Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
отказаться - это значит
хорошего человека и осрамить и обидеть. Отказываться категорически нельзя.
И ковырять нельзя, сейчас же вопрос: невкусно, я извиняюсь?
Впрочем, теперь я уже не толстая. Это все было. Ты не удивляйся, я пишу
тебе кусочками, понимаешь - останавливаю один кусочек времени и говорю:
- Погоди, кусочек, пусть Владимир Афанасьевич посмотрит из своего
прекрасного далека, ему не вредно.
И мне кажется, что ты видишь, потому что без тебя все не так.
Знаешь - у нас были как-то журналисты. Он длинный-длинный, худой-худой,
одни кости, про него наш худрук выразился так: "У этого интенданта не
телосложение, а теловычитание". И с ним его жена - они вместе в одной
газете служат. Она ему все время говорила: "Ах, Борька, ты ничего не
понимаешь". А он кивал, что не понимает, кивал и улыбался ей. Вместе они
пошли на войну, понимаешь?
Вместе.
А потом мы выпили, и эта женщина - ее Анютой зовут - буквально со
слезами на глазах спросила у меня:
- Правда, Варя, мой Борька удивительно красивый?
Я даже испугалась, думала - вдруг девочка с ума сошла. А она,
представляешь, настаивает:
- Красивее всех на земле.
Интересно, ты красивее всех на земле?
Теперь почитайте, товарищ Устименко, что со мной было дальше.
Мы попали в некий Энск, где решено было держаться. Для этого на мыс
Энск нужно было вывезти из города все продукты. Я ездила с шофером, возили
мы консервы и сахар. Я же здоровая, ты знаешь, шофер даже удивлялся, все
меня предупреждал: "Не надорвитесь, Варечка, для девушки это нехорошо".
Вот гоним мы вовсю, останавливает нас офицер с пистолетом и говорит:
- Давайте в лес спехом, фрицы на мотоциклах оседлали дорогу.
Лесом добрались к своим. И наступил такой "этап", как выразился наш
худрук, когда "музам пришлось смолкнуть". Стали мы с Настасьей работать у
летчиков официантками.
И знаешь, Вовик, это были лучшие дни моей жизни.
Не знаю почему, но вот тебе еще кусочек. Смотри.
Я сижу одна в нашей подземной столовой и дремлю: устала. Холодно и
сыро, полутемно и кисло на душе.
И вот приходит летчик Боровиков Сергей Сергеевич. Он уже пожилой,
многие его называют дядя Сережа. Грузный немножко и чем-то смахивает на
отца. У него было много вылетов, я даже не знаю сколько, но очень много.
Идет он медленно, с трудом, шаркая унтами. Шлем он снял, волосы
приглаживает ручищами. И о чем-то думает, так что даже не сразу замечает
меня. Я спрашиваю:
- Кушать будете, дядя Сережа? (Все военные люди не едят, а _кушают_,
это ты запомни.)
- Кушать? Обязательно, дочка.
Я приношу ему жирную свиную котлету. Он долго с отвращением смотрит на
нее. Он вымотан, понимаешь! Он не может это есть! И она еще к тому же
холодная - эта чертова котлета. Я все знаю заранее, но у меня напряженные,
тяжелые, невыносимые отношения с зажравшимся негодяем коком. Кок хочет
только одного: чтобы его "эвакуировали". Он даже немножко притворялся
сумасшедшим, но не прошло. Это негодяй и подонок. Поэтому мне нужно, чтобы
дядя Сережа отказался от котлеты.
- Кисленького бы, дочка, - тихо просит дядя Сережа и стесняется. Он
стесняется того, что не может есть _свинину_. Ему самому кажется, что он
капризничает. Война же!
Возвратившись на камбуз, я готовлю сама, а кок смотрит на меня из угла
кошачьими глазами. Я мелко рублю соленый огурец, шинкую луковицу,
вытаскиваю из кастрюли почку. А перед тем как подать ему рассольник, я
делаю еще салат из квашеной капусты с клюквой. И полетные сто граммов у
меня такие холодные, что стопка запотевает. Что же касается клюквы, то мы
с Анастасией ее собираем на кочках возле аэродрома.
Дядя Сережа _кушает_ и рассказывает, как воевал. Я плохо понимаю его
военные летчицкие слова, но я понимаю, что нужна ему сейчас, ему
необходимо, чтобы кто-то говорил: "Да что вы?", "Не может быть!",
"Ай-ай-ай!" Ведь другие летчики так не скажут. Они сами дрались сегодня,
они тоже вымотались, их ничем не удивишь...
А потом Настю эвакуировали на самолете, и я осталась одна - одна
женщина. Я стала и санитаркой тоже, Вова, потому что все специальности уже
перепутались. Немцы выбрасывали на нас комбинированные десанты, лезли к
аэродрому, но мы отбивались. И я тоже, Владимир Афанасьевич, отбивалась -
я стреляла из автомата, но плохо, и Мошковец - наш начальник - сказал мне
сурово:
- Ты, Степанова, прежде чем нажать спусковой крючок, закрываешь глаза.
Некрасиво, Степанова. В белый свет это стрельба, а не в противника. Иди
отсюда, Степанова, иди, не расстраивай меня...
Но автомат не отобрал, потому что этот автомат мне подарил один боец.
Автомат трофейный, называется "шмайсер", ты про такое небось и не слыхал.
И еще мне каску подарили, две гранаты, маленький пистолетик...
Вот однажды вечером зашел ко мне Мошковец.
Он мужчина суровый, лишнего слова от него не услышишь.
А тут плотно притворил за собой дверь, сел со мной рядом и сказал:
- Я иду на серьезную работенку, давай, Варвара, мне что-нибудь с собой
на счастье. У тебя рука легкая.
Я подумала и отдала твою фотографическую карточку - она у меня одна, ты
там довольно лопоухий, я ее когда-то оторвала от твоего старого
студенческого билета, уже после твоего отъезда за границу, мне Аглая
Петровна позволила.
Мошковец посмотрел, спросил:
- Кто такой?
Я ему ответила:
- Самый дорогой мой человек! Не забудьте принести обратно.
- Принесу!
И - принес. Весь пришел какой-то словно обугленный, ребята с ним живые
и здоровые до единого, но сильно измученные. Вернул Мошковец твою
фотокарточку и к ней в придачу четыре жетона.
- Это что? - я спросила.
А он:
- Навар!
Только потом я поняла, что это убитые фашисты.
На следующую ночь будит меня Мошковец и говорит:
- Выйди к ребятам, попрощайся, они сейчас в бой уходят, прорываться
будем.
И Мошковец сам по-походному - в каске, в плащ-палатке. У меня папиросы
были, я их все раздала, "шмайсер" свой отдала, одну гранату, каску тоже.
Некурящие и те у меня брали папиросы. Это трудно объяснить - почему, но я
очень им была нужна в эти минуты. И, помню, говорила одну и ту же фразу:
- Все хорошо, все отлично, пробьетесь!
Выскочила, обежала вокруг пакгауза и затаилась - пусть пройдут мимо.
Они и прошли...
Утром пришел приказ - уходить. Но только на самолетах и катерах. А
самолетов мало, и катеров мало. Вот прибегает ко мне один летчик знакомый
- Петя такой, фамилию не помню - и говорит:
- Давай, девушка, собирайся, у меня самолет учебный, одно место есть.
Вещей никаких, иначе не дотянем...
Я ватник напялила на себя, вышла, а навстречу Сережа Корнилов - милый у
нас морячок был - с раздробленной кистью, и плечо ранено. Я его к
самолету. Винт крутится, и Петя орет:
- Одно место! Одно же! Одно!
Тут сзади меня за ватник тянут - катерники прислали, им приказано
Степанову забрать. Уже стемнело, когда мы отвалили и немцы на
мотоциклетках к самому берегу выскочили. Я плохо помню, как и что было
потом. Рассказывали, что наш катер шел двадцать три часа. Невыносимо было
холодно - это я помню. И помню, как мы очутились в воде. Я так устала, что
мне хотелось, чтобы все кончилось поскорее, но рядом со мной держался за
доску какой-то необыкновенно настырный морячок, я даже крикнула ему:
- Не учи меня, ты мне надоел, иди к черту!
Он потом это всем рассказывал.
А попозже я услышала очень ясно:
- Она от этого умрет!
Но я не умерла - "это" была огромная кружка спирта. Я выпила ее всю и
заснула, а когда проснулась, то мне почудилось, что я в аду. Но это я была
просто на печке, которую морячки натопили, чтобы согнать с меня семь
потов. Осмотрелась - на мне мужские подштанники с завязками, тельняшка,
покрыта я цигейкой, а сверху одеяла. Внизу толпятся моряки и что-то
обсуждают.
Я попыталась подняться и чувствую, что не могу - вся слиплась.
- Ребята, - говорю, - я в каком-то тесте. Как мне быть...
А они отвечают:
- Не волнуйся, подруга, это там стояла бутыль с медом, она от тепла
лопнула, и под тебя мед подтек. Ничего, мы воды наносим, отмоешься. Меду,
конечно, жалко...
Покуда воду носили, покуда грели - я слипалась сильнее и сильнее. Уже я
пошевелиться не могла. Потом они меня сволокли вниз и ушли.
А голос у меня после этого купанья пропал.
Ты был прав, Вовик, не получилась из меня артистка.
И вот сейчас я в Москве. Отец написал, что постарается мне помочь в
смысле дела на войне. Я ведь теперь все могу. Но он что-то вертит, батя
мой, наверное, ему не хочется, чтобы меня убили, кто-то из моряков успел
насплетничать, как я тонула. Теперь я написала ему угрожающее письмо с
ультимативными сроками. И написала, что во мне степановская кровь, пусть
не надеется, что я отбуду в Алма-Ату.
У нас холодно, идет снег.
А ты, наверное, пьешь сода-виски и пишешь письма, чтобы тебя отпустили
на войну?
Приезжай!
Я не могу без тебя.
Это нельзя объяснить, но ты обязан понять.
И хочешь узнать самое страшное про меня, то, чего никто не знает и,
конечно, никогда не узнает, потому что это только для тебя, а тебе,
дурачку, я не нужна. Я - жена, Вовочка!
Испугался?
Всего скрючило от ужаса, от несовременности, от мещанской сути этого
понятия?
Только жена не такая, как многие иные прочие.
Вот передо мной лежит то твое ужасное, грубое и бешеное письмо насчет
фрака, насчет Женьки, Светланы, Нюси и меня. Все у тебя стрижены под одну
гребенку. Ну, это ты в запальчивости, я же тебя знаю. А дальше, Вовочка,
правда. Дальше - ты угадал: "Ты могла бы приехать сюда и быть мне верным
помощником в том, пусть невидном, но необходимом, деле, которое я делаю.
Ты была бы наркотизатором и ассистентом, ты была бы мне женой и товарищем,
а теперь..." Дальше неинтересно, дальше твоя обычная скандальная
дребедень.
Но ведь ты меня не позвал, Вовик!
Ты не обернулся, чтобы сказать мне именно эти, главные слова: поедем,
ты будешь мне _женой и товарищем_!
И я стала бы тебе всем - санитаркой для твоих больных, сестрой,
фельдшером, профессором-самоучкой, аптекарем, судомойкой. Я - жена, Вова,
_тебе_ жена! И не удивляйся, пожалуйста, не делай раздраженное выражение
лица - "твои штуки" оно означает, - это, разумеется, не слишком современно
звучит, это, пожалуй, многие осудят, но я никогда не была, если помнишь,
модницей. А делать я могу по-настоящему только ту работу, в которой ты -
главный. Я могу _великолепно_ помогать тебе, и тогда это _твое_ дело,
дело, которому ты служишь, станет делом моей жизни.
Вот какая я жена.
Я знаю, миленький-хорошенький, знаю, что брак не существует там, где
люди не связаны ничем, кроме детей, хозяйства, извини, постели. Мало! Не
хватает на протяженность жизни человеческой. Молчат! В шашки друг с другом
играют и еще хвастаются этим занятием. Она спрашивает его для соблюдения
норм чуткости и всего прочего, что положено в браке, встречая у двери
поцелуйчиком:
- Ну, что нового?
А он, естественно, отвечает:
- Михаила Павловича надо уволить по собственному желанию. Невозможно!
- Да ну? - удивляется она. - Вот не думала!
Так беседует наш Евгений с Ираидой. И она при этом еще морщит свой
лобик, изображая работу мысли.
Конечно, есть еще вариант, когда супруги заняты разным делом. У него
свое, у нее - свое. Дай им бог здоровьичка к праздничку, как говорят. Но я
не про них. Я про себя. Я про свое _ничтожество_, как ты однажды меня
обозвал. Так вот: я жена абсолютная. Я не могу, чтобы ты делал дело,
отдельное от меня. Для меня это невозможно. Я бы ума решилась, если бы в
том будущем, которого у нас никогда не будет, но _если бы_ оно было, ты
делал одно дело, а я - другое. Я должна быть всегда с тобой. И в дурном и
в хорошем, и в счастье и в несчастье, и в стужу и в ведро, и на фронте и в
мирное время, и в операционной и в перевязочной, и в гостях и дома.
Нет, пусть ты уходишь, и я тебя жду.
И пусть ты придешь, понимаешь? Пусть ты ушел в гости к своему старому
фронтовому товарищу и там ужасно напился. И пришел на четвереньках. И я
тебе говорю:
- Владимир, что это?
А ты мне:
- Прости, но это так!
А я тебе:
- Надеюсь, это никогда не повторится?
А ты мне (в страшном, пьяном бешенстве):
- Прочь! Кто здесь главный? С дороги! Тварь! Я самый главный...
А я:
- Ты, ты, Вовочка, ты самый главный...
И чтобы утром ты извинился. Но как, знаешь?
- Что это со мной давеча было, Варюха?
Но я молчу. Я молчу и молчу. И молча рыдаю. А ты ползаешь на коленях -
уже пожилой, уже с одышечкой, плешивенький мой! Ну, потом, конечно, я тебя
прощаю, и все хорошо.
Господи, куда это меня заносит, когда я разговариваю с тобой.
Простите, Владимир Афанасьевич, отвлеклась.
Так ты предполагаешь, Володечка, что я слушала твои медицинские рацеи и
разный биологический бредок в дни нашей юности, потому что мне это было
интересно?
Нисколько!
Мне было интересно только, _как_ ты об этом думаешь, и _тебе_ я бы,
конечно, стала первоклассным помощником. Это - дурно? Это ущемляет женщину
в ее равноправии с вашим братом мужчиной? Но ведь это не рецепт, это то,
что подходит лично мне. И ничего со мной тут не поделаешь, и ты со мной
ничего не поделаешь, если я _тебе_ такая уродилась.
Ну, будь здоров!
А может быть, приедешь и возьмешь меня к себе на войну?
Возьми меня к себе, Володя.
Москва, 8-го ноября 1941 г.
Северный вокзал.
А куда я уезжаю - это совершенно Вас не касается, Владимир
Афанасьевич!"
"Глава третья"
О ФРАНЦУЗСКОМ ФИЗИКЕ ЛАНЖЕВЕНЕ И ДРЕВНЕРИМСКОМ ВРАЧЕ ГАЛЕНЕ
В начале декабря отряд Цветкова попал в тяжелую и длительную передрягу.
Не имея, в сущности, никакого серьезного опыта войны, да еще к тому же
такой сложной, как партизанская, утомившись постоянными преследованиями,
дождями, сыростью и, наконец, морозами, сковавшими Унчанский лесной
массив, плохо одетые люди, что называется, "сдали" и возле владений
совхоза "Старый большевик" просто-напросто проспали группу карателей,
которая едва не уничтожила весь отряд.
К счастью, спавший всегда вполглаза Цветков успел учуять неладное -
услышал сиплый лай розыскных немецких овчарок и поднял отряд. Завязался
бой - длинный, трудный, путаный, а главное - такой, без которого вполне
можно было обойтись, потому что почти никаких потерь живой силе фашистов
партизаны не нанесли.
В этот бой ввязался и Устименко, хоть ему не положено было стрелять.
Функции врача велел он выполнять Вересовой, определил ей даже место и
снабдил всем необходимым.
Когда все кончилось, Цветков поставил Устименку перед собой по стойке
"смирно" и сорванным во время боя голосом осведомился:
- Кто это вас назначил автоматчиком? Почему вы с Цедунькой пошли немцам
во фланг, когда ваше дело - раненые? Кто вам разрешил лезть в бой?
- Поскольку в отряде имеется врач Вересова, - начал было Володя, -
постольку...
- Молчать! - совершенно уже зашелся командир. - Вересова сегодня первые
выстрелы в жизни слышала. "Имеется"! - передразнил он Устименку, - Где она
имеется? До сих пор на человека не похожа, а раненые ищут доктора.
Отвечайте - мое дело в бою шину накладывать бойцу? Мое?
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы еще тяжело дышащий после
перебежек и азарта боя Колечка Пинчук не доложил, что "поймался язык".
- Это как "поймался"? - ощерился Цветков.
- А именно, что сам взял и поймался, - нисколько не пугаясь яростного
взгляда Цветкова, пояснил Пинчук. - Сам к нам поймался. Подранетый
немного, но нахальный...
"Нахального подранетого" Устименко перевязал, дал ему глотнуть из
мензурки медицинского спирту. Оказался немец человеком высокого роста,
спортивной внешности, в фуражке с лихо заломленной тульей - типичнейшая
"белокурая бестия". Обнаружили его в яме, вырытой, наверное, когда-то
охотниками, на дне ее были заостренные колья - на крупного зверя. Туда и
свалился фашист, а когда каратели уходили - его не заметили.
Вел себя "белокурая бестия" поначалу твердо, как его учили: свою часть
назвать отказался и на другие, формального порядка вопросы тоже не
ответил. Голубые его глаза смотрели смело и твердо.
- Зачем вы к нам полезли? - спросил его не удержавшийся от психологии
Цветков. - Что вам нужно в нашей России?
- России никогда больше не будет, - пожав плечами, ответил пленный. -
Будет протекторат с вечным и разумным порядком. Весь земной шар в конце
концов подчинится великой Германии. Нам не нужны государства
недочеловеков. Недочеловеки самой природой предназначены быть рабами, это
предназначение осуществит третий райх.
Володя скверно понимал по-немецки и только по выражению лица Цветкова,
по его раздувающимся ноздрям и кривой улыбке догадался о том, как
рассуждает немец.
- Ну, так, - помолчав, сказал Цветков. - Теперь расскажите, каким
образом вы напали на наш след.
- Это я расскажу только командиру! - ответил немец.
- Я - командир.
Немец вежливо улыбнулся:
- О нет! Командир красных партизан, которого мы ловим, - с бородой. Вот
такая борода - небольшая. Но - борода!
И тут Цветаева осенило. Он понял, что где-то рядом, поблизости, живет и
воюет настоящий партизанский отряд, имеющий, наверное, связь с Большой
землей, рацию, опытного, не раз воевавшего командира настоящего
комиссара...
А немец, пококетничав, понял, что если он расскажет о красных
партизанах, то не выдаст этим свои, фашистские военные тайны, - и
подробно, не таясь, пересказал Цветкову все решительно, что ему было
известно об очень сильной, крупной, подрывающей минами железные дороги
группе партизан какого-то знаменитого красного полковника, именуемого
немцами Лбов.
И на карте показал острием карандаша те места, где Лбов со своими
"разбойниками" взрывал железные дороги и сваливал под откос поезда.
- Ладно, убрать! - сказал Цветков, поднимаясь с пня, на котором сидел.
- Обыщите только как следует!
Колечка Пинчук, к которому адресовался командир, немножко побелев,
ткнул немца в бок стволом своего "шмайсера". Немец понял, лицо у него
задрожало, Володя отвернулся. Через несколько минут за соснами прогремела
короткая очередь автомата. В это время Цветков сказал Вересовой:
- Если еще один раз вы позволите себе _дезертировать_ во время боя, я
прикажу вас расстрелять. Нам в нашем рейде _пассажиры_ не нужны, а трусы -
тем более...
- Константин Георгиевич, - начала было Вересова, но он не дал ей
договорить.
- Я вам не Константин Георгиевич! - сквозь зубы негромко произнес
Цветков. - Я вам командир! Ясно? Идите выполнять свои обязанности, и
больше ко мне не обращаться. Ваш начальник - военврач Устименко. Все!
Случившийся поблизости доцент Холодилин только головой покачал:
- Вот это да, вот это из песни: одним взмахом поднимает он красавицу
княжну и за борт ее бросает в набежавшую волну. Вот это характерец!
- Не говорите глупости! - попросил Володя.
Когда колонна двинулась, Вера Николаевна пошла рядом с Володей. До сих
пор она вздрагивала, глаза ее выражали ужас, а на щеках то вспыхивали, то
погасали красные пятна.
- А я думала - вот начало моей военной биографии: партизанский отряд
"Смерть фашизму", - сказала она негромко, и в ее голосе послышались Володе
слезы. - Страх какой - расстреляем.
- Война! - стариковским голосом обстрелянного служаки ответил Володя. -
Да вы не огорчайтесь, привыкнете. Всем поначалу страшно. Вот посмотрите,
Холодилин наш - уж какой интеллигентненький, а сейчас молодец молодцом. Да
мало ли... Держать только себя в руках нужно...
Вересова близко заглянула Володе в глаза и попросила:
- Помогите мне, если я испугаюсь! Крикните на меня! Я не хочу, чтобы
это чудовище меня расстреливало.
- Да уж, конечно! - согласился Устименко.
- Вам смешно?
- Нет, нисколько.
Ему и в самом деле было нисколько не смешно. Улыбнулся он, думая о
глупейшем своем положении: теперь он, чего ради неизвестно, должен делать
при всех и для