Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
чашку кофе, и старпом, и стюардесса! И тот
парень, который меня вытащил из воды, тоже пусть придет, он меня
стесняется и ни разу ко мне не заглянул. И коньяк у меня есть отличнейший
в придачу. Почему не устроить кутеж? Настоящий кутеж!
Вспоминая годы спустя, уже в мирные дни, эту ночь - последнюю ночь на
походе, как выразился Лайонел, - Володя сурово корил себя за легкомыслие,
но тогда - в ту сумасшедшую ночь, когда опять, после размышлений о том,
что человек человеку - волк, открылось ему счастье понимания той нехитрой
истины, что человек человеку, конечно, брат - он не размышлял, полезна эта
встряска умирающему или вредна. По всей вероятности, не надо было
вы-носить летчика на звенящий ветер, но это было последнее желание
приговоренного, и они "выехали" - с кофе, коньяком, стаканами, чашками и
бренди. В ожидании подачки кругом подступали волки - наемники
"сервайверс", но брат крикнул им, как волкам:
- Пошли прочь!
И, усмехаясь сухими губами, объяснил Володе:
- Они продавали разные бутерброды, которые получали у вас по твердым
ценам, и наживали тысячу процентов. А теперь они потребуют, чтобы им
обменяли их выручку на валюту. Этим они мне хвастались. И им не стыдно
было, что те, кто спасает мир от фашизма, едят пшено...
И добавил, пристально всматриваясь в "сервайверс":
- Нехорошо так думать в _такую_ ночь, но этих могли бы нанять и
фашисты, не правда ли, док? У них светятся глаза, как у волков, - так
выразился умирающий, который, конечно, никогда не видел или, как он
говорил, "не успел" увидеть волков. Но он понимал все то, что понимал и
Устименко. Невилл был человеком, который рождался этой звенящей, свистящей
арктической ночью, человеком, который рождался в тяжелейших нравственных
муках, чтобы исчезнуть навсегда.
"Что же удивительного в том, что врачи иногда стреляются?" - так думал
Володя впоследствии, вспоминая эту ночь на походе - эту ночь рождения и
смерти. Эту ночь, когда пришла ему в голову мысль, что честь хирургии,
которой он так преданно и страстно служил, попрана не людьми, нет!
Ее попрали волки!
НАДО ИДТИ И ИДТИ!
Елисбар Шабанович пришел небритый, с подсохшим, пепельным в ночи лицом.
Пришел и щеголеватый Петроковский - в белом свитере под молескиновой
курткой. Кок в белом колпаке принес инглишу Ленечке кофе, сваренный со
всей тонкостью, положенной на "Пушкине". А тетя Поля вынула заветные,
сервизные "гарднеровские" чашки и подала их на подносе, как в далекое
мирное время, когда обслуживала конгресс физиологов. И тот, кто вытащил
пятого графа Невилла из воды - корявый палубный матрос в летах, с
неописуемым насморком, - тоже явился и встал в сторонке, чтобы не
"заразить", как он выразился, "перед самой перед родиной гостя". Выпив
быстренько свой мартини и закусив его луковкой, спаситель отправился к
пулеметам, а Невилл молчал и улыбался слабой, усталой улыбкой.
Его взгляд выражал странное умиротворение, и было дико,
противоестественно сознавать, что этот человек уходит, что ничем больше
нельзя его удержать, что он, в одно и то же время и бессильный физически,
и полный огромных нравственных сил, умирающий и удивительно живой и
земной, только что рожденный человек, - скоро, совсем скоро растворится в
небытии.
- Ну, - все еще улыбаясь, сказал Невилл. - Теперь уже недолго, да,
капитан?
Амираджиби с недрогнувшим лицом взял рюмку мартини, пригубил и кивнул.
- Надо думать, - как все капитаны, осторожно ответил он. - Ваше
здоровье, Невилл!
За здоровье лейтенанта выпил и Петроковский.
- И кофе, - попросил Лайонел, - пожалуйста, пейте кофе. И еще бренди,
или что там у нас есть? Док, налейте себе!
Устименко налил рюмку и хотел выпить, но забыл.
- Я где-то прочел, - вдруг резко сказал Невилл, - совсем недавно, что
некоторые из тех, кто делает историю, весьма прохладно относятся к
человеческому роду, поэтому история иногда совершается за счет людей.
Давайте выпьем за тех людей, которые, делая историю, не забывают про
человечество...
Он тоже пригубил и быстро, словно испуганно, огляделся.
Амираджиби допил свою чашку кофе и, коротко потрепав Володю по плечу,
словно понимая, что ему предстоит, ушел на мостик, Петроковского позвал
посыльный, тетя Поля унесла посуду, и теперь они остались вдвоем - в
зеленом свете глубокой ночи, под пружинящими ударами холодного ветра -
русский военный врач в белом халате поверх морского кителя и умирающий
юноша с девичьими кудряшками на висках и на лбу, настолько бесстрашный,
что у него хватило храбрости спросить:
- Теперь все, док?
Но ответа он уже не понял, не смог понять. Он говорил сам - Лайонел
Ричард Чарлз Гэй, пятый граф Невилл, говорил, клятвенно обещал Устименке,
что они выпьют с ним, там, "дома", по глиняной кружке старого, доброго
прохладного гильфордского пива, и он сыграет наконец не на губах, а на
рояле свой "опус 2", "опус 7", "опус 9".
- Это не так уж плохо, - силясь приподняться и отыскивая Володю уже не
видящими глазами, бормотал он, - гонг к обеду, и мама, когда мы
собираемся. Но кому собираться, док?
Словно во сне, заметил Володя, как подошел и отпрянул назад Миленушкин.
Еще раз и еще пробили склянки, утро наступало, последнее утро Лайонела
Невилла. Мысли путались все круче и круче в его сознании, он куда-то
скользил и пугался того неведомого, куда его влекло с неотвратимой силой.
И чтобы ему не было так страшно и так одиноко, Володя взял его руки в
свои, понимая, что это конец. Горячими, большими, сильными ладонями он
сжимал и растирал - бессмысленно, не как врач, а как брат - холодеющие,
беспомощные ладони Лью, вглядывался в его ищущий, потерявшийся,
непонимающий взор и говорил одно и то же - тихо, бессмысленно, не
по-английски, а по-русски:
- Ничего, Лью, все будет хорошо, все наладится, вы поправитесь! Все
будет прекрасно!
А что могло быть прекрасного в этом мире, где честное и чистое порой
умирает раньше дрянного и трусливого? Что?
И Володя все растирал руки и растирал, все вглядывался в глаза и
вглядывался, пока врач в нем не объяснил ему - брату человека и человеку,
что ни брата, ни человека больше нет, а есть только то, что называется
"трупом".
Этот труп вдвоем с Миленушкиным они убрали и одели в хаки
военно-воздушных сил Великобритании с серебряными крылышками на рукавах
мундира. Над караваном уже барражировали английские истребители, и грохот
их моторов и вой, когда они закладывали виражи, не только не нарушал тот
величественный покой, в который навсегда теперь был погружен лейтенант
Невилл, но как бы даже звучал единственной сейчас достойной Лайонела,
торжественной и грозной музыкой. И странное дело: страдающая девочка,
притворявшаяся храбрым мальчиком, исчезла. Теперь здесь, в белом свете
матовых, лазаретных лампочек, лежал молодой мужчина - сильный и хрупкий и
бесконечно, невыносимо одинокий...
Своей гребенкой Володя расчесал льняные кудри того, кто называл себя -
пятый граф Невилл, поправил пуговицу на погоне мертвого, еще поглядел на
него и ушел, плотно прикрыв за собой дверь.
А на пароходе уже шла "приборочка", и в кают-компании, вымытой и
выскобленной, готовились к тому, что так точно Предсказывал мертвый теперь
Лью: на белой скатерти заплаканная тетя Поля расставляла банки с икрой,
водку, коробки папирос "Северная Пальмира". Добровольные подручные
протирали рюмки и фужеры. Капитан Амираджиби, выбритый до синевы, в
открытом кителе с нашивками, в крахмальном белье, с золотой звездой на
лацкане, медленно ходил по диагонали каюты, курил и, думая о чем-то своем,
негромко напевал:
О старом гусаре
Замолвите слово,
Ваш муж не пускает меня на постой,
Но женское сердце...
- Тетя Поля, я принес ваш платок! - сказал Володя и, чувствуя, что у
него подгибаются ноги, сел на диван.
- Держите себя в руках, Владимир Афанасьевич, - заметил Амираджиби. -
Или вы думали, что война похожа на кино, где даже умирают так, что никого
не жалко? Эта сволочь - фашизм, - с бесконечной ненавистью в голосе сказал
он, - эта сука Гитлер... Они, как коршуны, вырывают у живых куски живого
сердца. Но надо идти и идти, надо шагать своей дорогой, пока есть силы, и
по возможности улыбаться, доктор, изо всех сил улыбаться, вселяя бодрость
в свою команду. Посмотрите, как я буду улыбаться, я научился...
Устименко поднял измученное лицо и передернул плечами. Прямо перед ним,
ярко освещенный светом бестеневой операционной лампы, которую позабыли
убрать из кают-компании, улыбался приклеенной, отдельной улыбкой
корректнейшего вида человек с пепельно-бронзовым, изрезанным морщинами
лицом и ненавидящим, бешеным взглядом очень черных, без блеска глаз.
- Хорошо? - спросил Амираджиби.
- Нет! - облизывая пересохшие губы, ответил Володя. - Очень уж понятно,
что вы думаете...
- А это - мое дело, - засмеялся своим характерным, клекочущим смехом
капитан. - Это к вопросам дипломатии не относится.
И, резко отвернувшись от Володи, он вновь едва слышно запел:
О старом гусаре
Замолвите слово...
АМИНЬ
После полудня с капитанского мостика Володя увидел, как на воду залива
села огромная летающая лодка "Каталина". Над портом Рейкьявик
барражировали десятки самолетов, и в грохоте их моторов невозможно было
понять, где и кто играет "захождение", потом на трапе скомандовали
"смирно", и Устименко, помимо своей воли, оказался в кают-компании, где
все стало похоже на театр - и цилиндры, и мундиры с позеленевшим золотом
на обшлагах, и охапка мохнатых и липко-душистых черных роз, и кепстэн, и
неправдоподобно длинные сигары, и лысины над шитыми воротниками, и
блестящие от дождя плащи, и верткие, угодливые офицеры связи с пистолетами
на боку, словно на фронте, и какая-то узколицая, белая, как мел, женщина -
во всем черном и в черных мехах - с непонимающими, отсутствующими глазами.
"Это - мать! - сжимая зубы, понял Володя. - Это его мать".
Тучный военный, на руку которого она опиралась, подозвал к себе офицера
связи, и тот, щелкнув каблуками, повернулся к Амираджиби. Они о чем-то
поговорили вполголоса, потом капитан показал глазами на Володю, и взгляды
их вдруг встретились.
"Ничего, Владимир Афанасьевич, - прочитал Устименко. - Это очень
трудно, это почти невыносимо, но мы должны идти и идти и делать то, что
велит нам наша совесть! Вы же сами все понимаете, доктор!"
Это было, действительно, невыносимо трудно, но он не мог не пойти. Он
пришел в отель на Киркустрайте - и маленький рыженький плутоватый бой в
красном с золотом мундирчике проводил его в апартаменты леди Невилл.
Озабоченный и очень достойного вида джентльмен - наверное, секретарь -
предупредил русского доктора, что леди не совсем здорова, это ведь
понятно, не так ли? Это нельзя не понимать в данное время...
- Я понимаю! - сказал Володя.
Пожилой лакей или камердинер, но тоже достойнейший по виду господин,
открыл еще одну дверь - здесь было так же полутемно, как в других
комнатах. И тут, сгорбившись, сжавшись, укрыв колени пледом, сидела та
высокая, с непонимающим, отсутствующим взглядом старуха, которую все
называли странным словом - "леди".
"Это же мать, мать Лайонела, которой больше незачем тащить бремя жизни,
- с тоской и болью подумал Устименко. - Это мать их всех - мать мертвых
сыновей".
А она молчала.
Молчала и ждала - чего?
И тучный военный с седым венчиком коротких кудрей вокруг плеши, стоящий
с сигарой поодаль, - дядя Торпентоу - тоже ждал.
- Леди Невилл желала бы знать все, что возможно, о своем сыне, ныне
покойном. Сэр Лайонел Невилл, которого вы... - начал было Торпентоу.
- Да, я понимаю! - кивнул Володя.
И, глядя в глаза этой старой женщине, прямо, спокойно и напряженно,
так, чтобы она все поняла, Устименко заговорил. Сначала он рассказал про
сражение над караваном - во всех известных ему подробностях: про доблесть
и отвагу Лайонела, про то, как на его крошечный самолетик смотрели со всех
кораблей и транспортов, про то, как он сбил нацистского летчика, и,
наконец, про то, что лейтенанта - раненого - подняли на пароход "Александр
Пушкин". Не торопясь, стараясь как следует, возможно точнее перевести
мнение Амираджиби о Лью, он передал слова капитана о юном летчике с
сердцем начинающего льва. Здесь жирный Торпентоу крякнул и стал
раскуривать погасшую было сигару.
- Да, да, - сказала леди Невилл, - я слушаю вас, доктор, я вас
слушаю...
Но жирный Торпентоу не дал Устименке сразу продолжать. Он что-то
негромко сказал старухе и позвонил, и тогда очень скоро в этой полутемной
комнате оказалось еще несколько человек - молодые люди в хаки с литерой
"П" на своих мундирах. "П" - пресса!" - подумал Володя, и то состояние, в
котором он находился, когда шел сюда и когда начал рассказывать о
Лайонеле, вдруг сменилось ощущением холода и пустоты.
- Это - печать! - сказал дядя Торпентоу. - Пресса! Я просил бы вас,
доктор, повторить то, что вы нам рассказывали о лорде Невилле.
Устименко повторил. Но теперь он повторил машинально, думая при этом о
том, как бы вел себя Лайонел сейчас с этим самым дядей Торпентоу,
"служившим в Индии". И жесткий смех Лайонела еще звучал в его ушах, когда
он опять повернулся к матери Лью, стараясь забыть о молодых людях с
буквами "П", которые тщательно, скромно и бойко записывали то, что он
рассказал...
- Да, доктор! - опять произнесла старуха.
Она вся вытянулась вперед - эта высокая женщина, кажущаяся Володе
маленькой, и ее седая с пробором голова мерно тряслась совсем близко от
него. Не плача, она слушала жадно и страстно, взгляд ее из непонимающего и
отсутствующего стал радостно-сосредоточенным, и казалось, что только
Володиным рассказом живет она сейчас. И он рассказывал ей милые пустяки,
дорогой ее сердцу вздор - как на пароходе Лайонела называли по-русски
Леней и Леонидом, рассказывал про их игру в отгадывание музыки, про то,
как он старался всем раздать свои лакомства и как он подружился в
госпитале с русским летчиком, который даже назвал его "своим в доску"...
- Мы вам очень благодарны за эти подробности, - вдруг властно и даже
несколько неприязненно перебил Володю дядя Торпентоу. - Но мы бы хотели
побольше услышать о последних днях пятого графа Невилла. Вы были близко от
него, и, по всей вероятности, вы слышали некоторые его мысли, существенные
именно сейчас...
Устименко помолчал.
И вновь ему привиделся Лайонел Невилл, и привиделась его блуждающая,
ненавидящая и непрощающая улыбка. Вновь увидел он лицо страдающей девочки,
старающейся быть мальчиком. И в который раз задал себе вопрос: только ли
физические это были страдания?
Журналисты в хаки неподвижно застыли со своими блокнотами и вечными
ручками. Они ждали. Что бы им сказал сейчас Лайонел Невилл, если бы его не
убила их традиционная политика? Какие бы он нашел слова для их печати -
этот только что родившийся человек?
Еще раз Устименко взглянул на мать.
Она тоже ждала.
И один из убийц Лайонела, подписавший телеграмму-приговор, - дядя
Торпентоу, у которого слишком много общего с нацистами для того, чтобы
желать им поражения, тоже ждал.
Не торопясь, в высшей степени осторожно обращаясь с тонкостями
английского языка, военврач Устименко наконец заговорил. Он обязан был в
точности передать фразы Лайонела: у него была своя манера говорить -
нервная и жесткая, свои обороты речи, еще мальчишеские, угловатые, рваные,
и он следовал за мертвым Невиллом, восстанавливая его интонации,
вслушиваясь даже сейчас в них, представляя себе морские валы, белую пену и
размеренное движение арктического конвоя.
Он рассказал о крови русских, которая меряется на гектолитры, про
брата, вдавленного гусеницами в песок пустыни. Он вспомнил другого брата -
разведчика, ненавидевшего Мюнхен и убитого в Гамбурге при помощи
мослистов. То, что он знал эти подробности, было доказательством их
правдивости. С холодным сердцем и ясным умом, сдерживая себя в своих
собственных оценках, он повторял только то, что доподлинно было известно
Лайонелу, разумеется не научившемуся врать. Так он дошел до наиболее
острой темы - до темы арктических конвоев, и здесь заговорил еще
медленнее, обращаясь только к дяде Торпентоу и совсем не глядя на мать.
Затопленная взрывчатка и пушки, самолеты и танки, покоящиеся на дне
ледяных океанов, - это горе тысяч матерей, овдовевших жен, осиротелых
детей. Так пусть же запишут журналисты точку зрения всех Торпентоу, взятых
вместе.
Он не предавал Лайонела, он только выполнил свой долг по отношению к
его памяти. И когда огромный Торпентоу прервал Володю корректным по форме
замечанием, что покойный лейтенант Невилл всегда был склонен к
преувеличениям, а преувеличения мальчика, несомненно, еще
гиперболизированы коммунистическими взглядами "нашего милейшего доктора",
Володя совершенно был подготовлен к ответу.
- Я и не рассчитывал, генерал, - сказал он негромко и спокойно, - что
вы мне поверите или даже пожелаете поверить. Но ведь, в сущности, это
совершенно не важно. Я только сказал то, чего не смог вам сказать сэр
Лайонел Невилл, которому, насколько я понимаю, вы бы тоже не поверили,
хоть вы отлично знаете, кто прав. Но дело не в этом. Для нас очень важно,
что такие люди, как покойный лейтенант Невилл, в тяжелейших испытаниях
оказываются нашими истинными друзьями - и в жизни, и в бою, и в смерти...
И, поклонившись леди Невилл, он пошел к двери.
- Но надо идти и идти! - говорил себе Устименко, шагая под дождем к
порту. - Тут уж ничего не поделаешь - надо идти и идти!
Исландцы в дождевиках шарахались от русского военного моряка. Он
разговаривал сам с собой, этот моряк, и глаза его сухо и жестко блестели.
Возле самого порта перед ним резко затормозил маленький синий
автомобильчик, и тотчас же на Володином пути, дыша ему в лицо крепкой
смесью ситары и алкоголя, оказался один из тех - с буквой "П" на мундире,
который только что записывал в свои блокноты его рассказ о Лайонеле
Невилле.
- Еще два слова, док! - сказал он, вытаскивая из машины дождевик.
- Мне некогда! - устало вздохнул Устименко.
- Здесь неподалеку есть отличный бар!
- Все это ни к чему, - сказал Володя. - И вы сами это отлично
понимаете. Вы все думаете и рассуждаете, как этот Торпентоу.
Лошадиное, зубастое лицо журналиста было мокро от дождя.
- Это вы хватили! - сказал он. - Это, пожалуй, слишком круто. В
нынешней войне мы делаем одно и то же дело.
- В нашем военном уставе есть положение, которое вам следует запомнить,
- сказал Устименко. - Иначе вы ничего не поймете. Я постараюсь перевести
его вам на память...
И, помедлив, он произнес:
- "Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не
достиг цели, а тот, кто, боясь ответственности, остался в бездействии и не
использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы".
Журналист молчал.
- Вам понятно?
- Это слишком политика!
- Это относится ко всему, - с силой и злобой произнес Устименко. - И
если вам угодно, к истории смерти Лайонела Невилла - тоже. Разберитесь во
всем этом и подумайте на досуге, если вам это позволит Торпентоу.
И, обойдя журналиста, словно он был столбом, Устименко вошел в порт. А
когда он вернулся на пароход, его так трясло, что тетя Поля поднесла ему в
буфетной стопку водки, чтобы он успокоился.
- А нас между тем и не собираются грузить, - сказал Володе
Петроковский, заглянув в буфетную. - Знаете, что они считают? Они считают,
что нам надо отдохнуть после рейса. Никто так не обеспокоен состоянием
нашей нервной системы, как союзнички. Сумасшедшей доброты люди...
- Чтоб им повылазило! - сказала тетя Поля. - Уже "белой головки" совсем
почти ничего не осталось, с утра делают нам визиты, и не то чтобы сэндвичи
с икрой, а из банки хватают ложками.
- А вы не давайте! - посоветовал Петроковский. - Вы сами тут сэндвичи
делайте - муцупусенькие...
- С нашим капитаном не дашь!
К следующему вечеру цинковый гроб погрузили на "Катал