Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
ились моим восторгом и вели себя
соответственно, но когда весь Лондон гремел аплодисментами в мой адрес,
услышал ли я от них хоть одно прямое, неуклончивое слово? Такого не
последовало. Возможно, Диккенсу не нравилась "Ярмарка тщеславия", возможно,
он не одобрял ее, не знаю, я его не спрашивал, но предпочел бы, чтобы он
высказался откровенно, как друг и как мужчина, а не шептался с присными за
моей спиной.
Признаюсь, я необычайно щепетилен в некоторых вопросах и, прежде всего,
в вопросах чести. Пусть кто угодно бранит мою дурную внешность или
бесталанность, я не скажу ни слова, но не позволю порочить мою честь. Я
джентльмен и не вижу, почему мне нужно этого стесняться, я придерживаюсь
джентльменского кодекса и надеюсь, что те, с кем я общаюсь, следуют ему же.
Если, по-вашему, это звучит высокопарно, я объясню, что понимаю под словом
"джентльмен". Конечно, не аристократа, вы знаете, что я и сам не аристократ,
не богача - манеры не покупаются за деньги, но просто человека, который
живет по-христиански, стараясь по мере сил придерживаться заповедей правды,
скромности и благородства. Джентльмен не мошенничает, не лжет, не пользуется
слабостью другого, не старается выдвинуться, - в общем, высокие идеалы
джентльменства можно перечислять бесконечно, но ни один джентльмен не может
сказать вам, в чем суть этого понятия, он просто это чувствует. Именно такое
мое представление о джентльменстве и породило ссору, которая в то время
вышла у меня с Джоном Форстером, правой рукой Диккенса: меня обвинили в
неджентльменском поведении, и я не собирался этого терпеть, тем более что
обвинение исходило от недружелюбных лиц. Я знал, что за этим выпадом стоит
злоба, и это даже больше, чем оскорбление, меня подстегивало.
Ворошить старые ссоры - жалкое занятие, я знаю, что делать этого не
следует, но чувство, которое я помню и сейчас, подсказывает мне, что то был
не пустяк и тут нужно разобраться. С виду дело было самое обыкновенное,
рассказ о нем не займет и шести строк. Я написал пародию на Форстера в серии
"Лауреаты "Панча"", и он обиделся. Не знаю, имел ли он на то основания, но я
находил свою заметку остроумной и дозволенной, и уж, конечно, ничуть не
беспокоился о возможных последствиях - она была в своем роде вполне
безобидна. Однако Форстер обиделся и сказал нашему общему приятелю Тому
Тейлору, что "Теккерей коварен как дьявол", ибо писал это, прикидываясь
другом. Таковы были его слова - "коварен как дьявол". Том их пересказал мне,
и я немедленно поставил Форстера на место, он, в свою очередь, еще больше
распалился. Неловко вспоминать дальнейшее, мы мигом оказались в гуще
мальчишеской ссоры. Диккенса призвали как посредника, письма летали туда и
обратно, выглядело это смешно, и через несколько дней я почувствовал, что
сыт по горло этой историей. Что ж, единственный раз в жизни я, видно,
проявил неуместную серьезность, но я не мог позволить, чтобы меня, пусть
даже в минуту гнева, называли коварной бестией. Я не был коварен и не желал,
чтобы обо мне так отзывались. По правде говоря, Форстеру не следовало
говорить того, что он сказал, Тейлору не следовало это мне пересказывать, а
мне - принимать так близко к сердцу. В конце концов, все мы выразили
сожаление, после чего состоялось официальное примирение, но на наших
отношениях осталась тень, так никогда и не рассеявшаяся. Все это заставило
меня понять, что успех имеет свои опасные стороны, - чем еще можно было
объяснить внезапное падение моей популярности? Год назад все меня любили, а
теперь, когда я, можно сказать, стал знаменитостью, со всех сторон высыпали
враги, и мне стало казаться, что лучше оставаться неприметным и любимым, чем
славным и окруженным ненавистью из-за этой самой славы.
На самом деле, картина была не так уныла, ибо моя новообретенная слава
привлекла ко мне друзей и почитателей, которых мне жаль было бы лишиться.
Вот вам приятная история под конец главы. Как-то раз я сидел и работал как
бешеный над очередным отрывком "Ярмарки тщеславия", когда от Уильяма
Уильямса, литературного консультанта издательства "Смит, Элдер и Кo" мне
принесли рукопись нового романа. При виде него я застонал - мне положительно
некогда было читать чужие сочинения, когда следовало писать свое
собственное, - но все же открыл его, решив прочесть страничку-другую из
любопытства, и не успел опомниться, как совершенно утонул в нем. Роман
назывался "Джейн Эйр" и принадлежал перу кого-то, выступавшего под именем
Каррер Белл, я говорю "под именем", потому что для меня было несомненно, что
автор - женщина. Но женщина или мужчина, а книга была прекрасная, с живым и
ясным стилем, любовные сцены растрогали меня до слез. Надеюсь, мои похвалы
помогли ее публикации, и я горжусь, если и в самом деле помог мисс Шарлотте
Бронте в минуту, когда она нуждалась в помощи. Ее неумеренная ответная
благодарность выразилась не только в письмах, но и в посвящении, которое она
предпослала второму изданию книги, составив его в самых теплых выражениях.
Читая его, прежде всего из-за того, что в нем описывался мой характер, но
неузнаваемо. Мисс Бронте знала меня только по "Ярмарке тщеславия" и
заключила из нее, что я являю собой подобие карающего ангела, ниспосланного
бичевать слабых и грешных - гм-гм! Она не догадывалась, какие слухи вызвал
этот ее шаг, ибо пол-Лондона увидели во мне Рочестера с минуты, как прочли
посвящение и книгу. Бедная женщина была огорчена гораздо больше моего, она
не знала прежде о моей больной жене и неизбежных гувернантках. Я подразнил
бы ее этим, но можно ли дразнить Жанну д'Арк?
Ну вот, я рассказал вам все, что нужно, о своем большом успехе. Не
слишком ли быстро он закончился, хоть вам, наверное, казалось, что я тяну и
мямлю? Вот я стою на самой вершине славы и того не ведаю. Как так "не
ведаю"? А вот так, не ведаю: ведь я считал, что "Ярмарка тщеславия" - только
начало, что я буду писать все лучше и лучше и это лишь преддверие золотого
века. Правда была бы непереносима, знай я ее наперед.
^T10^U
^TВ зените славы - "Ярмарка тщеславия"^U
Кажется, никогда в жизни я не был в таком смятении духа, как в конце
лета 1848 года. Закончив "Ярмарку тщеславия" и препоручив детей нежным
заботам гувернантки мисс Александер, которая взяла их погостить к своим
родным и тем весьма возвысилась в моих глазах, я тотчас отправился отдыхать
на континент. Как я устал, заметно было всем, но как был опустошен душевно,
знал лишь я один. Я перестал понимать, здоров я или болен, весел или
грустен. Лишь только у меня появилось свободное время и больше никто ничего
от меня не требовал: ни наборщики, ни дети, ни хозяйки светских салонов, -
последовал упадок сил, я с трудом заставлял себя подняться с постели, но и
оставался в ней без малейшего удовольствия - меня не освежал многочасовой
сон. Все стало мне безразлично, кроме недавнего прошлого: денно и нощно
передо мной роились образы "Ярмарки тщеславия", я мысленно вступал с ними в
беседу, воображал, что они сейчас делают, почти забыв, что это не живые
люди, а порождения фантазии, уже изъятые из коловращения жизни. Я расстался
с книгой, но она не рассталась со мной, в ней все было свежо и живо, словно
случилось только накануне. Как будто из моего корсета вынули пластинки из
китового уса - ничто больше не поддерживало мое обмякшее, дрожащее тело. Я
погрузился в полное уныние, в черную тоску - чернее я ничего не знал в
жизни. Часами я сидел, не отрывая глаз от моря и не испытывая ни малейшего
желания встать, пройтись и недоуменно себя спрашивая, что это со мной
случилось, почему ничто меня не радует. Впервые я отдаленно представил себе,
что чувствовала моя бедная жена во время первого приступа болезни. Есть ли в
жизни смысл? Стоит ли трудиться и подыматься с места? Кого все это тревожит?
Ах, в этом-то и было дело: мне бы хотелось, чтоб обо мне тревожились. Но кто
же? Мои дети? Они и так были достаточно встревожены; Матушка, никогда не
перестававшая тревожиться? Нет, кое-кто другой, чье имя начиналось с Д. и
Б., ибо моя болезнь отчасти объяснялась переутомлением, а больше
одиночеством и ощущением покинутости, охватившим меня, лишь только начался
мой отдых - что в нем радости, если у нас нет близкой души?
К этому времени все мои чувства безраздельно принадлежали Джейн Октавии
Брукфилд, и больше я не притворялся, будто у меня по-прежнему есть жена,
которая в один прекрасный день ко мне вернется. Нет, не подумайте, Изабелла
была жива, но ее давно ничто не волновало, кроме обеда, стакана портвейна и
рояля, можно было уезжать, приезжать, умирать, процветать - ей было все
равно, и если я все реже навещал ее, то вовсе не потому, что позабыл ее, а
потому, что за время моего отсутствия она меня забывала, я это ясно видел. Я
слушал, как она играет свои пьески, весело мне улыбаясь, смотрел, как молодо
она выглядит, и думал, что незачем мне продолжать эти мучения. Конечно, я
был обязан о ней заботиться и прилагал все силы к тому, чтобы ей было
хорошо, то был мой долг, но мне больше не нужно было утруждать себя
соблюдением верности - она не помнила, что это такое; порой в начале
посещения я чувствовал, что она не узнавала меня. Да и как ей было узнать
своего Уильяма в этом серо-седом, немолодом мужчине? Она так и осталась
двадцатипятилетней, а я между двумя визитами старел на целый век. Я для нее
ничего не значил, нет, так нельзя сказать, это несправедливо, образ Уильяма
никогда не покидал ее помраченного ума и под конец встречи она всегда
вспоминала меня и была нежна, трогательно нежна, но если я не приезжал, она
не замечала моего отсутствия. Я продолжал навещать ее, но из чувства долга,
надежду я давно утратил, мне просто не хватало духу взглянуть правде в
глаза. Я очень нуждался в том, чтобы рядом со мною была женщина, но как бы я
ни цеплялся за воспоминания, ею не могла быть Изабелла.
Возможно, такова моя судьба - желать недостижимого, чем еще можно
объяснить, что любовь к своей неизлечимо больной жене я сменил на любовь к
чужой, не менее недоступной? Вы не находите, что тут есть что-то нездоровое
и, как я ни стараюсь приписать это случайности, слова мои звучат
неубедительно? Я очень долго не тревожился о том, что моя новая любовь
безнадежна, и говорил себе, что мне довольно любить Джейн как сестру и что
моему благоговению не нужно будущего. Любить значило для меня восхищаться,
заботиться, радоваться, делиться, защищать, а не владеть, ласкать или
как-нибудь иначе и столь же неуместно проявлять свои чувства. Я не хотел ни
обладать, ни даже касаться женщины, в любви к которой признавался, я даже не
хотел, чтобы она мне принадлежала, из-за чего был усыплен сознанием ложной
безопасности - ощущал себя вне подозрений. Но под покровом братской любви во
мне заговорило другое, пугавшее меня чувство, с которым вскоре я был не в
силах справиться: Джейн стала внушать мне страсть, и чем больше я себя
обманывал, тем сильней дрожал, встречаясь с ней глазами. (Вывешивайте самый
большой и яркий флаг, какой только найдете, ибо я собираюсь высказаться,
презрев запреты, налагаемые на эту тему, но - только о себе.) Клянусь вам, я
переменился к Джейн, сам того не замечая, иначе это было бы безумием,
сравнимым лишь с самоубийством, но так или иначе, чувство мое росло и вскоре
дошло до того, что я не мог с ней находиться в одной комнате. Как ни
старался я подавить свою любовь, ничего не помогало. Вы скажете, что нужно
было тотчас порвать с ней и больше никогда не видеться. Я ждал от вас
чего-нибудь подобного и повторю вам то, что говорил себе: зачем мне было это
делать, зачем нам было расставаться? Как ни была мучительна моя любовь, я
знал, что никогда не сделаю и _шага в сторону Джейн_. В этом была вся суть.
Я был семейным человеком - отцом двух детей, и на меня можно было
положиться. Разорвать нашу дружбу значило признаться, что я не в
силах с собой справиться, но я отлично знал, что справлюсь, зачем же мне
было лишаться самых дорогих друзей?
Спустя несколько месяцев после того, как я осознал истину, я все еще
был преисполнен похвального намерения держаться безупречно и искренне на это
уповал. Но боже, как я мучился! Когда я бывал один, я думал лишь о Джейн и
чувствовал, что, потеряв ее, утрачу веру в жизнь и окончательно собьюсь с
пути. Мне представлялось, что любовь не может быть дурна: в любви есть бог,
она должна нести добро. В молитвах я вновь и вновь благодарил Уильяма и
обещал не посрамить его доверия. Я так же смиренно боготворил Джейн, как и
раньше, и благословлял ее мужа за то, что истязаю себя с его полного
одобрения, но думаю, даже я взбунтовался бы в конце концов против тягот
такого сурового режима, если бы мной не владела полная уверенность, что
Джейн отвечает мне взаимностью. Довольно было мне взглянуть в ее глаза, и я
видел, что она разделяет мои муки, я знал, что это не плод моего воображения
и что она меня любит. Могу ли я представить доказательства, спрашиваете вы
меня, кроме пустой болтовни о глазах? Нет, не могу, Джейн ни разу не
доверилась бумаге, но это ничего не меняет, я не был молокососом, бредившим
любовью и видевшим в каждой женщине жертву своей неотразимости, я
приближался к сорока годам и сохранил мало иллюзий. Джейн Брукфилд любила
меня, и это так же верно, как то, что я любил ее. Вот все, что я могу
сказать, не выходя за рамки доверия, которые преступать нельзя.
Не знаю, сколько времени все это продолжалось бы, если бы какой-то
доброжелатель не нашептал Брукфилду, что он простак, и не подсказал ему по
дружбе, что могут подумать в свете о моих ежедневных посещениях его дома.
Когда я, отдохнувший, но все такой же мрачный вернулся из своей поездки на
континент, я был к Джейн ближе, чем когда-либо. Осенью я останавливался у
них на Кливден-Корт и думаю, что именно в это счастливое время некто, кого
мы оставим безымянным, осудил нашу дружбу и подбил Брукфилда сказать мне,
что нам следует вернуться к более приемлемой форме отношений. Уильям заявил
мне, что я пишу и появляюсь слишком часто и что писать я должен лишь в
ответ, а навещать их дом - лишь по приглашению. Мой гнев сравним был только
с моим горем - мог ли я выжить на голодном рационе, отныне мне предписанном?
Я с нетерпением ждал почты, и когда от Джейн пришел куцый обрывок письма,
каким потоком слов я разразился в ответ! Наверное, вы презираете меня за то,
что я согласился на такие условия, по-вашему, мне следовало заявить:
"Прекрасно, сэр, раз так, прощайте и подите к дьяволу вместе с вашей женой".
Возможно, вы бы стали больше уважать меня, пошли я Брукфилду вызов и проткни
его шпагой, которую в подобных драматических коллизиях Титмарш вытаскивает
из ножен. В ответ могу сказать только одно: если вам по душе такие
мелодрамы, вы не знаете, что такое любовь. Ради любви можно пойти на все,
можно продать душу дьяволу, чтобы бросить один-единственный взгляд на
любимую, можно месяцами ждать встречи. Несправедливость приговора Брукфилда
заставила меня кипеть от ярости, но я не возражал - мне ничего не оставалось
делать. Единственное утешение я находил в стихах - я изливал в них душу и
посылал Джейн. Она на них не отзывалась и писала мне светские послания, в
которых пересказывала, что сказал или сделал ее муж, и давала советы, как
беречь здоровье. Я ненавидел эти жалкие, по-родственному заботливые письма,
но не мог без них жить. От одного вида ее почерка на конверте я чувствовал
себя счастливым целый день.
Ей, конечно, приходилось много хуже. Негоже мне соваться в супружеские
отношения Брукфилдов, но судите сами, может ли умная, тонко чувствующая
женщина быть счастлива с гораздо менее умным, властным мужем, который
зачастую не считается с ее желаниями? Мне одному известны горести,
выпадавшие на ее долю, и я сохраню их в тайне. Она покорилась нашей разлуке,
потому что у нас не было иного выхода. Конечно, мы могли пойти на сделку с
дьяволом и убежать вдвоем, но в мире не нашлось бы места, где нас не жег бы
стыд из-за оставленного позади разгрома. Преодолеть разделявшие нас
препятствия было невозможно, поэтому я продолжал тосковать о Джейн, все
глубже загоняя себя в болезнь и расшатывая свое и без того подорванное
здоровье. Сокрушительный удар довершил мои несчастья: Брукфилд сообщил мне
конфиденциально, что Джейн весной ждет разрешения от бремени, один бог
знает, как я задрожал при этом известии, как побледнел, нахмурился, как
жаждал оказаться где угодно, но только не в его гостиной. То была полная
неожиданность - после стольких лет бездетного брака, сейчас, когда она
любила меня, носить его дитя - это было ужасно! Ревность моя была
безудержна, обида безобразна, ужас неподделен. День за днем мне предстояло
наблюдать, как раздается тело любимой женщины из-за ребенка, зачатого не от
меня. Неважно, что отцом малютки был ее муж, мне виделось тут что-то
непристойное, похожее на неотвязные кошмары, преследовавшие меня по ночам.
Как вынести такую муку? Когда мне приказали умерить свое чересчур пылкое
обожание, пилюля была горькой, но то был комар в сравнении с этой новой,
величиной с верблюда.
Со временем я успокоился и начал разделять радость Джейн. Она так
тосковала по ребенку и совсем было отчаялась. Теперь это ее утешит и утолит
печаль, которую ей причинила наша разлука, и было бы несправедливо, если бы
я не разделил с ней ее радость. За Брукфилда я тоже должен порадоваться,
ведь он мой друг. До чего запутанный клубок - как я терзался, как хотел
когда-нибудь его распутать. Ребенок скрепит их союз неразрывными узами, нас
с Джейн отныне будут разделять три ангелочка - мои девочки и ее крошка.
Могли ли мы обречь этих детей на муки и повести себя как эгоисты? О нет, мы
неспособны были на подобную жестокость. И я по-прежнему ходил к ним в дом,
когда мне позволяли, делил общество Джейн с любым случайным гостем, смотрел
на нее издали, вел светскую беседу и про себя дивился, как я все это выношу,
а после, когда очередное самоистязание кончалось и я оставался в своей
комнате один, возводил каждый ее взгляд в событие и цеплялся, словно
утопающий, за каждое прикосновение ее руки, когда прощался или вел ее к
столу. Это было чудовищно. Не сомневаюсь, что Брукфилды не хуже моего
понимали чудовищность происходящего; отчего Уильям не отказал мне от дома
сразу же? Зачем он позволял мне думать, будто наша дружба может
продолжаться? Толкуйте это как хотите, но я подозреваю, что ему было приятно
наблюдать, как я поклоняюсь его жене, а ей я был нужен не меньше, чем она
мне.
У каждого из нас есть в жизни обстоятельства, которых нелегко касаться,
такова и моя история. Если вы приведете мне в пример мужчину, чье сердце не
было опалено несчастной любовью, я докажу вам, что он не жил по-настоящему и
не растратил те кладези и водоемы чувств, которые лежат в его душе
нетронутыми, пусть он и счастлив, и доволен - он меньше человек, чем мог бы
быть. Когда-то я считал, что обрести хорошую жену и теплый очаг, уметь
прокормиться и делать свое дело - это и значит жить, как должно: стремиться
надо к тихим водам, но сейчас мне думается, что только в буре формируется
х