Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
болезни: девочки, по странному обыкновению девочек, выросли и стали
нуждаться в более дорогих вещах, матушка, что было неотвратимо, постарела и
больше нуждалась в заботе и помощи, мое хозяйство непрерывно расширялось и
требовало новых и новых рабочих рук, - ни в чем, что было нам доступно, мы
так себя и не ограничили. Мы жили на широкую ногу, и я не склонен был менять
привычки, болезнь меня, конечно, напугала, но не настолько, чтоб я решился
экономить, готовясь к ее следующей атаке. Мой новый спутник звался Оптимизм,
и Оптимизм не позволял мне жертвовать комфортом и позорно поддаваться
панике. Мои планы откладывать средства на будущее не заходили так далеко,
чтоб я стал ущемлять себя в настоящем. Я не желал отказываться от удобств, а
значит, и от некоторой привычной толики роскоши, и это не подлежало
пересмотру. Не могу вам сказать, до чего я рад, что усвоил этот свободный
взгляд на вещи. Теперь, когда у меня так много денег и так мало от них
проку, было бы ужасно вспоминать, что я отказал себе в собственном выезде, а
девочкам в нарядах ради того, чтоб сэкономить несколько жалких фунтов,
которыми, в конце концов, я даже и не воспользовался. Конечно, вы можете мне
возразить со свойственной вам логикой, что я бы рассуждал иначе, если бы в
пятьдесят лет сидел без гроша, - тогда бы я горько сожалел об этом лишнем
экипаже и о ненужных новых платьях, но я так не считаю. Окажись я сегодня в
беспросветной нужде, что изменили бы эти безделицы? Почти ничего, зато в
свое время они доставили нам много удовольствия. Надеюсь, с этим вы
согласны?
Ну вот, я шел вперед, взбодрившись духом и с надеждой в сердце, хотя
порою чувствовал в нем легкое покалывание (вы знаете, кто был тому
причиной), державшееся очень долго после того, как здоровье мое во всех
остальных отношениях поправилось. Интересно, что ждет меня в делах сердечных
в следующей главе? Но что бы меня ни ожидало, я был намерен сохранять
жизнелюбие и ясность духа и не поддаваться обстоятельствам. Признаюсь,
однако, что меня томило предчувствие чего-то в будущем, - не решаюсь
употребить слово более определенное. Я был уверен, что вскоре со мной
случится что-то важное, но не догадывался, что это может быть такое. А вы
догадываетесь? Тогда вы проницательней меня.
^T11^U
^TНа новом пути^U
Вскоре здоровье мое совсем поправилось, ко мне вернулись прежние силы,
и я, как встарь, порхал по всему Лондону. Мне не терпелось побыстрей
отбарабанить свою проповедь - роман "Пенденнис" (казалось, он выходил из-под
пера пастора, а не сатирика), чтобы приняться за новый труд, который
клокотал в моей груди и рвался наружу. Наверное, так всегда бывает, и нас
влечет неначатая книга, грядущий праздник, предстоящие каникулы... на мой
взгляд, это к лучшему: ведь если будущее перестанет нас манить, нам не
захочется идти вперед. Мне было б очень грустно лишиться своей тайной веры в
близость счастливых перемен; как, потерять надежду на то, что новый замысел
даст дивный плод и следующая книга станет откровением? Нет, это было бы
ужасно, по мне уж лучше риск, что все ожидания пойдут прахом и обернутся еще
одним провалом. В конце концов, провалы входят в правила игры - они
неизбежны. Любой писатель предпочитает взяться за новую книгу, а не возиться
с переделками и исправлениями старой, и я здесь не исключение. Чистый лист
бумаги, остро очиненное перо и свежий замысел - вот радости, которые нам
доставляет ремесло. Недели через две порыв угаснет, перо сломается, бумага
покроется помарками, но это оборотная сторона дела, и надо с ней мириться.
Итак, я с радостью вернулся к прежним привычкам и четыре раза в неделю
веселым вертопрахом выезжал, в свет порезвиться, и все же я переменился -
мне и, самому это было заметно - и к обязанностям, и к развлечениям. Мое
неистребимое, казалось, легкомыслие куда-то испарилось и уступило место
чинной трезвости, удивлявшей меня самого и удивлявшей не всегда приятно.
Ей-богу, не стоит гордиться легкомыслием, но оно как-то больше сродни тому
стилю жизни, который я нахожу приемлемым. Конечно, я догадывался, что в моей
умеренности сказывался возраст - я приближался к сорокалетию. Немолодого
человека не смешит любая малость, к тому же, по мнению некоторых, я и вовсе
должен был напустить на себя сановный вид, тщательно взвешивать каждое
слово, не улыбаться и изображать из себя кладезь премудрости, по большей
части, горькой. Мисс Шарлотта Бронте, например, неустанно попрекала меня
неуместной веселостью, призывала быть достойным автора "Ярмарки тщеславия",
роль которого я сам себе назначил, и моя несговорчивость очень ее огорчала.
Какая она была странная, упокой господи ее душу, и на жизнь, и на литературу
мы смотрели совсем по-разному, да я и мало знал ее - встречались мы всего
раз шесть. Но и этого было довольно, чтоб угадать за хрупкой внешностью
стальной характер - она держалась несгибаемо, а ее большие серые немигающие
глаза горели страстью. По-моему, в этом мире немногое ей доставляло радость,
френолог не отыскал бы на ее голове шишки счастья, как я не отыскал во всех
ее речах ни тени юмора. Возможно, жизнь не баловала ее поводами для веселья,
но суть не в них: одни смеются даже по дороге на виселицу и в смертный час
острят и забавляются, другие сидят с каменными лицами в компании, где царит
самое что ни на есть заразительное веселье. Впрочем, характер мисс Бронте,
по правде говоря, не вызывавший у меня восторга, докучал мне гораздо меньше,
чем ее постоянные требования, чтобы каждая новая книга была крестовым!
походом против того или иного порока, а каждый автор - рыцарем не только в
книгах, но и в жизни. По-моему, она решила, что весь остаток дней я должен
посвятить искоренению язв, которые обнажил в "Ярмарке тщеславия", и шутки по
поводу этой моей миссии приводили ее в немалое негодование. Да и вообще она
не одобряла шуток - воспринимала их совершенно серьезно и, честно сказать,
очень меня этим раздражала. Мне как человеку бесконечно чужда подобная
бескомпромиссная серьезность, эдакая мрачная решимость все понимать
буквально, свидетельствующая, на мой взгляд, о поистине плачевном отсутствии
жизненного опыта. Поверьте, мне отвратительна пустая болтовня, которая
гремит, прокатываясь эхом, по гостиным Англии, так что, в конце концов,
отчаиваешься услышать что-нибудь более осмысленное, чем "Прекрасный день, не
правда ли?", но, согласитесь, невозможно разражаться целой лекцией в ответ
на безобидную остроту вроде тех, которые я отпускал в присутствии мисс
Бронте и которые не вынесли бы повторения на страницах этой книги.
Помню, однажды вечером она особенно неистовствовала, и я еле
сдерживался, чтоб не смутить ее каким-нибудь шутливым замечанием, но не мог
себе этого позволить - мисс Бронте была моей гостьей. Вы, любезные читатели,
верно, давненько недоумеваете, как это я, так широко пользовавшийся
гостеприимством в Лондоне, ни разу до сих пор не заикнулся о том, кого и как
принимал у себя дома. Мой дом и впрямь в те дни не славился радушием, более
того, я делал все возможное, чтоб никого не приглашать, порою доходя до
неприличия, но вы, надеюсь, не заподозрили меня в прижимистости? Ведь у меня
не было жены, а, значит, и хозяйки, что крайне затрудняло исполнение
светских обязанностей. Гораздо проще и удобнее было потчевать гостей в
клубе, и, думаю, я делал это с достаточным размахом, но мисс Бронте была
дамой и, значит, принять ее, раз уж я это надумал, можно было только дома,
но приглашать ее одну было бы не совсем прилично, и я позвал друзей, короче
говоря, не успел я оглянуться, как оказалось, что устраиваю званый ужин. Что
за кошмар эти домашние приемы! Впрочем, сейчас, когда я наблюдаю, какое
удовольствие доставляют подобные празднества моим дочкам, я понимаю, что не
все со мной согласны. В доме подымается невероятная суматоха, слуги
остервенело мечутся по комнатам, чтобы собрать необходимые принадлежности,
слишком роскошные для повседневной жизни и рассыпанные по комодам, ящикам,
шкафам, коробкам; кухня превращается в священную обитель, кухарка - в
примадонну, и пока она занята столь важными делами, ее нельзя унизить
просьбой приготовить что-нибудь незатейливое, вроде яичницы с беконом, а
потому несколько дней все голодают. К тому времени, когда настал
долгожданный июньский вечер, на который было назначено это грандиозное
празднество, настроение мое окончательно испортилось: не находя себе места,
я бродил по дому, проклиная эту дурацкую затею, и кричал, что больше не
поддамся и в последний раз участвую в подобной глупости. Анни и Минни не
разделяли моих чувств и были упоены царившей суетой и всеобщим возбуждением.
Им было позволено остаться со взрослыми - даже каменное сердце не устояло бы
перед их отчаянными просьбами, - и вот, все в лентах и кисее, они замерли на
ступеньках, готовые восхищаться каждым гостем. Бедные мои глупышки, как они,
наверное, были разочарованы, разве что приглашенные вели себя занятнее, чем
представлялось? моему взору. Мисс Бронте, одетая в глухое темное платье,
сурово глянула на моих дочурок, когда я вел ее к столу; какую смешную пару
мы собой являли: я - встрепанный, громадный, она - едва мне по плечо,
крохотная и очень подтянутая. Однако никто при виде нас не засмеялся, да и
мое оживление вскоре угасло, сменившись парализующей скукой. Как это было
мучительно - держа руки по швам, давать прямые ответы на самые что ни на
есть прямые вопросы и, не отважившись ни на одно живое слово, наблюдать, как
в этой смирительной рубашке глупеет вся собравшаяся компания, среди которой,
право, было несколько отличных остроумцев. Уставившись на чадящие свечи - в
тот вечер все шло из рук вон плохо - и на видневшееся за ними напряженное
лицо мисс Бронте, я с трудом подавлял зевоту. Казалось, пытке не будет
конца. Я мужественно заставлял себя сосредоточиться на важных, злободневных
темах, вокруг которых велась застольная беседа, и вслушивался в один
невыносимо скучный монолог за другим. Что, интересно, думала сама мисс
Бронте? Томилась ли, подобно мне, или забава была в ее вкусе? Когда я
проводил ее, на душе у меня было так скверно и тяжко, что, не дожидаясь,
пока разойдутся остальные гости, я потихоньку улизнул из дому и отправился в
клуб. Каюсь, предосудительный поступок, но мне необходимо было поскорей
встряхнуться, побыть средь шума и веселья, чтоб отойти душой.
Вы спросите, зачем нужно было приглашать эту львицу? Не знаю, но что-то
в ней меня тревожило, и даже в наших стычках, досадных и огорчительных, было
что-то манящее. Думаю, позвал я ее потому, что это само собою разумелось:
она провозгласила себя горячей поклонницей моего таланта, никого не знала в
Лондоне, вдобавок у нас был общий издатель, который нас и познакомил, - и
было бы неприлично поступить иначе. Да и потом, не станете же вы отрицать,
что принимать у себя дома прославленного автора нашумевшего романа, да еще
женщину, - большая честь? Хотя я не готов был мерить себя ее мерками, меня к
ней привлекала ее одержимость, а отношение к литературной славе вызывало
любопытство: ни до, ни после я не встречал писателя, который так ревниво
скрывал бы свое авторство и так твердо уклонялся бы от поздравлений, как
мисс Бронте. Однажды, забыв, что упоминать о ее книгах запрещается, я шутя
представил ее матушке как Джейн Эйр, ох, что тут воспоследовало! Вы бы
только - видели, как гневно и презрительно она на меня глянула! Вы бы только
слышали звенящий голос, осыпавший меня упреками! Вы испугались бы за меня и
не напрасно: я ожидал, что дело кончится пощечиной. В какую-то минуту, можно
сказать, мисс Бронте сквитала счет и нанесла ответный удар - неожиданный и
вызвавший у меня недоумение. "Как бы вам понравилось, если бы вас
представили как Джорджа Уоррингтона?" - спросила она. "Вы хотите сказать,
Артура Пенденниса!" - отвечал я со смехом. "Нисколько. Я сказала -
Уоррингтона и не оговорилась", - и посмотрела на меня с таким вызовом, что я
отшатнулся. Это я-то - Джордж Уоррингтон? Как странно! Я доподлинно знал,
что я - Артур Пенденнис, а если вы не верите, прочтите книгу.
Признаюсь, виноват, я испытывал какое-то извращенное удовольствие,
шокируя мисс Бронте и демонстративно отвергая принципы, которые она пыталась
навязать мне, хоть делал все возможное - пожалуй, больше, чем она требовала,
- чтоб соответствовать им в жизни. Вы, наверное, помните, что незадолго
перед тем, как я заболел, стало известно, что Джейн Брукфилд ждет
счастливого события. В положенное время оно произошло и оказалось, как и
положено, счастливым, хотя среди последовавших за ним торжеств я чувствовал
себя потерянно. Несмотря на полученное предупреждение, я так же часто
посещал свою дорогую Джейн и под конец решил, что крошка, пожалуй, даже
укрепит наши отношения, как бы послужит нам дуэньей: никто не станет
сплетничать о людях, склонившихся над колыбелью. И сможет ли Брукфилд
возражать, если я буду приходить поиграть с ребенком, - все знают, что
Теккерей души не чает в детях! Как вы заметили, мой новый друг - Оптимизм -
пытался скрасить даже эту, самую запутанную сторону моей жизни, и я
продолжал навещать. Джейн до самого появления малютки и любовался ею в
образе Мадонны. Надеясь повидать ее, я заглянул к ним в день, когда начались
боли, - как же я испугался. Я зашел после завтрака, и мне сказали, что
миссис Брукфилд нездоровится и послали за врачом, не могу вам описать свою
тревогу: меня трясло от страха, и, передав наилучшие пожелания, я потихоньку
удалился. Боюсь, сам того не сознавая, я волновался больше, чем отец
ребенка: работа валилась у меня из рук, я ни на чем не мог сосредоточиться и
только с беспокойством ждал дальнейших новостей. Вечером стало известно, что
родилась девочка - Магдалина, и обе, мать и дитя, чувствуют себя хорошо.
Когда я прочел записку, слезы брызнули у меня из глаз, и я разразился
нелепым посланием к только что родившейся крошке, затем сел в изнеможении и
задумался, как скажутся события сегодняшнего дня на моей дальнейшей жизни. Я
повторял на все лады: "Магдалина Брукфилд, Магдалина Брукфилд...", чтобы
привыкнуть к звуку имени, и мысленно наделял его крошечную обладательницу
любимыми чертами. Что она будет за человек и что подумает о друге своей
матери? Как важно, чтоб мы пришлись друг другу по сердцу, и, как ни глупо,
должен чистосердечно признаться, что в глубине души я ощущал, будто
маленькая Магдалина - мой ребенок. И сколько я ни говорил себе, что должен
позабыть этот вздор, внутренний голос продолжал твердить: сложись все чуть
иначе... Ах, что за чепуха! В иные минуты, когда все мои мысли словно
заволакивает какой-то сладкой ватой, мне кажется, что в прежнем воплощении я
был, пожалуй, женщиной. Долгие часы я провожу в пустых мечтаниях и так
запутываюсь в разных "если бы", "быть может", "но", что не могу спуститься с
облаков на землю. В этот раз мне помогло простое средство: стоило бросить
один-единственный взгляд на счастливую мать и гордого отца, как я опомнился,
- Магдалина Брукфилд была их ребенком, скрепившим их союз прочнее, чем
десять лет совместной жизни. Мне предстояло вернуться к своей привычной
роли, вести себя смиренно и никого не раздражать, если я надеялся
по-прежнему лицезреть свою госпожу - единственное благо, о котором я просил
после восьми лет постоянства. Мне следовало бы сообразить, что с появлением
ребенка Брукфилд еще ревнивей будет оберегать свое семейное счастье и
мужское достоинство, но я до этого не додумался. Как мне ни было тяжко, я не
мог не видеться с Джейн. Выставь меня Брукфилды за дверь в день, когда
родилась девочка, они бы, в сущности, оказали мне милость, но если при виде
меня ее не распахивали гостеприимно во всю ширь, то неизменно открывали,
лишь только я к ней прикасался. По-вашему, входить не стоило?
Сегодня, десять лет спустя, я сам не понимаю, зачем я так хотел себя
унизить, даже растоптать, и, вспоминая, как дошел до полного позора, злюсь
на собственную глупость. Я сам себя терзал, сам вонзал в себя кинжал, сам
поворачивал его в ране, не думая о боли. Жизнь - слишком короткая и ценная
штука для подобного самоистязания, но вместо того, чтоб выбраться из трясины
своих отношений с Брукфилдами, я делал все возможное, чтоб глубже увязнуть.
Казалось, меня лишили воли и отныне моя участь - молча сносить муки. Меня не
отрезвила даже смерть молодого Генри Хеллема - хотя, по логике вещей, мне
следовало испугаться, в свете этого несчастья иначе взглянуть на собственное
гибельное положение и поскорее из него вырваться, пока не стало слишком
поздно и я не наложил на себя руки, но я погружался все глубже и глубже,
только ревел, словно влюбленный бык, бессмысленно растрачивая силы и время.
В Кливден на похороны Генри я приехал, ничего не чувствуя, - моя
бесчувственность граничила с жестокостью. О, я, конечно, плакал, да и кто не
плакал над гробом привлекательного юноши, перед которым открывалось
блестящее будущее? Но глядя, как вороные кони, покачивая черными султанами,
переступают среди траурной толпы, я ощущал одну лишь ужасающую холодность.
Что ж, Генри больше нет. А через миг не станет, может быть, и меня. Но эта
мысль меня ничуть не испугала, даже не встревожила. Я оставался странно
безучастен - только досадовал на старую, как мир, погребальную комедию - и
вышел с кладбища, не испытав потрясения. О смерти мне все было известно -
разве недавно я не побывал в ее объятиях? И не увидел ничего ужасного -
догадываетесь, по какой причине? Я был несчастен. Внешне я держался бодро,
старался смотреть на жизнь весело и воздавал судьбе хвалу за все ее дары, но
эйфория, последовавшая за моей болезнью, растаяла как дым - меня объял
привычный мрак. Я был на грани очередного срыва и наблюдал со стороны, как
он ко мне приближается, предчувствуя, что в этот раз мне не отделаться
телесным недугом - противник будет пострашнее, возможно, то будет сам рок.
Я завершил работу над "Пенденнисом" к концу 1850 года, но, сбросив
тягостную ношу, не ощутил ни малейшего облегчения. Избавившись от
неизбежного оброка - я ежедневно писал намеченную порцию слов, - я не
избавился от изнеможения, которое, пожалуй, даже усилилось, как ни старался
я убежать от него, кружа по Лондону и нанося визиты. Что-то висело в
воздухе, но что? Мне беспрестанно снилось по ночам, будто надвигаются
какие-то неприятности, я вздрагивал и вскакивал с постели, и слово
"Брукфилд" звенело у меня в ушах. Но почему? Все шло по заведенному порядку:
я строго соблюдал приличия, казалось, в наших отношениях ничто не
изменилось, разве только сам их дух - все мы чувствовали себя скованно. Я
говорю сейчас не о себе, Уильяме и Джейн, мы трое давно привыкли скрывать
свои подлинные мысли, но что-то изменилось между моими детьми и Джейн: в их
дружбу вкралась неловкость, хотя Анни и Минни по-прежнему обожали ее.
Девочки выросли - одной исполнилось тринадцать, другой - десять, - и,
видимо, подобно мне, стали задумываться, какие узы соединяют их с миссис
Брукфилд, а, может быть, я недооценивал их чуткость: наверное, они замечали,
что отец несчастен, и понимали, что причина этого -