Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
вернешься с психологией..."
Потом ее водили из комнаты в комнату, и она заполняла бланки. Пальцы
она измазала чернилами, нос стал блестеть, потерялся паспорт и номер
журнала "Смена", в котором была напечатана ее фотография. Военные моряки с
нашивками на рукавах и с обветренными лицами нашли ей и паспорт и "Смену",
но тогда потерялась сумочка. Это все было как во сне. Несколько раз в
бланках она писала: актриса. Она писала также, что в старой и белой армии
не служила, и разные другие сведения, необходимые для того будущего,
которое раскрывалось перед нею. Потом ее повели вниз, потом наверх. Вместе
с ней ходил какой-то молоденький мальчик, с револьвером, с повязкой на
рукаве и в фуражке, которую он не снимал. Этот мальчик, несмотря на свою
повязку, и фуражку, и револьвер, вовсе не важничал, как тот критик, и
ничего не говорил про историю, был очень вежлив, и Варя слышала, как он
шепнул своему знакомому моряку:
- Артистке помогаю оформиться, на наш флот едет.
А у нее осведомился:
- Скажите, пожалуйста, товарищ Степанова, а как учатся на артистов?
Они сидели на желтом полированном диване - ждали еще одну бумагу,
ушедшую на подпись.
Варвара напудрила нос и принялась объяснять.
- Степанова, распишитесь! - крикнул седой и важный полковник из-за
перегородки. - Вот там, где птичка.
Она расписалась, где птичка, и отправилась получать "сухой паек". Здесь
ей вспомнилось детство, Кронштадт, папин корабль и то, как ее любили тогда
и баловали. Такой же краснофлотец, как те, папины, добродушный и
немолодой, назвал ее "дочкой", отрезал ей шпик с походом, белый хлеб,
масло, сахар и даже соли насыпал в бумажку. Потом отсчитал банки консервов
и чаю насыпал столько, сколько весила пятикопеечная монета. И табаку ей
дали, и папирос, и спичек, и мыла.
- А я не курю! - сказала Варя.
- Другие курят! - со вздохом ответил краснофлотец. - Угостишь! Да и ты
закуришь, не зарекайся, на войне некурящие до первого горя...
И она закурила - на всякий случай, чтобы не дожидаться этого горя.
А она, дорогой друг Владимир Афанасьевич, это я - Варвара Родионовна
Степанова.
Закурила, уехала, приехала и, не поспав за двое суток ни минуты,
оказалась с концертной бригадой нашего театра в летной части, которая
стояла у кладбища. Самолеты здесь замаскировали между могильными
памятниками и деревьями, изображали мы свой репертуар в огромной палатке у
летчиков при свете карманных фонарей. И вспомнился мне "Кукольный дом"...
А впрочем, какое тебе, Володечка, до всего этого дело?
Представляю, с каким бы лицом читал ты это письмо, попади оно к тебе.
Или, может быть, ты сделался немножко другим за эти годы? Может быть,
хоть самую малость, хоть чуть-чуть замечаешь других людей, не делишь все
на свете только на белое и черное, задумываешься, приглядываешься?
Одна наша артистка еще там, на флоте, пела песенку с такими словами:
"Жить, тоскуя без тебя". И у меня всегда щемило сердце, когда я слышала
эту строчку. Но помню до сих пор! Я была занята круглые сутки, дело мое
казалось и кажется мне полезным, да, да, товарищ Устименко, они смеялись -
эти летчики, и моряки, и катерники, и подводники, и зенитчики, и
артиллеристы, - когда я пела им свои частушки, им от моей _работы_ веселее
было, и я сама видела, как летчик смеясь, _еще_ смеясь, влезал в свой
истребитель, это я _ему_ пела, изображала, танцевала, чтобы ему было
полегче там - в небе - потом...
И, несмотря на все это, несмотря даже на то, что за эти годы и в меня
влюблялись и я влюблялась, я не могу без тебя.
А сейчас я еще и без дела.
И совершенно не знаю, куда мне приткнуться. Я совсем ничего не знаю о
маме, отец тоже молчит, петь я больше не могу: после того как нас потопили
на пароходе в заливе, пропал голос. Уже поздно, я забыла выкупить хлеб и
не сварила кашу, ужасно хочется есть и поплакать тоже хочется, но _некому_
поплакаться в жилетку.
Многоуважаемый товарищ Устименко!
Напишите мне письмо с таким началом: "Варюха, рыжая, понимаешь..."
И я приеду к тебе, мой Володечка, мое солнышко, мой мучитель, на любой
край света. Мы _никогда_ не будем ссориться и _недопонимать_ друг друга.
Мы проживем _отлично_ нашу жизнь. Но не будет от тебя, Володечка, письма.
Слишком ты у меня принципиальный, как говорят тут в нашей коммунальной
кухне по поводу мелких квартирных склок.
Плохо поживает мой скот, Владимир Афанасьевич, так плохо, что хуже и
быть не может".
МАЛЕНЬКИЕ И БОЛЬШИЕ ЧУДЕСА
- Хороши! - оглядывая свое "войско" неприязненным взглядом, сказал
Цветков. - Орлы ребята!
"Окруженцы" смущенно покашливали и переминались с ноги на ногу. Их было
всего тридцать девять человек - и штатских, зажатых немецкими клещами в
Василькове, и военных, отбившихся от своих частей.
- Кто здешний? - осведомился Цветков.
- Я, - ответил интеллигентный, баритонального звучания голос. -
Холодилин Борис Викторович, доцент.
И, слегка выдвинувшись вперед, мужчина в штатском сером пальто,
перепоясанном ремешком, попытался принять некую позу, которая, по его
представлениям, видимо, соответствовала нынешним военным обстоятельствам.
- Охотник? - кивнув на двустволку в руке доцента, спросил Цветков.
- Ни в малой мере. Это просто, видите ли, оружие - "зауэр",
шестнадцатый калибр. И имеется дюжина патронов. Следовательно, дюжина
фашистов.
Окруженцы сдержанно захихикали. Цветков сурово повел на них глазами.
- Через Низкие болота сможете нас провести?
- Приложу все усилия! - изысканно-вежливо сказал Холодилин.
- Но вы это болото знаете?
- Довольно основательно, товарищ командир. Дело в том, что в течение
нескольких недель, в общей сложности более месяца, я со своей группой
пытался найти там чрезвычайно редкий вид...
- Ясно! - перебил доцента Цветков, не дав досказать ему, какой именно
редкий вид он искал. - Ясненько!
Помолчав несколько мгновений и еще раз долгим взглядом оглядев свое
воинство, Цветков наконец начал речь, которую Володя почему-то запомнил
надолго, и потом, в трудных обстоятельствах, не раз пытался подражать этой
манере Цветкова, но у него, естественно, это никак не получалось.
- Вот что, - сказал нынешний Володин кумир. - Попрошу выслушать меня
внимательно, потому что повторять раз сказанное не в моих привычках. По
стечению обстоятельств я - ваш командир и полный единоначальник. У меня
есть заместитель - вот он: Михаил Павлович Романюк, ефрейтор царской армии
и георгиевский кавалер, впоследствии старый коммунист, конник в
гражданскую войну, потерявший в боях с мировой контрой правую руку. Но
голова старого, не раз обстрелянного солдата - при нем, опыт его с нами.
Есть у нас и санчасть в лице замечательного доктора Владимира Афанасьевича
Устименки, который недавно представлял славную советскую медицину за
рубежами нашей родины. Выйдите сюда, товарищи Романюк и Устименко.
Покажитесь отряду.
Сердито пофыркивая, Михаил Павлович пробился вперед, снял почему-то
кепочку с пуговкой, огладил седые, ежиком, волосы и сурово потупился.
Володя тоже вышел к Цветкову, обдернул свой заграничный плащ, под
солдатским ремнем сдвинул чуть кзади "вальтер" и, смутившись картинности
своей позы, нырнул за спину Цветкова, который в это время продолжал
говорить:
- Слово "окруженцы" с этого мгновения у нас запрещено. Суровая и
неминуемая кара постигнет того негодяя, который посмеет так отозваться о
замечательном отряде, состоящем из преданнейших нашей великой родине
людей, о нашем отряде, несомненно преодолеющем все препятствия, о нашем
отряде, который отныне и до дня его почетного расформирования будет
называться "Смерть фашизму"...
Смутный и радостный гул коротко прошумел на опушке васильковского
березового леса. Люди, которых Володя только что видел понурыми, усталыми,
замученными, подняли головы, подтянулись, и хоть несколько
недоверчиво-осторожных улыбок и пробежало по лицам, они тотчас же исчезли,
словно испуганные железным голосом доктора Цветкова:
- Великое доверие нашему, советскому человеку, его несгибаемой воле,
его ненависти к угнетателям, его священному гневу против оккупантов - вот
то, что нас сплотило в этот отряд. Мы _абсолютно_ доверяем друг другу.
Среди нас нет и не может быть ни трусов, ни предателей, ни дезертиров. Мы
никогда не посмеем заподозрить друг друга ни в чем дурном. Никто из нас не
знает, что такое низменные побуждения, шкурничество, подлость. Если же
случится такая беда - во что я не верю, но вдруг, - тогда именем нашего
отряда, именем нашей матери родины, именем партии большевиков я из этого
пистолета, снятого с убитого лично мною фашистского выродка, на месте
покончу с подлецом.
И, держа "вальтер" в руке, как бы позабыв о нем, Цветков торжественно,
словно читая текст присяги, продолжал:
- Я - сильный, храбрый, выносливый и неглупый мужик. На фронте
буквально с первого дня. Вы должны верить мне целиком и полностью, потому
что как солдат я опытнее вас и знаю, что фашистов можно бить и что мы,
наша Красная Армия, разобьем их так страшно, что все наши будущие враги
долго будут думать, прежде чем решиться когда-либо снова напасть на нас. Я
заканчиваю, товарищи! Нынче мы выходим. С этой минуты мой приказ - закон.
Следовательно, кто приказ не выполнил, объявляется вне закона. Под моим
командованием мы с честью преодолеем все трудности и без _всяких потерь в
живой силе_ прорвемся к нашим друзьям по оружию. Ура!
Странно и даже немножечко комично прозвучало это "ура" здесь, после не
менее странной речи Цветкова. Но все-таки это было "ура", и прокричали его
троекратно, а вглядевшись внимательнее в лица бойцов, Володя вдруг подумал
о том, что люди и растроганы и взволнованы речью своего
"скромняги-командира". А сам командир ночью, когда отряд подходил к
Чиркову займищу, откуда начинались Низкие болота, сказал Устименко
негромко и невесело:
- Я, голубушка, не хвастун, а гипнотизер-самоучка. Когда у трети людей
нет оружия, а другая треть состоит из больных и раненых, когда только
_одна_ треть боеспособна, выручить может лишь вдохновение...
Володя промолчал.
- Думаешь, не выведу? - горячим шепотом осведомился Цветков. - Выведу,
мне все бабки всего мира ворожат. Я - бессмертный и, если за что берусь,
делаю. Понятно вам, Устименко?
В последней фразе Володе послышалась угроза, и он улыбнулся. Но
проклятый Цветков даже во мраке этой осенней ночи угадал улыбку и с
неожиданным глухим смешком сказал:
- А скептика и пессимиста, если он будет сомневаться в благополучном
исходе нашей затеи, - застрелю и не обернусь. Даже если этим сомневающимся
окажется мой коллега Устименко. На том и прощения просим, как говорили в
старину. Не нравится?
Они шли рядом, и Володя чувствовал на своей щеке теплое дыхание
Цветкова. Все это могло, разумеется быть и шуткой, но Устименко отлично
понимал, что командир отряда сейчас вовсе не шутил. Он и улыбался и,
казалось, доверчиво дышал в щеку, но ради тридцати восьми жизней он не
пожалел бы тридцать девятой.
Не тот человек!
И именно здесь, после вдохновенных слов Цветкова, впервые за все эти
дни с того самого мгновения, когда они, два хирурга, оперируя в зале
ожидания станции Васильково, услышали от дежурного, что немецкие клещи
сомкнулись за сто семь километров на востоке, возле Кургановки, Володя
почувствовал себя совершенно спокойно. Спокойно, уверенно и даже весело.
Возле Чиркова займища начались маленькие чудеса. Рассеянный и учтивый
доцент Холодилин, который по всем законам божеским и человеческим
непременно должен был что-то спутать, как положено всем интеллигентным
чудакам, решительно ничего не спутал, а повел отряд сносным путем через
Низкие болота. И даже обещанный им "по расчету времени" - к трем часам
пополуночи - сухой ночлег запоздал не более как минут на сорок. Здесь было
уже совершенно безопасно, на этом болотном острове, здесь и костры
развели, и обсушились, и Володя занялся перевязками, грубо ругая себя за
то, что не выучился за "всю свою жизнь" выстругать ножиком шину - полегче
и поудобнее стандартной шины Томаса. Ведь и этой шины с собой не было. Не
было и ваты, но выручил старый конник Михаил Павлович - обратил Володино
внимание на мох.
- Его надрать, подсушить, и хорошо! - уютно зевая, сказал Романюк. - Мы
в свое время на Волыни очень даже им пользовались. Давай, доктор,
изобретай ножик хлеб резать...
И удивился:
- Неужели вас этому в университетах не учили? Уж чему-чему...
- Как же, учили! - со злым смешком вмешался Цветков. - Нас учили всему
готовому, черт бы их задрал. Всему готовому на всем на готовом...
Уже рассвело, люди сытно поели пшенного кулеша, сваренного так, как
приказал Цветков, - он во все вникал и за всем следил, даже за
изготовлением кулеша, - потом была дана команда - валиться спать. Для
порядка командир выставил охранение, а потом, когда все уснули, долго
совещался с интеллигентным проводником и со своим заместителем дядей Мишей
Романюком, который все что-то бубнил, видимо высказывая свою точку зрения.
- В общем, будет по-моему! - услышал Володя, засыпая. - Ясно?
"Да уж еще бы не ясно!" - подумал Устименко и тотчас же крепко уснул.
Второй день пути был неизмеримо тяжелее первого.
Из низкого, желто-серого, набухшего водой неба непрестанно лил дождь,
болотная ржавая жижа хлюпала под ногами, гать, которой вел Холодилин, во
многих местах прогнила, и тогда перед Володей горизонт точно бы
сокращался, сам он казался себе человечком-коротышкой, - шагая по колени в
грязи, люди делались маленькими, почти лилипутами...
Здесь, в этих заповедных местах, была своя жизнь: иногда вдруг с
треском удирал дикий кабан, глухари и тетерева с устрашающим шумом
вырывались из-под самых ног, неподалеку однажды неожиданно взбрыкнул и
исчез огромный старый лось. И деревья тут тоже жили своей собственной
жизнью до конца дней - их никто не сваливал; дожив до старости, умирали
они естественной смертью, если не сжигало их молнией, не сваливало
бурей...
Но и на этом тяжком болотном пути постепенно пообвыкли, многие разулись
- так было ловчее. Следом за ловцом змей и иной нечисти Холодилиным шли
два белоруса из Полесья, хорошо знающие нравы болота: большеголовый с
васильковыми детскими глазами Минька Цедунько и его тихий дружок -
раненный в плечо и очень себя жалеющий, совсем еще юный Фома, которого
именно из-за его юности называли почтительно - Фома Наркисович. Дальше шел
командир. На нем был коричневый, великолепной кожи реглан, за плечами -
рюкзак, на боку - "вальтер". Шагал Цветков размашистым, упругим и легким
шагом, на загорелом лице его красиво дрожали капли дождя, и Володя,
изредка поглядывая на этот тонкий, со злой горбинкой нос, на разлет темных
бровей, на резко вырезанные губы и широкие плечи, думал не без зависти:
"Дала же природа человеку все, ничем его не обделила, а главное - не
обделила уверенностью в себе, в своих силах, в своих возможностях, а разве
это не самое главное в трудные времена?"
На гнилом бревне - у самого края источенной временем и сыростью гати -
Цветков внезапно и круто поскользнулся, и все вокруг замерли в веселом и
напряженном ожидании: неужели этот бесов сын грохнется, как и все прочие
смертные, в пакостное болото? Но он и не собирался, он словно бы какой-то
танец отбил щегольскими своими хромовыми сапожками, извернулся, сверкнул в
дожде коричневой кожей реглана и снова пошел, не оглянувшись на отряд,
небрежно и легко прикурив от зажигалки, и только один Володя, пожалуй,
заметил некоторую мгновенную бледность на лице командира, творящего собою
легенду.
"Ох и молодец! - радостно позавидовал Устименко. - Не должен был он
упасть, и не упал. Так и доживет - как захочет, до самого дня своей
смерти. А может, он и бессмертен - веселый этот хулиган?" - спросил себя
Володя и, не найдя ответа, осведомился у Цветкова:
- Товарищ командир, разрешите вопрос?
Цветков весело покосился на него:
- Ну, спрашивайте.
- Вы о смерти когда-нибудь думали?
- Это дураки только про нее не думают, - ответил Цветков, как
показалось Володе, намеренно громко. - Конечно, думал.
- И что же, например, вы думали? - немножко хитря и прибедняясь
голосом, осведомился Володя. - Что она за штука - эта самая смерть?
- Смерть, прежде всего, не страшна!
- Как это - не страшна?
- А так. Объяснить, что я лично про нее думаю?
По осклизлым и расползающимся бревнам идти было трудно, все приустали.
Володин вопрос и намеренно громкие слова командира слышали многие, и всем,
естественно, захотелось узнать, что же ответит Цветков своему штатскому
доктору. И потому и Володе и Цветкову идти вдруг стало очень тесно и даже
душно. Навалился отряд.
- Я ее не боюсь вот почему, - громко и наставительно объяснил Цветков.
- Покуда я есть...
Глаза их на мгновение встретились, и Володе показалось, что он прочитал
в этих глазах: "Это я не тебе говорю, это я всем говорю, а что это не моя
мысль - никого не касается. Я сейчас для всех вас самоумнейший человек, и
не смей мне мешать!"
- Ну-ну, - сказал Володя. - Покуда вы есть...
- Покуда я есть, никакой смерти нет и быть не может. А когда будет
смерть, меня не станет - мы с ней таким путем и разминемся. Ясно?
- Ясно! - лживо потрясенным голосом сказал Володя. - Это замечательная
мысль! Великолепная!
- Только мысль это не моя! - так же громко и наставительно произнес
Цветков. - Я ее вычитал, и она мне понравилась. Подошла...
Сзади одобрительно шумели, эта мысль всем нынче подошла, а Володя
почувствовал себя в глупом положении: не то он прочитал в этих глазах,
куда сложнее и интереснее Цветков, чем он про него думал. Он не обманщик,
он верит в свое дело. И делает его всеми своими силами.
Однорукому рубаке Романюку размышления о жизни и смерти пришлись не по
душе, но он лишь засопел сердито, возражать Цветкову впрямую даже он не
решался. А Цветков шагал по гати, посвистывая, покуривая махорочку, остро
поглядывая по сторонам, думая свои командирские думы, как и надлежит тому,
кто единоначально отвечает за судьбу отряда, за жизни людей, за успех
грядущих боев.
И никто ему, разумеется, не мешал: командир размышляет -
перемигивались, глядя на него, бойцы отряда "Смерть фашизму", военный
порядок есть, если командир думает. Он - ответственный, не трепач, не
балаболка, одно слово - командир...
Маленькие чудеса на четвертый день похода сменились подлинным чудом,
тут уже даже Володя несколько обеспокоился.
В это утро спозаранку вынырнуло из осточертевших, мокрых туч неожиданно
горячее для осенней поры солнце, подул ровный, теплый, чистый ветерок.
Небо заголубело, очистилось, бойцы, отмучившись болотными переходами, с
радостным гоготом сушились на благодатной погоде, кто послабее -
отсыпался, кто повыносливее - постирушку устроил. А старый солдат Бабийчук
Семен Ильич позволил себе даже в речушку залезть - покупаться и "промыть
закупоренные поры", как он научно объяснил отрядному врачу Устименке...
Здесь - в этой глухомани - все можно было себе позволить, недаром места
здешние прозывались Островное: вокруг - болота, переходящие в озера, и
озера, слитые с болотами. Все и позволяли: разутые, босые, некоторые даже
в исподнем жгли костры, варили горячее, из холодилинского "зауэра" охотник
Митя Голубев, несмотря на все протесты ученого, настрелял уток, их пекли в
золе, обмазанных глиной. Митя же утешал доцента:
- Вы, Борис Викторович, зря панихиду разводите. Этим бекасинником
фашиста убить невозможно. Фашиста берет пуля, а не что иное. Со временем
достанем вам подходящую винтовочку, вы уж моему комсомольскому слову
поверьте...
Володя, перевязав раненых и оглядев потертости на ногах у тех, кто за
эти месяцы еще не научился толком наматывать портянки, улегся на взгорье и
совсем было уже уснул, когда и произошло то подлинное чудо, которое его
даже испугало.
- Вставайте, Устименко, - сказал над ним Цветков. С того мгновения, как
стал он