Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
!
Вересова подолгу сидела в их комнате, он говорил ей нестерпимые
дерзости о женщинах вообще и о ней в частности, рассказывал не смешные и
грубые анекдоты, но порою интересничал, напоминая Володе чем-то
лермонтовского Грушницкого.
- Ах, все, сударыня, позади, - услышал однажды Володя, подходя к
открытой двери. - Знаете, как в стихотворении:
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего как змея...
Устименко вошел. Цветков немножечко, как говорится, смешался, выпустил
из своих ладоней пальцы Веры Николаевны и сказал с вызовом в голосе:
- Я по стишкам не специалист! Это вот, наверное, Володечка наш понимает
насчет лирики...
В открытую дверь заглянул Холодилин, сделал заговорщицкое лицо и исчез,
Вера Николаевна ушла, а Володе почему-то стало грустно.
- Что это вы, Устименко, словно муху проглотили? - спросил его Цветков.
И, не дожидаясь ответа, изложил свой взгляд на женщин, на "Евиных
дочек", как он выразился. Говорил он длинно, очень уверенно и
необыкновенно грубо. Володя слушал молча, лицо у него было печальное.
- Знаете, Константин Георгиевич, а ведь это в общем исповедь пошляка, -
произнес он, помолчав. - Самого настоящего, закостенелого и унылого в
своей убежденности...
Легкая краска проступила на еще бледном после болезни лице Цветкова, он
как бы даже смутился.
- И поза эта! Неужели вы серьезно? Противно же так жить!
- Зато я свободен! - не совсем искренне усмехнулся Цветков. - И всегда
буду свободен, даже женившись, чего я, конечно, не сделаю...
- Ну вас к черту! - сказал Володя. - Не умею я эти темы обсуждать...
- Влюблены небось в какую-либо принцессу Недотрогу? - закуривая и
пуская дым колечками, осведомился Цветков. - А она сейчас...
- Между прочим, схлопочете по морде! - негромко пообещал Устименко. -
Понятно вам, Константин Георгиевич? И схлопочете не как командир, а как
болтун и мышиный жеребчик...
Незадолго до ужина Холодилин принес Цветкову "согласно его приказанию"
несколько томиков старого издания Чехова и попросил разрешения задать
вопрос. Иногда доцент любил щегольнуть хорошим военным воспитанием.
- Ну, задавайте! - генеральским голосом позволил Цветков.
- Зачем вам, извините только, понадобился вдруг Чехов?
- То есть как это?
- А так. Разве вы читаете _такого рода_ произведения?
- Какого же рода произведения я, по-вашему, читаю?
- Боюсь утверждать что-либо. Но ведь Чехов... Или это для прочтения
вслух? Совместного?
- Убрались бы вы, Холодилин, лучше вон! - попросил командир. - Что-то в
вас мне нынче не нравится!
- Слушаюсь! - сухо ответил доцент и ушел, а Цветков долго и
неприязненно смотрел на закрывшуюся за ним дверь.
Весь вечер, и далеко за полночь, и с утра он читал не отрываясь, и
красивое сухое лицо его выражало то гнев, то радость, то презрение, то
умиленный восторг. А Володя, занимаясь делами отряда - бельем, одеялами,
которые он решил забрать с собой, медикаментами в больничке дома отдыха,
консервами, - думал о том, сколько разного сосредоточено в Цветкове и как,
по всей вероятности, не проста его внутренняя, нравственная жизнь.
- Послушайте, - окликнул его вдруг Цветков, когда он забежал в их
палату за спичками. - Послушайте.
И голосом, _буквально_ срывающимся от волнения, прочитал:
- "Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда
пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь
в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я,
влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в
минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и
мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают,
меня ждут, и что мы встретимся... Мисюсь, где ты?"
Захлопнув книжку с треском, Цветков несколько мгновений молчал, потом,
чтобы Володя не заподозрил его в излишней чувствительности, произнес:
- А Чехова не вылечили от чахотки. Тоже - медицина ваша!
- Не кривляйтесь, - тихо сказал Володя. - Вы ведь не поэтому мне
прочитали про Мисюсь.
- Я прочитал про Мисюсь, - сухо и назидательно ответил Цветков, -
потому, товарищ Устименко, что тут очень хорошо сказано, как он "потирал
руки от холода". Я это тоже помню по юности, в Курске. И это я всегда
вспоминаю при слове "Родина". Оно для меня - это слово - не географическое
понятие и даже не моральное, а вот такое - я влюблен, поют знаменитые
курские соловьи, мне девятнадцать лет, и я ее проводил первый раз в жизни.
- Вы ее любите до сих пор?
- Кого? - прищурившись на Володю, осведомился Цветков. - О ком вы?
"Черт бы тебя подрал!" - уходя, в сердцах подумал Володя.
А когда вернулся, Цветков ему сказал:
- Знаете, он и про меня написал, вернее про мою мать.
- Это как? - не понял Володя.
- Очень просто. Мы сами - деревенские, из Сырни, у нас только Сахаровы
там да Цветковы, других нет. И мама у меня неграмотная, не малограмотная,
а просто совсем неграмотная. В Сырне сейчас немцы, а мама никак не могла
понять, что я у нее доктор, врач форменный. И когда она расхворалась и ее
дядья (отца у меня очень давно нет) привезли ко мне в Курск - я там на
практике был, - она думала, мама, что я санитар, понимаете? Вот,
послушайте, тут написано...
Отрывая слова, жестко, делая странные паузы, он прочитал:
- "И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у
зятя-дьякона в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы
встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то
начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын
архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят...
И ей в самом деле не все верили..."
Он опять с треском, как давеча, захлопнул книгу, отбросил ее подальше,
на постель, и сказал:
- Это не выйдет, господа немцы! К этому вы нас не вернете! Вот чего,
разумеется, никакие ваши тактики и стратеги не учитывают...
И, заметив на себе пристальный Володин взгляд, спросил:
- Согласны, добрый доктор Гааз? Или капля "крови невинной" способна вас
напугать до того, что вы больше оружие не подымете?
Вечером Устименко, сидя возле лампы, читал немецкую газету,
обнаруженную Симаковым в конторе "Высокого". Читал он ее уже несколько
дней, чтобы хоть немножко привыкнуть к языку, и нынче добрался до статьи
Розенберга. "Вселить ужас во всех, кто останется в живых, - шевеля губами,
шептал Володя. - Стук подкованных немецких сапог непременно должен
вызывать смертельный страх в сердце каждого русского - от младенческих лет
до возраста Мафусаилова. Нужно всем помнить разумное изречение: каждая
страна в покоренном нами мире со слезами благодарности оставит себе то,
что не нужно нашей великой Германии..."
- Послушайте, товарищи! - сказал Устименко и прочитал Цветкову и
Вересовой то, что перевел.
- Ну и что? - спросил Цветков. - Тоже нашел, чем нас занимать. Мы с
Верой Николаевной о значительно более интересных предметах рассуждаем...
- Об интересных? - удивилась она.
- Впрочем, меня никакие разговоры больше не устраивают, - глядя на
Вересову своим наступающим, давящим, откровенно жадным взглядом, сказал
Цветков. - Я, Верунчик, человек здоровый, мужчина, как вам известно, а мы
с вами все только болтаем да болтаем...
- Ужасно вы грубы, - улыбаясь Цветкову, ответила Вера Николаевна. -
Невозможно грубы. Неужели вы думаете, что эта грубость нравится женщинам?
- Проверено, - усмехнулся он. - Абсолютно точный метод...
Володя сунул немецкую газету в топящуюся печку, потянулся и ушел. Уже
стемнело, за угол дома, за террасу нырнул Бабийчук в обнимку со своей
беленькой нянечкой, тишайший начхоз Павел Кондратьевич, покашливая,
солидно прохаживался по широкой аллее с тетей Сашей - поварихой.
- Мы в довоенный период для борща свеклу непременно в чугуне томили с
салом, - донеслось до Володи, - мы с нормами и раскладками, конечно,
считались...
На крыльце столовой два бойца - Азбелев и Цедунько - жалостно пели про
рябину, что головой склонилась до самого тына. Млечный Путь широко и мягко
высвечивал холодное, морозное небо. Не торопясь Володя обошел посты вокруг
"Высокого", закурил и на пути домой повстречал Веру Николаевну - она почти
бежала, стуча каблучками по мерзлой земле аллеи.
- Случилось что? - спросил Устименко, вдруг испугавшись за Цветкова.
Она отпрянула, потом улыбнулась накрашенными губами. Пахло от нее
сладкими духами - крепкими и жесткими.
Остановившись, сбросив шаль на плечи, глядя на Володю темными, без
блеска, наверное смеющимися глазами, спросила:
- А что может с ним случиться? Он практически здоров. Но, вообще,
настроение у него почему-то испортилось, и он довольно грубо заявил мне,
что пора спать...
И, близко вглядываясь в Володю, дыша теплом в его лицо, попросила:
- Давайте, доктор, побродим здесь. Мне с вами поболтать нужно.
Непременно нужно.
- Ну что ж, - не слишком вежливо согласился он.
Она взяла его под руку, быстро и зябко прижалась к нему и сказала:
- Сумасшедшая какая-то жизнь. И командир у вас... странный...
- Чем же?
- Послушайте, попросите его, чтобы он взял меня с собой, - торопливо и
горячо взмолилась она. - Я же тут пропаду. И вообще! Не хочу я оставаться
с клеймом человека, сохранившего свою жизнь в оккупации. Вы понимаете
меня?
Вновь засмеявшись, она быстро и легко повернулась к Володиному лицу и,
вновь обдавая его теплом своего дыхания, запахом сладких духов и почти
касаясь разметавшимися прядями волос, пожаловалась:
- Одичали вы, что ли, в ваших боях и странствиях? Или думаете, что я
шпионка? У меня все документы здесь, я честный советский специалист, вы
обязаны захватить меня с собой. Я крепкая, выносливая...
Голос ее зазвенел, она готова была заплакать.
- Что же вы не отвечаете?
- Боюсь, вам трудно будет! - смущенно произнес Устименко. - Это, знаете
ли, не прогулочка...
Близость Вересовой тревожила его, губы ее были слишком близко от его
лица. "Так не говорят о деле", - вдруг сердито подумал он, но отстраняться
было глупо, да и не хотелось ему напускать на себя служебно-официальную
строгость. И тоном, не свойственным ему, развязным и нагловатым, он
спросил:
- На походе не заплачете? Мамочку не позовете? На ручки не попроситесь?
- Нет, - сухо ответила она. - Во всяком случае, к вам не попрошусь!
- И все-таки я не понимаю, - помолчав, заговорил Володя, - не понимаю.
Вера Николаевна, почему именно я должен докладывать командиру ваше желание
идти с нами. Разве вы сами не можете с ним побеседовать?
- Сейчас мне это трудно, - напряженно ответила она. - Понимаете,
трудно! Произошел глупейший инцидент, и ваш Цветков, по всей вероятности,
просто возненавидел меня...
Володя пожал плечами: какой еще инцидент? Но спрашивать ни о чем не
стал. И у Цветкова ничего, разумеется, не спросил, не такой тот был
человек, чтобы залезать ему в душу...
- Как там ваши раненые? - осведомился командир, когда Володя разулся и
лег на пружинный матрац, к которому до сих пор не мог привыкнуть. -
Способны к передвижению?
- Мы же повезем их на подводах...
- Это не ответ. Я спрашиваю - способны они к дальнейшему маршу?
- Вполне! - раздражившись, ответил Устименко. - Впрочем, вы сами можете
как врач...
- Врач здесь - вы! - холодно перебил его Цветков. - И вам, врачу, я,
командир, приказываю - готовьте их завтра к транспортировке... Ясно?
- Ясно! - ответил Володя.
И, взбесившись, сбросив ноги с кровати, сдавленным от обиды голосом
спросил:
- А почему, скажите пожалуйста, вы разговариваете со мной таким тоном?
Я что - мародер, или трус, или изменник? Что это за капризы гения? Что это
за смены настроений? Что за хамство, в конце концов?
От удивления Цветков сначала приподнялся, потом сел среди своих
подушек. Лицо его выразило оторопь, потом он улыбнулся, потом попросил:
- Простите меня, пожалуйста. Обещаю вам, что это не повторится. Я
возьму себя в руки, Владимир Афанасьевич, поверьте мне...
И сам рассказал тот "инцидент", о котором давеча упомянула Вересова: с
час тому назад, при ней, ни с того ни с сего ввалился сюда Холодилин и
заявил, что желает поговорить откровенно. Он не был пьян, но находился в
том состоянии, какое в старину определяли словом "аффектация". Плотно
затворив за собой дверь, доцент сначала испугался собственной смелости, но
Цветков его подбодрил, и тогда Холодилин заявил, что в отряде имеются
"нездоровые настроения", связанные с задержкой в "Высоком"...
- Какие же это такие "нездоровые настроения"? - спокойно и даже
насмешливо спросил Цветков.
- Говорить ли? - усомнился доцент.
- Да уж раз начали - кончайте.
- Не обидитесь? Поверьте, я из самых лучших чувств.
И процитировал:
Позади их слышен ропот:
"Нас на бабу променял,
Одну ночь с ней провожжался -
Сам наутро бабой стал..."
Цветков побелел, Вересова засмеялась.
- Как порядочный человек, - заявил Холодилин, - имена моих боевых
товарищей, носителей этих настроений, я не назову.
- А я и не спрашиваю! - ответил Цветков. - Мне все ясно. Можете быть
свободным.
Рассказ командира Володя выслушал внимательно, потом закурил и
посоветовал:
- Плюньте! Тут только одна сложность - Вересова требует, чтобы мы ее
взяли с собой. И отказать ей мы, в общем, не имеем никакого права...
Цветков подумал, тоже покурил и, жестко вглядываясь в Устименку, вынес
свое решение:
- Значит, будет так: Вересова отправится с нами, как ваша... что ли,
подружка, или невеста, или... или, короче говоря, вы с ней старые друзья.
С этого часа я к ней никакого отношения не имею, причем это не маскировка,
а правда. Вы меня понимаете? Притворяться я не умею. Идти самой по себе ей
будет трудновато. Она не то, что, знаете, сестрица Даша там или Маша, своя
девчушка. Она - Вересова Вера Николаевна. Вот таким путем... Вам ясно?
- Ясно, - не очень понимая, как все это получится, ответил Устименко.
- Ну, а ежели ясно, значит, можно и почитать немножко - теперь когда
придется! - аппетитно сказал Цветков и подвинул к себе поближе лампу.
- Что вы будете читать?
- А вы догадайтесь по первой фразе...
И Цветков, наслаждаясь и радуясь, прочитал вслух:
- "Было восемь часов утра - время, когда офицеры, чиновники и приезжие
обыкновенно после жаркой, душной ночи купались в море и потом шли в
павильон - пить кофе или чай..."
- Не знаю! - пожал плечами Володя.
- "Иван Андреич Лаевский..." - осторожно прочитал еще три слова
Цветков.
Володя досадливо поморщился.
- А ведь вы интеллигентный человек, - спокойно вглядываясь в Володю,
сказал Цветков. - Думающий врач, "толстый кишечник", как выразился один
мой друг, "для вас открытая книга". Как же это с Чеховым, а?
И вдруг с тоской в голосе воскликнул:
- Думаете, это я вас поношу? Себя, Устименко. Плохо, глупо я жил. Все,
видите ли, некогда.
Он погладил корешок книги своей большой рукой и распорядился:
- Ладно, спите. После победы поумнеем!
ВОЗЬМИ МЕНЯ К СЕБЕ!
"Здравствуйте, многоуважаемый Владимир Афанасьевич! Это пишет Вам одна
Ваша знакомая - некто Степанова Варвара Родионовна. Мы с вами когда-то
"дружили", как любят нынче выражаться молодые люди, и даже, если я не
путаю Вас с кем-нибудь другим, целовались, причем я лично попросила Вас,
неуча, поцеловать меня "страстно". Вспоминаете? Над нами ревел тогда
пароходный гудок, Вы отправлялись на практику в Черный Яр, и было это все
в дни нашей юности.
А потом Вы меня бросили по мотивам высокопринципиальным. Такие
характеры, как Вы, все ведь делают _принципиально_, и даже хребет людям
ломают по причинам своей собственной проклятой принципиальности.
Почему ты тогда не обернулся, дурак?
Как ты смеешь не оборачиваться?
И как мне теперь жить с перебитым хребтом?
Знаете, о чем я часто думаю, Владимир Афанасьевич? О вреде гордости в
любви, если, конечно, таковая наличествует. Все горести от гордости, от
почтительного отношения к собственному "я". А ведь если есть любовь, то
"я" превращается в "мы" и обижаться можно только за это "мы", а нисколько
нельзя за "я". Например, если обидят тебя на работе, в твоем, как ты
любишь выражаться, "деле", то я за нас обижусь. Если меня обидят, то ты
обидишься за нас. Но _я_ не могу обижаться на _тебя_, потому что _ты_ -
это _я_, ведь левая моя рука не может обижаться на правую. Непонятно?
Так и вижу, как ты морщишься и говоришь: "Метафизика и дребедень".
Помнишь, как ты рассердился тогда на пристани, когда я сказала тебе,
что поцелуи бывают терпкими? Не помнишь, дурачок? А я помню. Женщины все
помнят, если хотят помнить, а если нет, тут уж ничего не поделаешь.
Но я не довела мысль до конца: ужасные недоразумения в любви, как
правило, происходят из этой идиотической, ложной гордости. Разумеется,
чувство собственного достоинства, личности обязано существовать, но в той
бездне _доверия_, которое непременно подразумевает настоящая любовь, это
пустяки и суета сует. _Доверяя_ мне _любовь_, ты не имеешь права, идиот
паршивый, сомневаться в том, поеду я с тобой к черту на рога или не поеду.
Если не поеду, тогда, значит, ничего нет, не было и быть не может, и не
потому, что поехать с тобой - это значит _пожертвовать собою_, согласно
терминологии нашего Женюрочки, а потому, что _любовь_, если только она
есть, непременно и с радостью идет на все, что способствует ее расцвету, и
решительно отказывается от того, что мешает ей развиваться нормально. А
так как разлука, какая бы она ни была, все-таки мешает естественной жизни
любви, то, следовательно, сама любовь воспротивилась бы нашему с тобой
расставанию, и сейчас я бы уже родила тебе девочку с косичками, или
мальчика, или и девочку и мальчика, как скажешь!
Оборачиваться надо, вот что!
Все равно лучше меня никого не найдешь!
Красивую найдешь - с длинными ногами! С тонкой талией найдешь (осиная -
читал про таких, только что в них особенного), с греческим носиком, с
римским носиком, а меня - фиги!
Или ты там женился на своей индианке Туш?
Пожалуйста, не обижайся на меня, Вовик, но когда я думаю, что ты взял
да и женился, то желаю тебе смерти. Это Пушкин мог написать: "Будь же
счастлива, Мэри!" А я не Пушкин. Я Варвара Степанова со всеми вытекающими
отсюда последствиями. Да и Пушкин, наверное, тоже поднаврал, настроил себя
на такой сахаринный лад, слышали, начитаны про его семейную жизнь.
Так что лучше помри.
Будешь лежать в гробике, так славненько, так уютненько - мой
покойничек. А женишься - ототрут, даже близко не подпустят, да я и не
пойду, пускай тебя твоя теща оплакивает и все те, с которыми ты ходишь в
оперетту или на футбольный матч.
Господи, что я пишу!
Но ведь это все правда. Я иначе не могу думать. И серной кислотой я
могла бы тебя облить, и бритвой отрезать твою голову, и что угодно я могла
бы сделать, понимаешь, какая я, Вовик, страшная!
Наверное, это ветхий Адам во мне бушует или атавизм, с которым надо
бороться.
Сказать легко, а вот попробуй - поборись! Это же от тебя не зависит,
когда представляешь в живых картинах твои терпкие поцелуи с другими
женщинами.
Мерзкая, отвратительная личность!
Не желаю больше про тебя думать!
Лечишь там? Ставишь припарочки в культурненьких условиях? Температуру
измеряешь? Небось и за кандидатскую засел - пописываешь задумчиво?
А у нас война. Вы, наверное, радио слушаете, Владимир Афанасьевич?
И она не совсем такая, как Вам представляется.
Очень только, Вова, как это ни странно, я толстею. Я и наш
"сентиментальный танк" - Настасья. Ты же знаешь, как я отлично усваиваю
пищу. Все впрок. И Настя так же. А бывало у нас по десяти, по двенадцати
концертов в сутки. И везде кормят. Ты же это военно-морское гостеприимство
не знаешь, не довелось, бедняге, посмотреть. Называется "чем богаты, тем и
рады", и сам кок, т.е. повар, кормит, так что