ж платить... Приходите на рассвете...
- Нам в ревком надо, - сказал Алеша, как бы извиняясь.
Мужик молчал. Дремучая, каменная сила была в этом мужике.
- Ты на Кангаузе был? - полюбопытствовал Алеша.
- Да... Китайского купца отвозил.
- Не боязно было?
- Чего ж мне бояться?..
- А если бы белые захватили?
- Я в самый поселок не въезжал.
- А хунхузы могли купца ограбить, - прикидывался наивным Алеша.
- Что ж... Они б его грабили, а я б стоял возле да смеялся, - диковато
усмехнулся мужик.
Некоторое время Алеша с интересом рассматривал облитое месяцем мощное
тело мужика.
- Твоя фамилия-то как? - неожиданно спросил Алеша.
Мужик помолчал, потом поднял на Алешу глаза, полные дикой печали.
- Моя фамилия - Казанок... - медленно и спокойно сказал он.
" * ЧАСТЬ ВТОРАЯ * "
"I"
В то время, когда Мартемьянов и Сережа сидели в Ольге на телеграфе,
провожавший их до перевала крестьянин Иосиф Шпак, по прозвищу Боярин, только
подходил к своей деревушке Ивановке. Вопреки его предположениям, понудившим
его избрать более длинный обратный путь трактом, туман в этот день захватил
только побережье. По сю сторону отрогов вечер наступил холодный, прозрачный:
месяц светил так ярко, что звезды едва проступали, трава на болоте казалась
покрытой инеем и блестела.
Всю дорогу Боярин мастерил шестилетнему внуку свистульки на разные
голоса и так досадовал на свою опрометчивость в выборе дороги, что завалил
свистульками чуть ли не полкошелки.
Занимало его, впрочем, другое дело, от которого он было увильнул, сам
назвавшись в проводники, а теперь и жалел об этом, и боялся, что ему
все-таки придется вернуться к этому делу. Дело это состояло в том: продавать
или не продавать хуторскому молдавану, Митрию Лозе, единственную лошадь.
Ее привел в восемнадцатом году, после разгрома уссурийского фронта,
старший сын Федор, служивший в ту пору в Красной гвардии в артиллерийском
обозе. Первое время в семье ругались от страха, что вот придут белые,
заберут-де и Федора и лошадь. Боярин даже просыпался по ночам и, удивляясь
беспечности сына, выходил во двор, прислушивался. Но, видно, никому не было
дела до красногвардейской лошади! Она спокойно и значительно жевала траву в
слаженной для нее наспех вербовой пуньке, - и к этому привыкли. Зимой Боярин
даже подработал на ней, нанявшись с соседом на возку дров для волостной
больницы, - сосед дал сани и человека. А этой весной лошадь уже ходила в
запашке, хотя пахать Боярину было почти нечего. Теперь трудно было
представить себе жизнь без лошади. Мало того: лошадь сулила возможность
иной, более богатой и счастливой жизни.
И все-таки выходило так, что лошадь нужно продать.
Дочь Боярина, по бедности засидевшаяся в девках, засидевшаяся до того,
что на деревне ее из жалости начинали звать уже не Дуней, а Дуняшей, нашла
наконец жениха. Жених был, правда, неказистый, маленький и после контузии на
германском фронте плохо слышал, но все же не хотел брать жену без приданого:
при большом выборе на девок в волости он мог найти бесприданницу помоложе и
не рябую.
Боярин звал, что, если ему упустить случай, дочь так и засохнет в
девках. Вдобавок ко всему она так бесстыдно набивалась к жениху, так обижала
братниных детей и ревела по ночам и столько об этом было разговоров в
деревне, что Боярин по-настоящему жалел ее и боялся греха. Однако достатков
у него не было: справить приданое он мог, только продав лошадь.
Будь он один, он, пожалуй, решился бы на это. Но старуха, а особенно
сноха были против, а сыновья ходили теперь в партизанах, и их нельзя было
спросить, хотя он догадывался, что младший, холостой, сын тоже был бы
против.
- Ежели бы Ванька да Федор дома были, разве бы я пожалел? - говорил он
дочери с той щедростью в голосе, которая показывала, что на скорое
возвращение сыновей нельзя и рассчитывать.
"А чего ей? Успеет еще... Двадцать пять лет ждала, и еще подождет, -
бормотал он теперь, шагая через колдобины и ожесточенно строгая свистульки.
- Да и то мало радости за глухим: лучше уж век в девках..." Но через минуту
ему представлялись вздрагивающие худые плечи дочери и то, как она кричит на
всех и роняет горшки, и получалось так, что лошади нельзя не продать.
"Что ж - лошадь? - думал он, обиженно поглядывая по сторонам на сирые
кусты, на блестящие от месяца калужины. - Жили без лошади... А она в своем
праве. Тоже и старуха: сама небось как бы взвыла, коли довелось бы так в
молоды-то лета!.. Да оно и легче: травы не косить, хлеб убрать пособят, -
сыновья небось не за одного меня бьются, - а там, глядишь, на что лучшее
выйдет... А, продам! - решал он, принимаясь снова за свистульки. - Лишь бы
только молдавана захватить..."
Решив так, он начинал рядиться: если уж продавать - так продавать умно,
чтобы и самому осталось, и жениха не обидеть. Но деньги падают в цене,
"сибирок" в деревнях не принимают, - мужики говорят, что их печатают на
бумаге, которой корейцы оклеивают окна, - "керенки" тоже неизвестно,
удержатся или нет. "Ежели бы романовки? А то мукой взять?.. А где я ее
обменяю, муку?.." Это было так сложно, что приходилось начинать сначала. И
когда он подходил к деревне, он все еще не решил вопроса, мучившего его всю
дорогу.
Стояла уже та спокойная, усталая тишина, которая наступает после
вечерней суеты; огни давно зажжены; ребята больше не перекликаются на улице,
загоняя скот; мужики, вернувшиеся с поля и давно разувшиеся, кончают
ужинать; бабы моют посуду, застилают постели, укладывают ребят; опустошенные
коровы лижут влажных телят или задумчиво пережевывают жвачку, вперив
фиолетовые очи во тьму; усталые лошади перестукают в конюшнях - слышно, как
на болоте округло квакают лягушки, тоненько поют комары; пахнет конским
пометом, сыростью, смолой, дымом, оседающей пылью.
Эти привычные мирные звуки и запахи вызвали в Боярине чувство
неопределенной тоски и зависти. Ему захотелось видеть людей и длинно
рассказывать этим довольным, счастливым, ничего не подозревающим людям о
лошади, о молдаване, о дочери, о том, как сам он, Боярин, обидно и
несправедливо несчастлив. Он свернул к ближнему двору. Там горел костер,
бросая на дорогу пляшущую тень от загорожи, - круглые головы ребятишек
маячили перед огнем.
Это был двор Никиты Голохвоста, солдата германской службы, ходившего
эту весну в председателях и сильно пострадавшего от белых за отказ сдать
новобранцев и казенное оружие. Когда в деревню пришла "карательная",
Голохвост едва успел скрыться от расправы. Но в то время уже вся волость
стояла под ружьем. Никита ночью нагрянул в деревню с отрядом. Сонные юнкера
разбежались в нижнем белье, а командира взвода и двух отделенных Никита
захватил в собственном амбаре с женой. Отделенных тут же застрелили, а
командира взвода схватили живьем, связали руки и поволокли по деревне, -
толпа валила за ним и била его чем попало.
Боярин помнил, как жена Голохвоста, простоволосая, в разодранной юбке,
за которую цеплялась плачущая девчонка, бежала сбоку и, тоже плача, крича и
ругаясь самыми оскорбительными для себя словами, плевала офицеру в глаза или
вдруг впивалась пальцами в обезумевшее, окровавленное лицо. Боярин тоже
бежал со всеми, также кричал и бил офицера и даже ухитрился пнуть его
лаптем, когда офицер упал на землю и все бросились его топтать.
Никита с женой возили теперь лес на новый сруб (другая "карательная"
спалила у них избу) и, как видно, припозднились: жена только еще доила
корову. Никита стоял возле, держа одной рукой тянувшегося к вымени телка на
веревке, другой он хватал его за мордочку. Корова тихо мычала и билась,
поворачивая голову к телку, - жена Голохвоста уговаривала ее.
- Маятно небось с телком, - сказал Боярин, ощутив за Никиту мягкие и
теплые прикосновения телячьих ноздрей в ладони. - Здравствуйте!..
- А, Осип... Здорово! - сипло отозвался Голохвост. - Ну, как? Провел?
- А чего им сделается! - Боярин пренебрежительно махнул рукой.
Но Голохвост, как видно, думал по-другому.
- Старик уж больно хороший, - сказал он с улыбкой, - правильно
разъясняет... Чего там нового слыхать? Да стой ты, дьявол! Васька, иди,
телка