Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
м. Шофер спросил миролюбиво:
- Курить есть?
- Шпионские, - ответил Володя.
- А ты не лезь в бутылку, браток, - примирительно попросил шофер. - Ты
войди в мое положение. Подстрижка у тебя...
- Ну, завел...
- Ты перестригись, - посоветовал шофер, - у нас мальчишки за этим делом
здорово следят. И плащик свой закинь - хотя и фасонный, а не жалей...
Устименко не слушал: навстречу шли танки. Их было немного, они тащились
медленно, и по их виду Володя понял, из какого ада они вырвались. Один все
время закидывало вправо, он был покрыт странной коркой - словно обожжен.
На другом была разодрана броня, третий не мог двигаться, его тащил тягач.
- Хлебнули дружки горя, - сказал шофер. - Вот и моя такая
специальность.
- Танкист?
- Ага. Сейчас полуторочку свою сдам, ложку-кружку - и "прощайте,
девочки-подружки!".
- Вы меня к памятнику Радищева подкиньте, - попросил Володя. - По
дороге?
- Порядок!
Когда шофер тормознул, Володю вдруг пробрала дрожь: жива ли в этих
бомбежках тетка Аглая, существует ли дом, который казался ему когда-то
таким большим?
Дом существовал, и рябина росла под окошком, под тем самым, возле
которого он в тот ветреный день поцеловал Варвару. Неужели это правда
было?
- Ты должен объясниться мне в любви! - строго велела ему Варвара. - И
ты не плох, ты даже хорош - в свободное время.
И вот нет Варвары.
Заперты двери, обвалилась штукатурка лестничной клетки, треснула стена,
наверное от бомбежки, качается на ветру за оконной рамой без стекол
рябина. Здравствуй, рябина! Было что-нибудь, или не было ничего, кроме воя
сирен и пальбы зениток?
Он постучал в соседнюю - седьмую - квартиру. Здесь про тетку Аглаю
ничего не знали. Кто-то ее видел как-то, а когда - никто толком не мог
сказать. И даже в переднюю Володю не впустили: они вообще тут недавно, ни
с кем не знакомы...
Со щемящей тоской в сердце он еще раз обошел дом, потрогал ладонью
гладкий и живой ствол рябины, вздохнул и пошел прочь. На Базарной площади
застала его жестокая бомбежка, "юнкерсы" пикировали с воем, вероятно по
ошибке приняв старый приречный рынок за какой-то военный объект. Или собор
был у них ориентиром? Потный, в пыли и в известке, Володя наконец добрался
до военкомата на Приреченской, но тут почему-то все было заперто.
Бомбардировщики ушли, над городом опять навис дым, летела сажа. Зенитки
тоже затихли. Ремни рюкзака резали плечи, Володя немного посидел на
каких-то ступеньках, потом сообразил, что именно здесь, в этом дворе, во
флигеле жил когда-то Пров Яковлевич Полунин. И нестерпимо вдруг захотелось
ему увидеть этот флигель, войти в полунинский кабинет, может быть
посмотреть на старый желтый эриксоновский телефон, по которому он в ту
ночь вызвал Варин номер: шесть тридцать семь...
Волоча рюкзак, тяжело ступая, он остановился возле флигеля и спросил
вежливо под открытым окном:
- Скажите, пожалуйста, семья Прова Яковлевича здесь проживает?
В окне тотчас же появилась женщина - еще не старая, крупная,
прищурившись оглядела Володю и осведомилась:
- А вам, собственно, что нужно?
- Да ничего особенного, - несколько смешавшись от звука этого
знакомого, насмешливого и властного голоса, произнес Володя. - Я, видите
ли, был учеником Прова Яковлевича - вернее, я теперь его выученик, и мне
захотелось...
- Так войдите! - велела женщина.
Он вошел несмело, обтер ноги о половичок и сказал, сам удивляясь своей
памяти:
- Я никогда вас не видел, но хорошо помню, как вы когда-то из другой
комнаты объясняли, где чай и мармелад, и как вы пожаловались Прову
Яковлевичу, что двадцать два года женаты, а он вам спать не дает...
Вдова Полунина на мгновение закрыла глаза, лицо ее словно застыло, но
вдруг, тряхнув головой и словно бы отогнав от себя то, о чем напомнил ей
Володя, она живо и приветливо улыбнулась и, пожав руку, втянула его через
порог в ту самую комнату, где по-прежнему на стеллажах видны были корешки
огромной полунинской библиотеки и где возле полунинского письменного стола
тогда Володя слушал о знаменитой картотеке. Ничего здесь не изменилось, и
даже запах сохранился тот же - пахло книгами, больницей и тем крепчайшим
табаком, которым Пров Яковлевич набивал себе папиросные гильзы.
- Садитесь! - сказала вдова Полунина. - Вид у вас измученный. Хотите, я
кофе сварю? И давайте познакомимся - меня зовут Елена Николаевна. А вас?
- Я - Устименко.
- Без имени и отчества?
- Владимир Афанасьевич, - краснея, произнес Володя. - Только Пров
Яковлевич меня никогда так не называл.
Она, улыбаясь, смотрела на него. Глаза у нее были большие, светлые и
словно бы даже мерцающие, и свет этот, когда Елена Николаевна улыбалась,
так красил ее бледное, большеротое лицо, что она казалась сказочной
красавицей. Но стоило ей задуматься или сдвинуть к переносью тонкие брови,
как делалась она не только некрасивой, но чем-то даже неприятной, жесткой
и сурово-насмешливой.
"Она не одна - их две, - быстро подумал Устименко. - И влюбился он в
Елену Николаевну, когда она улыбнулась, а потом уже некуда было деваться".
От этой мысли ему стало жутковато, как будто он узнал тщательно
оберегаемую тайну мертвого Полунина, и Володя, обругав себя, отогнал все
это прочь.
Кофе Елена Николаевна принесла тотчас же, словно он был к Володиному
приходу сварен, и Устименко с наслаждением, залпом, обжигаясь, выпил
большую чашку и тотчас же попросил еще.
- А ведь я знаю, зачем вы пришли нынче, - вглядываясь в Володю, сказала
Елена Николаевна. - Да еще, что называется, на ходу, с рюкзаком.
- Зачем? - удивился Устименко.
- А вы признаться не хотите?
- Я, по-честному, не понимаю, - искренне и немножко даже громче, чем
следовало, произнес Володя. - Я случайно, после бомбежки...
- И вы не знаете, что Пров Яковлевич про всех своих студентов кое-что
записывал? Не известно вам это? И не потому вы пришли?
- Не потому! - уже воскликнул Володя. - Честное вам даю слово, ничего я
этого не знаю...
- Не знаете и знать не хотите? - с быстрой и неприязненной улыбкой,
ставя свою чашку на поднос, осведомилась Елена Николаевна. - Так, что ли?
- Нет, я бы знать хотел, конечно, - заставив себя держаться "в
рамочках", сказал Устименко, - но это все, разумеется, пустяки. У меня
только к вам вот какой вопрос: неужели вся картотека Прова Яковлевича так
и осталась здесь, безработной, если так можно выразиться? Неужели никто ею
не интересовался? Я немножко знаю систему подбора материала Полуниным и не
могу понять, как случилось, что все так на прежних местах и сохранено.
Может быть, вы не пожелали это отдать в другие руки?
- В какие? - холодно спросила Елена Николаевна. - Здесь у нас одни
только руки есть - профессора Жовтяка. Он интересовался, смотрел, и
внимательно. Долго смотрел, "изучал" даже, как он сам выразился. И отнесся
к архиву и к картотеке отрицательно. Настолько отрицательно, что, по
дошедшим до меня слухам, где-то в ответственной инстанции сделал заявление
в том смысле, что, знай он раньше, как проводил свои "досуги" профессор
Полунин, показал бы он этому "так называемому профессору", где раки
зимуют...
- Это как же?
- А так, что весь полунинский архив был профессором Жовтяком
охарактеризован как собрание безобразных, безнравственных и абсолютно
негативных анекдотов об истории науки, способных лишь отвратить советское
студенчество от служения человечеству...
- Ну, так ведь Жовтяк известная сволочь, - нисколько не возмутившись,
сказал Володя. - Но не он же все решает. Ганичев например...
- Ганичев не например, - перебила Володю Елена Николаевна. - Какой он
"например"! Он за Прова цеплялся, а потом сильно сдавать стал. Пров это
предугадывал и даже в записках своих отметил. Да и болен он, слаб...
За распахнутыми окнами завыла сирена воздушной тревоги, потом на правом
берегу Унчи со звоном ударили зенитки.
- Вы уезжать не собираетесь? - спросил Володя.
- Собираюсь, но только трудно это очень нынче. Почти невозможно...
И, перехватив взгляд Володи, направленный на стеллажи и ящички
картотеки, те самые, которые Полунин называл "гробиками", Елена Николаевна
сурово сказала:
- Это - сожгу. Здесь все кипение мыслей его, все - тупики, в которые он
заходил, все муки совести...
Выражалась вдова Полунина немножко книжно, но за искренностью ее
глубокого голоса Володя почти не замечал лишней красивости фраз. Потом, с
тоской, она добавила:
- Лучше бы учебники составлял. Сколько предложений к нему было
адресовано, сколько просьб. Все, бывало, смеялся Пров Яковлевич: "Они
думают, что с нашим делом, Леля, можно управиться, как с составлением
поваренной книги". Однако же учебники пишутся людьми куда менее
даровитыми, нежели Пров, учебники нужны, и если бы была я вдовой автора
учебников, то...
Она не договорила, смущенная неподвижным и суровым взглядом Володи. Но
он почти не слышал ее слов, он думал только о том, что полунинский архив
не должен погибнуть. И внезапно, со свойственной ему грубой
решительностью, сказал:
- С книгами ничего не поделаешь! А картотеку мы зароем. Спрячем. Нельзя
ее жечь. Что война? Ну, год, ну, два, самое большее. У вас за флигелем
что-то вроде садика есть - туда и зароем.
- Я не могу копать, - резко сказала Полунина. - У меня сердце никуда не
годится.
- Сам закопаю, только во что сложим?
Хозяином походив по квартире, где увязаны были уже чемоданы в
эвакуацию, Устименко обнаружил цинковый бак, предназначенный для кипячения
белья. Бак был огромный, многоведерный, с плотной крышкой. И два корыта
цинковых он тоже отыскал - одно к одному. В палисаднике, уже в сумерках,
он выбрал удобное место, поплевал на ладони и принялся рыть нечто вроде
окопа. В Заречье тяжело ухали пушки, из города вниз к Унче несло горячий
пепел пожарищ, в темнеющем небе с прерывистым, пугающим зудением моторов
шли и шли фашистские бомбардировщики, на железнодорожном узле взорвались
баки нефтехранилища - Володя все копал, ругая свое неумение, свою
косорукость, свою девичью невыносливость. Наконец к ночи, к наступив-шей
нежданно тишине, могила для полунинской картотеки была отрыта, и две
цинковые домовины - бак для стирки и гроб из двух корыт - опущены. Тихо
плача, словно и в самом деле это были похороны, стояла возле Устименки
Елена Николаевна до тех пор, пока не заровнял он землю и не завалил тайник
битым кирпичом, истлевшими железными листами от старой крыши и стеклом,
вывалившимся из окон во время бомбежек. Теперь могила выглядела
помойкой...
- Ну, все, - распрямившись, сказал Володя. - Теперь до свидания!
- Вы бы хоть поели! - не слишком настойчиво предложила Полунина.
Есть ему ужасно хотелось, да и идти в эту пору с заграничным паспортом
было нелепо, но все-таки он пошел. До самой Красивой улицы, до Варвариного
дома он знал проходные дворы и такие переулочки, где никакой патруль его
не отыщет. И, закинув ремни рюкзака на плечо, он пошел, печально думая о
том, что бы сказал Полунин, знай он, что картотека его предназначалась к
сожжению, а Елена Николаевна хотела бы быть вдовой автора учебников.
Потом он вдруг вспомнил о полунинских записках и о том, что так и не
узнал, что Пров Яковлевич думал о нем - об Устименко. Но это вдруг
показалось сейчас неважным, несущественным, мелким и себялюбивым...
ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ ДОКТОР ЦВЕТКОВ
- Кидает и кидает! - сказал дед Мефодий. - Не жалеет бомбов.
Маленькие глазки его глядели остро и неприязненно, Володя только ежился
под этим взглядом - будто он был виноват, что немцы вышли на правый берег
Унчи. И будто он виноват, что в Черный Яр ворвались фашистские танки.
- Ты кушай, ничего, - вздохнул дед. - У меня этого леща в томате -
завались, а в Каменку все едино не упереть. Пущай наше с тобой брюхо
лопнет, чем немцу достанется.
Дом опять вздрогнул дважды, дед покачал головой:
- Богато воюет. Ни в чем, слышно, не нуждается. Будто даже, я
извиняюсь, мочу на бензин через самогонные аппараты перегоняет - вот до
чего со своей наукой дошел. Сидят эти самые фашисты по избам по своим и
самосильно стараются, а потом, конечно, в бидоны и сдают государству.
Верно, Владимир?
- Глупости! - сердито сказал Володя.
- Еще выпьем? - осведомился дед. - Мне это самое шампанское один
военный товарищ подарил. Выкинул из "эмки" из своей и мне сказал:
"Пользуйся, дедушка, оно питательное". Попользуемся?
Пробка ударила в потолок. Мефодий вздохнул:
- Баловство. Квасок. А написано почему-то - по-лу-су-хо-е! Ты разъясни!
- Дед заметно хмелел, Володе становилось скучно. Уйти до утра он не мог,
надо было терпеть, слушать, кивать. Впрочем, деда было жалко. Что он
станет делать в своей Каменке? И как они могли оставить его тут? Забыли,
что ли?
- Завтрева и уйду! - хвалился дед. - Я под немцем жить не стану. Я ему,
суке, не покорюсь! И Аглаюшка меня учила: вы, дедуня, идите в Каменку...
- Не пойму я никак - где она-то сама? - спросил Володя.
- А мне, брат, никто не докладывает, - не без горечи огрызнулся дед. -
Мое дело стариковское: чего скажут - спасибо, а сам, старый пень, не суйся
спрашивать: когда и не услышат, а когда и обругают, чтобы не вмешивался.
Как в денщиках служил - Иван, болван, подай стакан, положь на диван,
убирайся вон, - так, Вова, и поныне.
- Ну уж!
- То-то, что уж...
Прислушался и заметил:
- Стишало. Фашисты спать полегли. У них, говорят, строго, согласно
уставу - когда война, когда передышка.
Керосиновая лампочка замигала, Мефодий испугался:
- Шабаш, давай бегом спать повалимся. Керосину больше не имеется.
В темноте разговаривать было ловчее. Лежа на Варварином диване, Володя
или как бы невзначай спрашивал про нее, или говорил так, что дед должен
был поминать ее, - от этого было и радостно и мучительно. Но знал Мефодий
про Варю мало, путал и конфузился:
- Ну, Губин ходить бросил. Она шалая, Варвара-то, бывает - приманет, а
бывает - погонит. Пошла вроде обратно в артисты, да потом и отдумала. Я,
говорит, деда, не того! Не поднять мне это занятие! А какое - бог знает -
то ли инженер, то ли артистка. Ну, плачет, конечно, а почему - понять
нельзя. Обшитая, одетая, собой пригожая, беленькая...
Это все были не те слова, и дед понимал, что говорит не то и не так, но
разобраться в том, что происходило с Устименкой, Мефодий не мог и только
кряхтел да почесывался в душной тьме, а потом вдруг рассердился и сказал:
- Сам небось по заграницам времени не терял, известно!
- Это как? - не понял Володя.
- Женька-то наш про тебя наслышан, он парень дошлый, разбирается, в
курсе дела...
- Ладно, - с тоской в голосе сказал Володя, - давайте спать лучше...
Но уснуть он не мог: то казалось ему, что слышит он на этом давно
покинутом ею диване теплый и чистый запах ее волос, то виделись
распахнутые настежь, раскрытые ему навстречу ее глаза с выражением
сердитой радости, что все-таки он "явился" - вечно опаздывающий Устименко;
то чудилось ему, что она сейчас придет сюда - не сможет не прийти, - в
свой дом на Красивую улицу, про которую он столько думал все эти длинные
годы...
Дед Мефодий спал, тоненько посвистывая носом и бормоча во сне. Володя
курил, раздумывая. В этой тьме и странной тишине степановского дома
казалось, что война, и немцы на той стороне Унчи, и их пушки, и самолеты,
которые жгут и бомбят Заречье, Ямскую слободу, Вокзальную, пристани, и
фашистские танки, которые, по слухам, еще вчера прорвались в Черный Яр, -
все это, вместе взятое, так же как и захоронение полунинского архива и то,
что Володю приняли за диверсанта, - глупый сон, наваждение. Казалось, что
только надо по-настоящему проснуться - и тогда все минует, все рассеется,
как туман под теплыми, мощными лучами поутру, рассеется и, конечно, тотчас
же забудется...
Но утро наступило, и ничего не рассеялось и не забылось.
Не знающий, что такое война, Устименко плохо разбирался в окружающих
его событиях, но даже ему в это утро было понятно, что город, в котором он
вырос, в котором он учился и мужал, - этот его город скоро не сможет более
обороняться и, измученный, сожженный, обессиленный, попадет в сводку после
слов о том, что после длительных и тяжелых боев, причинивших большие
потери живой силе и технике противника, наши войска оставили город...
Когда Володя вышел на рассвете из степановской квартиры, город горел
уже везде - горел так густо и страшно, что даже небо, с утра голубое и
чистое, сплошь заволокло дымом, копотью и гарью. И в этом дыму, в этой
копоти и гари, по разбитым и развороченным бомбами улицам с повисшими
проводами и искореженными трамвайными рельсами и столбами уходили на
восток истерзанные боями соединения Красной Армии. И Красивая, и Косая
улицы были запружены машинами, повозками, пешими и конными
красноармейцами, тягачами, броневиками; военные люди шли городом, ни на
кого не глядя, словно чувствуя себя виноватыми в том, что и отсюда они
уходят, и только некоторые из них, совсем выбившиеся из сил, иногда
просили у окошек тихих домиков напиться, а на вопрос - что же будет? -
отвечали горько:
- Сила ихняя! Прут и прут!
В военкомате Володе сказали, что сейчас с ним некогда разбираться, что
пусть подождет военкома. Он вышел и сел на ступеньки. Здесь было потише,
на Приречной, только низкий, черный, вонючий дым пожарищ стелился по
булыжникам, да в прокопченном воздухе чудился Устименке все время какой-то
однообразный, воющий, надрывный звук - может быть, это слились вместе
далекие причитания старух, плач детей и ругань мужчин, покидающих родные
места...
Потом и совсем вдруг стихло: воздушный налет кончился, радио объявило
отбой. Мятого и измученного военкома Володя остановил на ходу у ступенек.
Тот повертел в руках заграничный паспорт, потом велел:
- В Москву вам надо направляться. Вас же там оформляли?
- Да я же к вашему унчанскому райвоенкомату приписан, - с раздражением
сказал Володя. - Я здоровый человек и воевать могу, а вы...
- Навоеваться успеете! - ответил военком и, как бы что-то вспомнив, еще
раз заглянул в Володин паспорт: - Устименко?
- Устименко.
- Вы не Аглаи Петровны, часом, родственник?
- Ну, ее. А что это меняет?
- А то, что вы здесь меня на холодочке подождите, покуда я управлюсь,
потом вместе к ней и направимся...
Не слушая больше Володю, военком ушел, а к зданию тотчас же подъехали
два грузовика, и красноармейцы в кирзовых сапогах и новеньком
обмундировании - не слишком молодые и основательные - стали таскать в
машины какие-то зашитые кули, наверное с документами, ящики, забитые и
перетянутые веревками, зеленые сундуки и военкоматовскую мебель.
Испытывая чувство легкости и счастья от того, что тетка Аглая жива и
что он ее увидит, Володя даже глаза закрыл, чтобы сосредоточиться на том,
как именно это произойдет, а когда точно представил себе Аглаю с ее
румянцем на скулах, с притушенным блеском черных, чуть раскосых глаз,
когда почти послышался ему ее голос и он вновь взглянул перед собой на
улицу, то вдруг узнал Постникова: очень выбритый, подтянутый, в старых
бриджах и начищенных до блеска хромовых сапогах, в кителе военного покроя,
Иван Дмитриевич своими льдистыми, холодно-проницательными глазами
рассматривал здание военкомата, грузовики, мешки с документами. И,
несмотря на внешне как бы совершенно спокойную позу Постникова, Володя
сердцем почуял состояние невыносимой, безысходной тоски, в котором
находился старый врач.
Ни о чем не думая, повинуясь только доброму и острому желанию -
поскорее пожать руку Постникову, Володя рванулся к нему и сразу же услышал
крик военкома:
- Я ничего сейчас не могу оформить. Да, да, знаю вас, вы мне грыжу
оперировали, все помню, но поздно, понимаете? Поздно! Туда идите, вон
туда, вы знаете, в какую сторону...
- Иван Дмитриевич! - сказал Устименко.
Постников обернулся. Чисто выбритое морщинистое лицо его было в саже,
левая щека чуть дергалась.
- Не берут! - произнес он