Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
этом ужасно безлюдном, запертом доме, вы поняли бы, почему мне
захотелось веселья, общества и радостных приветствий. Я просто был не в
силах поставить чемоданы в холле, отправиться наверх и там расположиться, а
если вам непонятно, по какой причине, значит, вам не случалось открывать
дверь дома, простоявшего полгода на запоре и издающего особый затхлый запах
пыли, закупоренных окон и безмолвия. Возможно, я несколько преувеличиваю, и
дом, наверное, был в порядке, но я нисколько не преувеличиваю трепета,
пробежавшего по Моей спине от тишины. Любимые не вслушивались в звук моих
шагов, никто не закричал от радости при виде меня - не слышно было ничего,
только скрип моих башмаков на лестнице, мой кашель - я задохнулся спертым
воздухом - и удары моего сердца, стучавшего с невероятной силой. Поэтому я
навострил лыжи и обратился в бегство; проведав после небольшого сыска про
бал у леди Стенли, я поспешил туда, где, как я знал, удачно застану всех
своих друзей в сборе.
Недавно я видел человека в "Гаррик-клубе", заурядного, скучного малого,
который объявил, что на днях вернулся из Америки, и тотчас возникло общее
движение, вокруг него мгновенно выросла толпа, градом посыпались вопросы,
так что он весь побагровел от натуги и едва мог выдавить свои банальности.
Признаюсь, эта сцена потрясла меня; не возбудил ли я подобное же
любопытство, возвратившись из Америки десять лет назад, и не кажется ли вам,
что десять лет - серьезный срок и новизна за это время могла бы несколько
поистереться? Я задаюсь вопросом, станет ли когда-нибудь посещение Америки
таким же привычным и бездумным делом, как поездка в Брайтон. У меня нет
никаких тому свидетельств, но допускаю, что когда-нибудь картина будет
выглядеть примерно так: некто нам скажет, что возвратился из Америки, а мы в
ответ зевнем, заметим "вот как!" и снова уткнемся в свои газеты, удивляясь
про себя, какого дьявола нас оторвали, чтобы сообщить такую скучную, ничем
не примечательную новость. И если вы к этому всему давно уже привыкли, мой
читатель, вам трудно будет поверить, что лучшее общество Лондона столпилось
вокруг меня, горя желанием услышать, что я думаю о континенте, который
только что покинул. Я, можно сказать, кормился своими впечатлениями - изо
дня в день ездил на званые обеды и растолстел не столько от еды, сколько от
собственных раздутых описаний. В Америке меня измучили вопросом, как она мне
нравится, но дома этот же вопрос я встречал с огромным удовольствием и
великой радостью. Нет, я не возражал, когда мне его задавали, я возражал,
когда его не задавали, более того, почитал себя глубоко задетым и
положительно жаждал иметь аудиторию для небольшой лекции на вышеозначенную
тему. Думаю, удовольствие отчасти объяснялось возможностью шокировать
публику: все ожидали, что я питаю неприязнь к Америке, и стоило мне дать
понять, что я не только не испытываю ничего похожего, но в чем-то даже отдаю
ей предпочтение, как слушатели бывали огорошены. Когда по невежеству или из
предвзятости мои собеседники отпускали какое-нибудь уничижительное замечание
об Америке и американцах, я только что не доходил до откровенной грубости, и
это было неразумно, ибо в подобном случае достало бы и мягкого упрека. Я
стал главным поборником американских нравов и обычаев, должно быть, моим
слушателям частенько хотелось посоветовать мне сложить вещички и махнуть
туда снова, раз мне все там нравится. Думаю, что, как это часто бывает, я
перегибал палку в другую сторону, но такова уж человеческая природа, и
незаметно для себя я начал оскорблять чужие чувства, настаивая на
превосходстве всего американского. О, говорил я на каком-нибудь большом
балу, разве это бал - вот если бы вы видели американские наряды (по правде
говоря, я их считал безвкусными); разве это угощение - вот если бы вы видели
американскую снедь, - и так далее и тому подобное. Не странно ли, что не
сыскалось патриота, который расквасил бы мой перебитый нос? Впрочем, я и сам
готов был надавать затрещин, ибо нет ничего несноснее чем
разглагольствования невежд, которые ничего не знают, не имеют никакого опыта
в обсуждаемом вопросе, но выступают, словно знатоки. И если я был неумерен в
своей преданности Америке, то только потому, что меня на это подбивали
несправедливые нападки тех, кто полагал, что насмехаться модно.
Радость возвращения и благодарность за удачную поездку оказалась
недолгой. Некоторое время я демонстративно не переводил часы, поставленные
по нью-йоркскому времени, и ощущал невыносимую тоску, когда смотрел на
солнце, ежевечерне заходившее на западе, и думал о местах, где оно сейчас
еще светит. Стоило мне очутиться дома, и Америка мне показалась безупречной,
я забыл все раздражавшие меня порой мелочи. К тому же, не был ли я там
всегда здоров и не сразила ли меня, лишь только я вернулся, зверская зубная
боль? Можете смеяться и говорить: "и что за беда - зубная боль?" - мой зуб,
вернее, три болевших зуба доставили мне самые ужасные страдания, какие я
испытал во всю свою жизнь. От боли - мучительной, сверлящей - горела голова,
хотелось кричать в голос, но я не мог издать ни звука, потому что мой рот
был забит креозотом. Какую картину я являл собой! Я лежал в этом унылом,
мертвом доме, стонал, охал, мечтал перенестись в Америку и убеждал себя, что
надо пойти к зубному врачу. Я не люблю зубных врачей - всех и всяческих. На
мой взгляд, зубоврачебному искусству, как и всему прочему искусству
врачевания, предстоит еще многому научиться, и потому предпочитаю держаться
в стороне от медиков, но ясно было, что в данном случае мне это не удастся.
Боль не утихала, я не мог ни есть, ни спать, ни появляться в приличном
обществе. Каким я ни был трусом, пришла пора взглянуть в лицо неизбежному,
и, хлопнув большой стакан... неважно чего для поддержания духа, я отправился
к мистеру Гилберту на улицу Суффолк. Я сильно подозревал, что при виде этих
кошмарных стальных клещей, или как они там называются, мне тотчас
припомнится срочное свидание и я опрометью выскочу на улицу, а если даже и
не выскочу, то при первом же прикосновении металла зареву как бык, врач
ничего не сможет сделать, и в зубоврачебном мире - а есть ли такой мир? что
за смешная мысль! - меня ославят трусом. Однако на сей раз я, пожалуй,
остался собой доволен: решительно, как полагается мужчине, сел в кресло,
открыл рот, сделал глубокий вдох, и через пять страшных минут - за это время
я не раз бледнел и морщился - все было кончено. Какое чудо! - боль прошла
немедленно, на свете нет ничего лучше! Не это ли одно из самых дивных
ощущений? И разве мы потом не спрашиваем себя с удивлением, отчего мы
колебались, если знали заранее, что именно так все и произойдет? Возможно,
будь я способен вынести мысль о скальпеле хирурга, как вынес, в конце
концов, щипцы дантиста, я испытал бы не меньшее облегчение, но дело в том,
что боль во внутренностях терзает меня не всегда, и стоит ей утихнуть, как я
говорю себе, что она больше не повторится и незачем спешить под нож.
Как бы то ни было, три черных, источавших боль чудовища были извлечены
у меня изо рта, и я почувствовал себя намного лучше, правда, осталась дырка,
казавшаяся глубокой и бездонной, словно океан, и я непрестанно трогал ее
языком. Зубы - ужасная докука, по-моему, природа очень неудобно их
придумала, но стоит их лишиться, как нам их очень не хватает. Из-за этой
малоприятной процедуры отложилась моя долгожданная встреча с семьей в
Париже, однако я задержался лишь настолько, сколько потребовалось, чтоб
убедиться, что боль не повторится, и поспешил во Францию. В ту пору матушка
жила на Ангулем, 19, красивой улице в приятном оживленном месте, - помню,
как, стоя на ступеньках ее дома и дергая звонок, я думал, что тут веселее
Кенсингтона и что неплохо было бы и мне сюда перебраться. Может, и неплохо,
кто это знал? Во всяком случае, не я, я понятия не имел, куда ветер дует, и
с интересом ждал, когда это выяснится. Наверное, стоя на ступеньках
матушкиного дома, я глупо улыбался, взволнованный, трепещущий и больше
похожий на возвратившегося любовника, чем на отца: сердце мое стучало часто,
а от необъяснимого возбуждения по спине пробегали мурашки восторга.
Я вынужден был позвонить дважды, ответа не было, но меня это не
испугало: я слишком хорошо знал, в чем тут причина. Девочки, даже когда
сердца их разрывались от чувств, были так же застенчивы, как и я, - я слышал
за дверью тихие возгласы, возню и улыбался, воображая, что там делается, но,
наконец, почувствовав, что настало время избавить их от нерешительности,
позабыл о своей собственной. Я заколотил в дверь и спросил, собираются ли
мне отпереть ее, но вот она открылась и все мы, наконец, прижали друг друга
к сердцу. Ах, что это была за встреча! Объятия, поцелуи, слезы радости не
прекращались целый день, и мне никогда не забыть своего потрясения, когда на
несколько секунд взглянул на девочек глазами постороннего и залюбовался ими.
Большие расстояния оказывают нам неоценимую услугу: мы принимаем близких не
задумываясь, когда живем вместе, и потому не видим их в настоящем свете, и
очень хорошо, когда порой нам выдается случай это сделать. Анни стала очень
высокой и женственной, даже не верилось, что какие-нибудь полгода так сильно
преобразили мою неуклюжую девочку, а Минни сделалась такой хорошенькой, что
я был очарован и предвидел, что через несколько лет за ней будет увиваться
весь город. Сама их плоть излучала здоровье - то было второе потрясшее меня
впечатление: сознание счастья от их физического присутствия. Когда я держал
их в своих объятиях, я ощущал себя иссохшим деревом, впитывающим живительную
влагу, - во мне как будто расцветала какая-то заброшенная часть души. У
одинокого сорокадвухлетнего мужчины немного людей, которых он может
заключить в объятия, чего ему порою очень хочется. Я напомнил себе об этом,
когда увидел дедушку - своего отчима: ужасно тощий и изнуренный, он радостно
мне улыбался и ожидал, что я прижму его к груди, как и прочих. Матушку я,
конечно, чуть не задушил от радости, после чего отодвинул на расстояние
вытянутой руки, чтоб разглядеть получше, и снова стал душить - изматывающий
ритуал! Потом девочки порхнули за пианино и удивили меня вновь, на этот раз
своими успехами по музыкальной части, затем я должен был послушать их
французский и заявить, будто ни за что бы не догадался, что они не
урожденные француженки, затем последовали ярды вышивок, которые мне
надлежало осмотреть и восхититься, и так далее и тому подобное. Плоды их
трудов были огромны и сложены к моим ногам, словно жертвоприношения к ногам
древнего божества. Там, где всегда царили одиночество и грусть, настали
любовь и радость, и я ощущал полноту сердца. Еще раз скажу вам, что ради
семьи пожертвовал бы любым своим успехом, любым, какой ни назовите, лучше
нее нет ничего на свете.
Некоторое время мы жили в Париже, все еще не веря до конца, что завтра
утром снова увидим улыбающиеся лица друг друга, и ненадолго мне показалось,
будто я снова молод: гуляя под каштанами или поднимая глаза на видневшиеся
за ними купола Тюильри, я ощущал душевный мир. Почему нужно непременно
что-нибудь делать? Почему не наслаждаться семейным кругом и просто жить? Не
знаю, почему, но после нескольких недель такой идиллии ко мне вернулось мое
обычное беспокойство и злость на себя за то, что я не умею его скрыть. Жизнь
с матушкой была не по мне. На что способны краснобаи, кроме пустопорожней
болтовни? Ну вот, я и назвал вещи своими именами. Я имею в виду общество, в
котором вращалась эта добрая душа; оно меня ужасно раздражало, я терпеть не
мог царившего там преклонения перед матушкой, к которому эти люди пытались
побудить и меня, - то было нездорово. Не мог я вынести и особого духа ее
верований, в которых главный упор делался на Ветхий завет. Анни части
ссорилась с ней из-за этого, и хотя я внутренне рукоплескал дочке, я не смел
обижать матушку и подрывать ее авторитет, прилюдно ей противореча. Нет,
нужно, думал я, забрать отсюда девочек, вернуться в Лондон - в другую жизнь.
Как водится, это было сопряжено с разными трудностями бытового свойства. До
чего меня сердило, что Анни и Минни, одна шестнадцати, другая тринадцати
лет, не были достаточно взрослыми, чтоб окончательно расстаться с
гувернантками; возвратись мы все вместе в Лондон, как я того хотел, вся
морока началась бы снова, тогда как в Париже при них была матушка и
превосходная французская гувернантка, которую они обожали. Я думал было
соблазнить ее поехать с нами, но мог ли я это себе позволить, зная, что
положение гувернантки в Англии совсем иное, чем здесь? Она была хорошенькая,
обворожительная девушка, свободно вращавшаяся в любом избранном ею обществе,
где к ней относились как к равной, тогда как в Лондоне она была бы низведена
в иных домах почти до положения прислуги и я бы ничего не мог с этим
поделать. Кроме того, появись в кругу моей семьи такое пленительное
существо, вообразите, какие пошли бы пересуды - в них не бывало недостатка,
даже когда у меня в услужении находилась какая-нибудь старая карга, не
вызывающая и тени подозрения. Нет, об этом не могло быть и речи, лучше мне
одному как можно скорее вернуться в Лондон, уладить все дела и приехать за
девочками. Перед отъездом я дал им слово, что по моем возвращении мы поедем
в Рим и проведем там зиму. Воображаете, какие раздались крики восторга? Как
только эти слова слетели с моих уст, напуганный бурными изъявлениями их
чувств, я почти пожалел о сказанном: мне стало страшно, что я беру на себя
такую огромную ответственность, и одновременно немного стыдно своего страха;
наверное, лучше было подождать с обещаниями и прежде убедиться, что с
поездкой все улажено, чтобы не видеть их мучительного разочарования, если
она сорвется.
Вернувшись в Лондон, я попытался взглянуть в лицо действительности, к
чему всегда считал себя способным, работать ради денег, словно сам дьявол
гнался за мной по пятам, мне больше не приходилось, но деньги все же были
нужны, и чем больше я мог заработать, пока был в силах, тем лучше. Одно
время я подумывал подготовить несколько лекций об Америке. Меня подбивали на
это некоторые мои друзья, очарованные, по их словам, моими рассказами, но я
не мог за это взяться без помощи своего секретаря - Эйра Кроу, который
принялся в то время за всякие другие дела, - что вполне понятно, - и был вне
досягаемости. К тому же, чему бы ни были посвящены новые лекции, это опять
были лекции, а я был ими сыт по горло. Возможно, я написал бы книгу, если бы
не сменил полностью курс действий и не ударился в другую, совершенно
неожиданную крайность - в политику. Хоть мне и совестно, скажу по чести, что
меня привлекала подобная карьера, - я получил большое удовольствие от своей
затеи. Виной тому, наверное, был возраст: в сорок два года я чувствовал
потребность внести в общественное благо нечто более значительное, чем
десяток книг для избранного круга, которые я кропал, не слишком себя
утруждая и тратя по несколько часов в день. Во мне жило сильное гражданское
чувство, которое искало себе выхода, и я надеялся, что в качестве члена
парламента сумею внести в эту деятельность крупицу опыта и понимания жизни.
При сложившихся обстоятельствах меня удерживало лишь одно: если бы я
выдвинул свою кандидатуру, я баллотировался бы как независимый, а это было
дорого, такую роскошь я Мог себе позволить, лишь основательно истощив свои
недавние накопления. Осторожность удержала меня, и, думаю, к лучшему.
Короче говоря, в июне 1853 года я подписал с Брэдбери и Эвансом договор
на новую книгу, которая, как и "Пенденнис", должна была выйти в двадцати
четырех выпусках на следующих условиях; 3600 фунтов наличными плюс 500
фунтов от американцев - Харпера и Таухница. Нет, вам не изменяет зрение, не
трите глаза так яростно, это и в самом деле куча денег - стыдно сказать, как
много мне платили. Но стоило мне сесть за стол и задуматься, откуда, черт
подери, мне взять героев и как сплести интригу, которая составила бы
двадцать четыре выпуска и нечто цельное в итоге, как я понял, что отработаю
каждый пенни, ибо меня ждет геркулесов труд. Впереди были адовы муки -
только мазохист мог добровольно наложить на себя такое страшное наказание.
Не я ли клялся после "Пенденниса", что больше никогда ничего подобного не
сделаю? И вот, пожалуйста, я пускаюсь в еще более рискованное предприятие. В
голове у меня не было ни фабулы романа, ни достаточно ясного представления о
том, чему он будет посвящен, - лишь самое общее понятие о действующих лицах;
я сознавал, что заблужусь без крепкой путеводной нити. Во мне не бил родник
фантазии, мне не дано было черпать из него, сколько заблагорассудится,
отнюдь нет. Но стоило мне подписать договор и осознать, что отступление
отрезано, как я ощутил подъем духа, не имевший ничего общего с
предполагаемым гонораром. Я был полон рвения - мне не терпелось взяться за
перо - и наслаждался этим ощущением. Кто, знает, что я напишу после целого
года отдыха, начав все в новых, более благоприятных условиях? Я думал, что,
уютно устроившись с девочками под зимним римским солнцем, обрету мир и
спокойствие, которых мне, возможно, не доставало, чтоб вновь подняться до
великих. Теперь я знаю, что оба решения - и поездка в Рим, и договор на
"Ньюкомов" - были роковыми, но в отличие от тех моих решений, которые я
вспоминаю с изумлением, и спрашиваю себя, как мог принять их, эти мне
понятны, и думаю, что в сходных обстоятельствах принял бы их снова. Полезная
штука - жизненный урок, однако порой еще полезнее не извлекать его.
Мы не выезжали в Рим до ноября того года, дожидаясь, пока благополучно
выйдет первый номер "Ньюкомов", и до той поры два месяца путешествовали по
Швейцарии. Мне хотелось начать новую книгу в спокойной обстановке и дать
девочкам возможность проветриться, но все получилось совсем не так, и мне бы
следовало это предвидеть. Я почти ничего не помню из нашей поездки, потому
что всю ее затмил кошмар "Ньюкомов". Книга не задалась с самого начала, она
преследовала меня, словно большое и глупое привидение. Поняв, что не могу
вдохнуть в своих героев жизнь, я буквально скрежетал зубами - теми
немногими, которые у меня остались, - от безудержного бешенства и готов был
вернуть деньги, но не позволяла гордость. Я упорно писал намеченную порцию
слов каждое утро, в надежде, что дисциплина принесет достойный плод, но
каждый следующий день лишь увеличивал мою досаду. Бедным Анни и Минни
пришлось вытерпеть всю тяжесть моего недовольства собой, впрочем, хочется
верить, что я не был слишком обременителен и что новые места и люди щедро
вознаградили их за все плохое. Одно я знаю точно: им было очень весело, а
меня ужасно раздражало поведение всех встреченных американцев. Что было
толку твердить, будто американцы - такой же цивилизованный народ, как и мы,
если в каждом швейцарском городе мы видели, как они едят с ножа? Я
обнаружил, что американцы за границей держатся самым вредным для своей
репутации и самым отталкивающим образом. Что было проку отстаивать их
скромность и бесхитростность, если в гостиничной книге постояльцев в графе
"Место