Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
одиночеством: прогуливался вдоль реки, зажав под мышкой блокнот для
рисования, порой подолгу читал на подоконнике, - но взлеты духа я переживал
в другое время. Я их познал в кругу друзей, которых одобрила бы и матушка,
беседуя о стоящих предметах. Я говорю здесь не о шумных, дымных сборищах,
где все кричат, поют и притворяются веселыми, - правду сказать, такие
вечеринки всегда казались мне бессмыслицей, и часто, наскучив их
вульгарностью, я уходил задолго до конца, - но о гораздо более спокойных
встречах с Эдвардом Фицджералдом, Уильямом Брукфилдом и Джоном Алленом. Мне
было хорошо с ними, я рад был разделить мысли и убеждения тех, кто был умнее
и талантливей меня. Я совестился того, что они, считая меня ровней, тратят
на меня свое драгоценное время, и, расставаясь с ними, исполнялся решимости
изжить те слабости, о которых упоминал выше. Порой, прежде чем разойтись, мы
вместе молились - я ничуть не сомневаюсь, что молитвой искупается на свете
гораздо больше, чем мы думаем. Вдыхая воздух ночного Кембриджа, я медленно
возвращался к себе, обняв за плечи дорогого Фица, и чувствовал себя
очищенным, серьезным и твердо верил, что с завтрашнего дня начну жить
по-новому и больше не собьюсь с пути. Мир нисходил в мою душу, и жалко было
засыпать, чтоб не утратить это таинственное чувство счастья.
После Кембриджа у меня завязалось много новых дружб, но не таких
близких и, по крайней мере, не с мужчинами. Я искренне считаю, что люблю
Фица по-прежнему, хотя знаю, что, по его мнению, я от него отказался, ибо
пишу я ему редко, почти не навещаю и больше ничем не подтверждаю того, что
дружба наша жива. А нужно ли?
Неужто истинная дружба - такое нежное растение, что всходит только за
стеклом теплицы, где не бывает перепадов температуры? Надеюсь, это не так. В
душе я люблю Фица, как и встарь, лишь из-за внешних обстоятельств все
выглядит иначе. Как же меня бесит, что длительности, частоте и времени
визитов придается такое огромное значение, и если за полгода вы - о ужас! -
ни разу не повидали Брауна, то можно ли по этому судить о том, как вы к нему
относитесь? Никто не считается с тем, что за эти полгода вы побывали на
пороге смерти, что в вашем доме хозяйничали судебные исполнители, что вы
дважды объехали вокруг света и окончательно измучены бесчисленными
требованиями, которые к вам предъявляет жизнь. Все равно вам следовало
съездить к Брауну, пусть до него три дня пути и в доме не найдется места для
ночлега. По-моему, все это нелепо. Кто смеет переводить мою привязанность к
Брауну в часы, минуты и секунды, которые я у него пробыл? Однако что об этом
думает сам Браун? Осознает ли он так же ясно, как и вы, какое место занимает
в вашем сердце? Уверен ли он, как и раньше, когда получал свидетельства
вашего расположения, в неизменности ваших чувств и в том, что отсутствие
прежних знаков внимания ровно ничего не значит? Боюсь, что нет. И с грустью
признаю, что Браун или Фиц, должно быть, недоумевают. Однажды Фиц упрекнул
меня в письме, что теперь, когда у меня завелись новые друзья, я его не
помню, - то был крик души, призыв сохранять верность. Хоть я ему и возражал,
я знал, что он отчасти прав. Я клялся и клянусь, что люблю его, как прежде,
но ведь теперь я люблю не только его, другие разделили с ним мое сердце.
Покидая Кембридж, я несколько стыдился неумеренности своей привязанности к
нему. Там все это само собой разумелось, дружба цвела и процветала в
идеальных условиях, и было естественно называть его "мой милый Теддибус" и
горевать, если мы расставались больше чем на несколько часов. Дружба была
тогда всепоглощающим занятием и требовала полной самоотдачи, но мыслимо ли
сохранить такую ее исключительность в обычной жизни? Разве только в браке.
Если Фицджералду это грустно, что тут поделаешь? Но пусть не огорчается, мы
снова встретимся в аду и будем добрыми друзьями всю предстоящую нам
вечность.
В моей жизни есть такие периоды, что стоит только захотеть и в памяти
встает все, даже атмосфера моих бывших комнат, но с Кембриджем дело иное. Я
помню, где я жил и что делал, однако все как-то странно мертво для меня.
Отдельные золотые денечки и минуты я и сейчас могу восстановить, но как ни
стараюсь, не в силах охватить все в целом - мне не удается закрыть глаза и
возвратиться в прошлое. Мои воспоминания вымучены и быстро утомляют меня.
Возможно, беспокойство, снедавшее меня тогда, живет и много лет спустя,
поэтому мне не терпится покончить с рассказом об этом времени, как не
терпелось некогда покончить с ним и в жизни. Я рвался из Кембриджа, не зная
куда и зачем, рвался от матушкиных надежд. Я знал лишь, что с меня довольно
единоборства с алгеброй и что никакими радостями студенчества не искупить
чувства собственной несостоятельности. Пусть я разобью матушкино сердце,
решил я, но кончу с этой канителью и не дам себя уверить, будто в следующем
году буду успевать лучше. Еще одного года в Кембридже не будет.
^T3^U
^TГерой радуется жизни в Веймаре и прячется от будущего^U
Если к тому времени, когда вам попадется эта книга, жизнь в обществе
останется такой же, как сегодня, короткая заграничная поездка и тогда будет
считаться непременной частью образования молодого человека. Большое
Путешествие, столь принятое полстолетия назад, в наши дни проходит по
сокращенной программе, но, как и прежде, считается необходимым для
достигшего совершеннолетия юноши. Поездка - часть английского стандарта:
сначала ребенка посылают в приготовительную школу, где он проливает слезы,
затем - в среднюю, чтоб голодом склонить к повиновению, потом - в
университет, чтоб ошарашить смесью невыразимых удовольствий и неслыханных
трудов, и, наконец, прежде чем впихнуть в один из жизненных стереотипов, его
шлют за границу, якобы для того, чтоб он убедился в превосходстве нашей
английской культуры над всеми остальными низшими, а на самом деле - чтоб он
перебесился и тихо покорился жизни. Меня растили по такому же стандарту,
судьба моя была расчислена, и моего согласия не требовалось. Какое еще
согласие? Мальчишка, видимо, рехнулся, откуда ему знать, что ему лучше? Что
за бредовая идея спрашивать у молокососа, чего бы он хотел? Какая чушь!
Мне это не казалось чушью прежде - не кажется и сейчас. Мальчику
необходимо предоставить слово, когда планируют его судьбу. Чтобы из планов
любящих родителей вышло что-нибудь дельное, необходимо его горячее участие,
однако вокруг я вижу сплошное принуждение, ведущее к горю и жизненным
провалам. Джонсу всегда хотелось заниматься правом, и не успел Джонс-младший
появиться на свет, как ему тут же навязали отцовскую мечту, и сколько бы он
ни кричал: "Папа, мне лучше быть солдатом, я люблю битвы и ненавижу книги",
- все бесполезно. Еретик!
Заставьте его замолчать! Вымойте ему с мылом рот! Отец мечтал быть
адвокатом, а дед не разрешил, и значит, адвокатом будешь ты, изволь
радоваться и никаких разговоров. Когда Джонс-младший вырастет и воспитает
сына, он, в свою очередь, пошлет его в солдаты, и как бы тот ни плакал, как
бы ни молил: "Папа, я ненавижу битвы, я люблю книги, я лучше буду..." Нет,
не хочу и слышать, о чем мечтает юный Джонс, - что в том проку, если ему не
миновать солдатчины. Впрочем, порой бывает по-иному, и это еще хуже. Блоггс
- состоятельный виноторговец и очень этим горд. Он создал процветающее дело
и хочет передать его наследнику. Он жаждет, чтобы сын был в точности таким,
как он, любое несогласие воспринимает как измену и следует простому правилу:
"что хорошо для меня, то хорошо и для тебя". Трогательно, правда? Скажите,
почему Джонс-младший не может стать солдатом, адвокатом или кем ему угодно и
отчего Блоггс-младший, при всем своем уважении к отцовскому предприятию, не
может не входить в него? О, если бы мне объяснили, почему!
У меня все складывалось иначе. Матушке хотелось, чтоб я получил
блестящую ученую степень в качестве первого шага к... - к чему, она сама не
знала, мечты ее так далеко не простирались. Личность она была волевая, но не
сторонница насилия, коль скоро я вырос и мог говорить сам за себя, она
искренне предпочитала разум силе. Со своей стороны, я был, как часто
случается, в нелегком положении юноши, у которого нет ни ярко выраженного
дарования, ни ясной склонности к какому-нибудь делу. Не забывайте, в ту пору
я был еще человеком со средствами, хотя и скромными, но ощутимыми, и ожидал
прибавки в размере трех процентов с капитала, которые с момента
совершеннолетия должен был получать на руки. Следовательно, с выбором
жизненного поприща я мог не торопиться и не преминул воспользоваться этим
счастливым обстоятельством. Зачем спешить, взывал я? Зачем настаивать, чтоб
я вернулся в Кембридж, раз я оказался явно неспособен как раз к тому, к чему
меня определили? Чем плохо оглядеться, поразмыслить и вернуться туда позже,
когда я разберусь в себе и в жизни?
Матушка, видно, верила, что так оно и будет. Позволив мне оставить
Кембридж и провести зиму за границей, она надеялась, что даст мне случай
образумиться: оторванный от "дурного общества", я уразумею преимущества
образования, вернусь в университет, удвою рвение и тотчас удостоюсь золотой
медали за успехи. Признаюсь со стыдом: внушая ей, что так все и получится, я
тщательно скрывал предвкушаемую радость. Озабоченно на меня поглядывая, она
говорила отчиму, что я какой-то бледный, усталый, что я слишком быстро
вытянулся и мне, конечно, нужно отдохнуть и прийти в себя. Возможно, лицо ее
при этом чуть-чуть омрачалось, и она припоминала, что я уже ездил за границу
- я был в Париже на пасхальные каникулы - и что мои письма были полны
рассказами о посещениях Фраскатти (известного игорного дома на улице
Ришелье), разудалых вечеринках и всяких прочих "дурных компаниях". Лучше мне
было не писать ей так откровенно о своих веселых уроках танцев и восторгах
от походов в "Комеди Франсэз"; если бы я сравнивал Нотр-Дам с Эксетерским
собором в пользу последнего и этим ограничился, я бы встревожил ее гораздо
меньше. Мне никогда бы не выбраться из Кембриджа, заведи я речь о зиме в
Париже - quelle horreur! (какой ужас!). Но предложив в виде возможного
варианта маленький, тихий немецкий городок - безразлично, какой именно, - я
усыпил ее тревогу. Вряд ли я сознательно ее обманывал - ведь я не уточнял,
где буду жить и что буду делать; скорее всего, я напирал на то, что мне надо
выучить немецкий, и не старался рассеять ее впечатление, что то будет
степенное, здоровое и, в сущности, скучноватое существование.
Как бы то ни было, ее согласие было получено, и в июле 1830 года, еще
не остыв после провала на экзаменах, я отбыл, по-щенячьи весело отряхивая с
ног прах Кембриджа, с твердым намерением больше туда не возвращаться.
Сначала я поехал в Роттердам, затем по Рейну спустился в Кобленц и, наконец,
в Веймар. Я путешествовал с какими-то случайными знакомыми, но чувствовал,
что я один, и упивался этим ощущением. Возможно, раздраженный и усталый,
после какой-нибудь изнурительной поездки я и сказал в сердцах, что сыт по
горло путешествиями, но если так, беру свои слова обратно; ну, а в том
нежном возрасте, в котором я тогда находился, я обожал путешествовать. Я и
сейчас люблю новые места, будь то хоть крохотная английская деревушка, люблю
в первый раз ходить по улицам, знакомиться с достопримечательностями,
присматриваться к жизни. Путешествуя, я пребываю в мире и покое, как будто
все мои заботы мне привиделись, и пока поезд не сбавит ход, а судно не
пристанет к берегу, я о них не думаю. В 1830 году я не тосковал о
безвестности, о которой стал мечтать позже, мои широкие юные плечи не
гнулись под тяжестью сомнений, возвращаться ли мне в Кембридж, и тем не
менее в пути я ощутил подъем духа и окрылявшую меня свободу от опеки. Один
кембриджский приятель по имени Шульт приобщил меня к удовольствию наблюдать
за дуэлями и пить немецкие вина: однажды я влил в себя шесть бутылок кряду
и, должен признаться, это плохо сказалось на моем пищеварении и утвердило во
мнении, что французские вина лучше немецких. Многое радовало меня в этом
рейнском плавании: что ни день, пейзаж чуть-чуть менялся, мимо проносились
города и деревушки, которые недавно были всего лишь точками на карте. Я
увлеченно рисовал, по большей части, старинные мосты и церкви, стараясь
передать необычайную красоту Рейна, которая почти уравнивает его с Темзой.
Если вы никогда не покидали пределов своей родной страны, мне вас безмерно
жаль -поездка дает ни с чем не сравнимое чувство приключения. Чужие страны
обостряют ощущение родного края, которое бодрит и просвещает нас. Лишь
путешествуя, я осознал, что значит для меня Англия и что она дает мне,
насколько я неотделим от ее земли, домов, людей, насколько она часть моей
души. Когда я гляжу сейчас из своего окна и вижу самый что ни на есть
английский пейзаж - второго такого нет нигде на свете, - я чувствую
громадное удовлетворение: он мой, английский, и благодаря поездкам я знаю,
что это такое. (Кажется, я разразился патриотической речью, иначе ее никак
не назовешь.)
Чем больше я думаю о Веймаре, а думать мне о нем приятно, я был там
счастлив, - тем удивительней мне кажется, что из всех городов Германии я
выбрал именно его. Помнится, мне посоветовал его приятель, но что за
требования я выдвинул, подсказавшие ему мысль о Веймаре? Он не был похож ни
на одно другое место в Германии и скорее составлял исключение: странная,
тихая заводь - как из другого века - с особым ритмом жизни. Здесь все было
миниатюрное, какое-то очень четкое и удивительно надежное. Как он ни был
мал, в нем было решительно все, даже свой двор, для которого правящий герцог
устраивал торжественные приемы и балы. Я жил в почтенном семействе и
ежедневно посещал учителя немецкого языка, досточтимого доктора
Вайссенборна, у которого быстро делал успехи. Общество в городе было
отменное и довольно открытое, я даже появлялся при дворе в перешитых
панталонах, черной жилетке, черном сюртуке и треуголке, являя собой смесь
лакея с методистским пастором. Мучимый страхом, что в таком виде я очень
смешон, я уговорил матушку выслать мне лейб-гвардейскую форму, которую носил
с великим шиком и важностью, словно, по меньшей мере, генеральскую. Пожалуй,
в душе я надеялся, что так все и подумают: великий английский полководец,
генерал Теккерей, недавно вернувшийся после такой-то военной кампании... -
вот только кампании никакой нигде не было.
Надеюсь, вы не в обиде, что я полюбил Веймар больше Кембриджа, ведь я
уже продемонстрировал вам свой патриотизм. Дело было не в том, что в этом
городе со мной произошло чудо и я почувствовал себя счастливым, дело было в
свободе поступать как хочется, в независимости в самом широком смысле слова.
Удивительное дело, я пишу "свобода поступать как хочется", и это вовсе не
эвфемизм, чтоб намекнуть на дни, проведенные в постели, и бражничанье по
ночам. Ничего похожего - усердие мое было примерным. Я упорно трудился над
немецким языком и, когда не боролся с его синтаксисом, читал Шиллера, Гете и
других великих немцев. В городе был чудесный театр - какая неожиданность, не
правда ли? - и чуть ли не каждый вечер я отправлялся слушать драмы и оперы,
звучавшие по-немецки. Моя светская жизнь складывалась из разговоров на общие
темы с немцами постарше и из развлечений в кругу сверстников - вторых было
гораздо больше, о чем я не жалею. То была жизнь, которой мне хотелось:
приятная, легкая, беззаботная, с разумной мерой забав и удовольствий и
скромной толикой труда, дававшей мне и моим близким ощущение, что я не трачу
время понапрасну. Возможно, вы считаете такую жизнь безнравственной, и
бесконечное потворство еще не достигшему совершеннолетия юноше вызывает у
вас гнев, в таком случае вам необходимо разобраться в своих взглядах. Я не
могу поверить, что вредно быть счастливым, если никто от этого не страдает.
Неужто лучше было возвратиться в Кембридж и биться над тем, чего я не любил
и не умел? Сидящий в вас пуританин, возможно, скажет "да", но я с ним не
соглашусь.
В Веймаре я, делал литературные записи, но в тетради того времени нет
перлов, которые я там надеялся найти, она меня скорей смутила, и я рад, что
ее можно спрятать подальше. Теперь вы понимаете, из-за чего я предпочел сам
писать о своей жизни? В занятии этом нет ничего нечестного, хоть невозможно
избежать многозначительной болтовни о прошлом, - боюсь, что с высоты своей
нынешней позиции я то и дело донимаю ею молодежь. Кроме разных историй, по
большей части незаконченных, полных поэтических "ахов", "охов" и вздохов, в
этой тетради нет ничего интересного, одни лишь обрывки пьес, обнаруживающие
полную неспособность автора к написанию диалогов, и длинные цитаты из
восхитивших меня немецких сочинений. Во всяком случае, там нет ничего, что
стоило бы процитировать, разве только стихотворение "Звезды", напечатанное в
журнале "Хаос", - его я не стыжусь и привожу как доказательство того, что
пробовал свои силы и в серьезном жанре.
ЗВЕЗДЫ
Только мы смежаем веки -
В небе звезды высыпают,
И лучей своих глаза
Вниз на землю устремляют.
Иероглифы судьбы
Мы в их россыпи читаем,
И надежды, и мольбы
К ним в тревоге воссылаем.
Тот, кто смотрит с вышины
И покой наш охраняет,
Видит все - и наши сны
Милосердно наблюдает.
Наверное, оно не так прекрасно в чтении, как мне тогда казалось, и мне
бы следовало подчеркнуть свою неопытность и молодость, но что это за
оправдание? Поэтому я лучше помолчу.
Не показалось ли вам странным, что я довел рассказ до двадцати одного
года, ни разу не упомянув о романтической привязанности? Кроме моей
достойной матушки, ни одна особа не украсила собой моей повести, и я
согласен с вами, что это неестественно - дожить до двадцати одного года, ни
разу не влюбившись. Что же меня останавливало? Да ничего, просто не
представлялось случая. До Веймара я почти не приближался к прекрасным юным
дамам: хотя мои мысли и устремлялись к ним, я не имел конкретного предмета.
Пожалуй, было бы излишне упоминать о молодой особе по имени Лэдд из
кембриджской лавки, которая так меня пленила, что я купил у нее пару
бронзовых подсвечников, - даже романисту трудно что-либо выжать из такого
скудного материала. Долгие годы я боготворил женщин - всегда боготворил и
всегда буду - боготворил, не сказав ни единого слова ни с одной из них,
подумать только, даже не коснувшись руки. Конечно, вы заметили огромное
яркое полотнище, которое реет над моей головой? Я обещал вам в случаях
неполной искренности давать предупреждающий сигнал, и этот флаг полощется
сейчас по той причине, что я не собираюсь обременять вас неаппетитными
подробностями о своих подвигах среди женщин, с которыми мне лучше было бы не
знаться. Довольно лишь заметить, что, прежде чем познакомиться с достойными
молодыми леди, я ненадолго свел знакомство с недостойны