Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Пруст Марсель. Под сенью девушек в цвету -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  -
лось ясно, что определенным канонам она следует ради самой себя, принимая их как высшую мудрость, верховной жрицей которой являлась она: если ей было жарко и она распахивала, а то и вовсе снимала и давала мне понести жакетку, - а ведь первое время она даже и не думала расстегивать ее, - я обнаруживал на шемизетке великое множество деталей отделки, которые вполне могли остаться незамеченными, подобно оркестровым партиям, не доходящим до слуха публики, хотя композитор вложил в них все свое уменье; а иной раз в рукаве жакетки, лежавшей у меня на руке, я видел, я долго разглядывал, ради собственного удовольствия или из любезности, какую-нибудь очаровательную деталь: восхитительного оттенка полоску, подкладку из сиреневого сатина, обычно никому не видную, но столь же тщательно отделанную, как и лицевая сторона, подобно готическим скульптурам в соборе, прячущимся на восьмидесятифутовой высоте на задней стороне балюстрады, столь же совершенным, как барельефы главного портала, но остающимся недоступными для обозрения до тех пор, пока случайность путешествия не завлечет на крышу какого-нибудь художника, захотевшего посмотреть на город сверху, между двух башен. Впечатление, будто г-жа Сван разгуливает по аллеям Булонского леса, как у себя в саду, усиливалось у людей, не имевших понятия об ее привычке к footing'y, - оттого, что она шла пешком и что за ней не ехал экипаж - за ней, которую начиная с мая месяца так часто провожали взоры прохожих, завороженные начищенной до блеска упряжью и невиданной в Париже роскошью кучерской ливреи, когда г-жа Сван, точно богиня, изнеженно и величественно восседала в огромной восьмирессорной открытой коляске, обдуваемой теплым ветром. Когда г-жа Сван шла пешком, особенно если жара замедляла ее шаг, казалось, будто она уступила любопытству, будто она изящно нарушила этикет, - так самодержец, ни с кем не посоветовавшись, вызывая слегка смущенное восхищение свиты, не смеющей порицать его, на торжественном спектакле выходит из ложи в фойе, чтобы на несколько минут замешаться в толпу зрителей. Толпа ощущала между г-жой Сван и собой преграду - преграду относительного богатства, в глазах толпы - наименее преодолимую из всех преград. У Сен-Жерменского предместья есть свои преграды, но не столь много говорящие взору и воображению "гольтепы". "Гольтепа" в присутствии светских дам, держащих себя проще, легко вступающих в общение с какими-нибудь мещаночками, не чуждающихся народа, не столь резко ощутит свое неравенство, свою, можно сказать, приниженность, как в присутствии кого-нибудь вроде г-жи Сван. Конечно, внешний блеск ослепляет этих дам не так, как "гольтепу", - не сам по себе: ведь он их окружает постоянно, они перестают замечать его, они к нему приучены, то есть в конце концов они находят этот блеск естественным, необходимым и судят о других по тому, насколько в них укоренилась привычка к роскоши; таким образом (поскольку величие, которое они проявляют сами и которое они обнаруживают в других, вполне материально, его легко разглядеть, его нужно долго добиваться, его трудно чем-либо возместить), если эти дамы найдут, что какой-нибудь прохожий - существо низшее, то он, со своей стороны, отнесет их к высшему разряду - отнесет не задумываясь, с первого взгляда, безоговорочно. Быть может, тот особый класс, к которому тогда принадлежали такие дамы, как леди Израэльс, уже причисленная к аристократии, и г-жа Сван, которая со временем станет бывать в аристократических кругах, этот промежуточный класс, стоявший ниже Сен-Жерменского предместья, пресмыкавшийся перед ним, но возвышавшийся над всем, что не относилось к Сен-Жерменскому предместью, имевший ту особенность, что, выделившись из мира богачей, он все еще являлся олицетворением богатства, но только богатства податливого, послушно следующего художественному назначению, подчиняющегося художественной мысли, богатства, ставшего ковкими деньгами, поэтически перечеканенными и научившимися улыбаться, - быть может, этот класс, по крайней мере, с его прежними отличительными чертами и с его былым очарованием, уже не существует. Да ведь и дамы этого класса лишены теперь самой основы своего владычества: почти все они с возрастом утратили красоту. Итак, г-жа Сван, величественная, улыбающаяся и благосклонная, шла по Булонскому лесу и с высоты своего богатства и - одновременно - с вершины славы своего зрелого и такого еще пленительного лета смотрела, подобно Гипатии, как под ее медлительною стопою вращаются миры. Молодые люди бросали на нее тревожные взгляды - они были не уверены, дает ли им право мимолетное знакомство с нею (а Свану их только представили как-то раз, и они имели основания опасаться, что он их не узнает) на то, чтобы ей поклониться. И решались они с ней поздороваться, страшась за последствия и задавая себе вопрос, как бы их до дерзости вызывающий и кощунственный жест, оскорбляющий неприкосновенное первенство касты, не вызвал катастрофы и не навлек на них божьей кары. Но нет, он только двигал маятники поклонов, которыми человечки, составлявшие окружение Одетты, отвечали им вслед за Сваном, приподнимавшим свой цилиндр на зеленой кожаной подкладке и улыбавшимся той очаровательной улыбкой, какой он научился в Сен-Жерменском предместье, но только без примеси прежнего равнодушия. Равнодушие сменилось (можно было подумать, что он отчасти заразился предрассудками Одетты) и досадой на то, что приходится отвечать на поклон какому-нибудь бедно одетому субъекту, и удовлетворением при мысли, что сто жену все знают, - сложным чувством, которое он выражал шедшим с ней щеголям так: "Еще один! Честное слово, не понимаю, когда Одетта успела с ними со всеми перезнакомиться!" А в это время г-жа Сван, кивком ответив на поклон прохожему, который уже скрылся из виду, но у которого все еще билось сердце от волнения, обращалась ко мне. "Значит, все кончено? - спрашивала она. - Вы больше никогда не придете к Жильберте? Я рада, что на меня это не распространилось и что от меня вы не "стрельнули". Я дорожу нашими отношениями, но еще больше дорожу вашим влиянием на мою дочь. Думаю, что она тоже очень жалеет. Но я не буду к вам приставать, а то вы и со мной перестанете встречаться!" "Одетта! С вами здоровается Саган", - говорил Сван своей жене. В самом деле: принц, словно в великолепном театральном или цирковом апофеозе или как на старинной картине, осаживал коня и приветствовал Одетту широким театральным, как бы символическим жестом, в который он вкладывал всю рыцарственную учтивость вельможи, свидетельствующего свое почтение Женщине хотя бы в образе женщины, у которой не бывали бы ни его мать, ни сестра. И ежеминутно, узнавая г-жу Сван в глубине влажной прозрачности и лоснящегося блеска тени, которой ее заливал зонт, ей кланялись последние, запоздавшие всадники, мчавшиеся кинематографическим галопом по осиянной солнцем белизне аллеи, и это уже были люди ее круга, чьи всем известные имена, - Антуан де Кастелан, Адальбер де Монморанси и многие другие, - были привычными для слуха г-жи Сван именами ее друзей. А так как в среднем гораздо дольше живет, - хотя долголетие это относительно, - память о поэтических чувствах, чем память о сердечных муках, то боль, причиненную мне Жильбертой и давным-давно исчезнувшую, пережило наслаждение, которое я испытываю каждый раз, когда в мае слежу за ходом минутной стрелки на некоем солнечном циферблате между четвертью первого и часом, - испытываю от того, что вижу вновь, как со мной разговаривает г-жа Сван и как на нее падает от зонта словно отсвет обвивших беседку глициний. Часть вторая. ИМЕНА СТРАН: СТРАНА Два года спустя, когда мы с бабушкой поехали в Бальбек, я уже был почти совершенно равнодушен к Жильберте. Если меня очаровывало новое лицо, если я мечтал с какой-нибудь другой девушкой осматривать готические соборы, дворцы и сады Италии, я только с грустью говорил себе, что наша любовь, любовь к определенному человеку, быть может, есть нечто не вполне реальное: ведь если отрадные или тягостные думы и обладают способностью на некоторое время связать наше чувство с той или иной женщиной и даже внушить нам, что именно эта женщина неизбежно должна была влюбить нас в себя, то когда мы, сознательно или неумышленно, высвобождаемся из-под власти этих ассоциаций, любовь, как будто она, наоборот, стихийна и исходит только от нас, воскресает и устремляется к другой женщине. Но и во время отъезда, и первое время моей жизни в Бальбеке мое равнодушие было не полным. Часто (ведь наша жизнь так не хронологична, в вереницу дней врывается столько анахронизмов!) я жил не во вчерашнем и не в позавчерашнем дне, а в одном из тех более давних, когда я любил Жильберту. Тогда мне, как в былое время, вдруг становилось горько, что я не вижусь с ней. Мое "я", то, которое любило ее и которое было почти уже вытеснено другим, оживало, и чаще всего для этого нужен был какой-нибудь незначительный повод. Так, например, когда я уже был в Нормандии, незнакомый человек, с которым мы встречались на набережной, сказал: "Семейство правителя канцелярии министерства почт". Казалось бы (ведь я же не знал тогда, какую роль в моей жизни будет играть это семейство), слова незнакомца я должен был бы пропустить мимо ушей, а они причинили мне жгучую боль, и эту боль ощутило мое давно уже наполовину разрушенное "я", то самое, которое страдало от разлуки с Жильбертой. Дело в том, что я никогда не вспоминал происходившего при мне разговора Жильберты с ее отцом о семействе "правителя канцелярии Министерства почт". Между тем любовные воспоминания не нарушают общих законов памяти, подчиняющихся еще более общим законам, - законам привычки. Но привычка все ослабляет, а потому особенно живо напоминает нам о человеке как раз то, что мы забыли (ибо это было нечто несущественное, и благодаря этому оно сохранило для нас всю свою силу). Лучшее, что хранится в тайниках нашей памяти, - вне нас; оно - в порыве ветра с дождем, в нежилом запахе комнаты или в запахе первой вспышки огня в очаге, - всюду, где мы вновь обнаруживаем ту частицу нас самих, которой наше сознание не пользовалось и оттого пренебрегало, остаток прошлого, самый лучший, тот, что обладает способностью, когда мы уже как будто бы выплакались, все-таки довести нас до слез. Вне нас? Вернее сказать, внутри нас, но только укрытый от наших взоров, более или менее надолго преданный забвению. Только благодаря забвению мы время от времени вновь обнаруживаем то существо, каким мы были когда-то, ставим себя на его место, вновь страдаем, потому что мы - это уже не мы, а оно, потому что оно любило то, к чему мы теперь равнодушны. При ярком свете обычной памяти образы минувшего постепенно бледнеют, расплываются, от них ничего не остается, больше мы их уже не найдем. Вернее, мы бы их не нашли, если бы какие-то слова (вроде "правителя канцелярии министерства почт") не были хорошо спрятаны в забвении, - так сдают экземпляр книги в Национальную библиотеку, потому что иначе ее не найдешь. Но мои страдания и прилив любви к Жильберте длились не дольше, чем во сне, и на этот раз потому, что в Бальбеке недоставало прежней Привычки, которая бы их продлила. И если следствия Привычки кажутся противоречивыми, то это оттого, что она подчинена множеству законов. В Париже я в силу Привычки становился все равнодушнее к Жильберте. Смена привычки, то есть мгновенная приостановка Привычки, довершила дело Привычки, как только я уехал в Бальбек. Она ослабляет, но и упрочивает, она влечет за собой распад, но из-за нее распад тянется до бесконечности. Каждый день на протяжении нескольких лет я с грехом пополам восстанавливал мое вчерашнее душевное состояние. В Бальбеке новая кровать, возле которой мне ставили по утрам легкий завтрак, не такой, как в Париже, не удерживала мыслей, которыми питалась моя любовь к Жильберте: бывают случаи (правда, довольно редкие), когда оседлость останавливает течение дней, и тогда самое лучшее средство наверстать время - это переменить место. Мое путешествие в Бальбек было как бы первым выходом выздоравливающего, который только его и ждал, чтобы убедиться, что он поправился. Теперь туда поехали бы, конечно, в автомобиле, полагая, что так приятней. В одном отношении это даже было бы правильнее: это дало бы возможность на более близком расстоянии, в более тесном общении с природой, наблюдать за тем, как постепенно меняется земная поверхность. Но ведь удовольствие, получаемое от поездки, состоит не в том, чтобы выходить, останавливаться, как только устанешь, а в том, чтобы по возможности углубить различие между отъездом и прибытием, отнюдь не затушевывая его, в том, чтобы ощутить это различие во всей его полноте, ощутить его цельность, ощутить таким, каким оно представлялось мысленному нашему взору, когда воображение переносило нас оттуда, где мы живем постоянно, в сердце желанного края, переносило одним прыжком, который представлялся нам колдовским не столько потому, что он преодолевал расстояние, сколько потому, что соединял две ярко выраженные индивидуальности земли, потому, что переносил нас от одного имени к другому; схему же этого прыжка дает (яснее, чем, скажем, катанье на лодке, ибо раз мы можем причалить где угодно, то это уже не прибытие) нечто загадочное, что совершается в особых местах, на вокзалах, которые хотя и не составляют, так сказать, часть города, но зато носят его имя на вывесках, а главное, содержат в себе его своеобразную сущность. Но, во всех областях, наше время страдает манией показывать предметы только вместе со всем, что их окружает в действительности, и тем самым уничтожает самое существенное - акт сознания, отделивший предметы от действительности. Картину "выставляют" среди мебели, безделушек, обоев в стиле ее времени, в безвкусной обстановке, которую превосходно умеет создавать нынешняя хозяйка дома, еще недавно глубоко невежественная, а теперь целые дни просиживающая в архивах и библиотеках, и в этой обстановке произведение искусства, на которое мы смотрим во время обеда, не вызывает у нас упоительного восторга, чего мы вправе требовать от него только в зале музея, благодаря своей наготе и отсутствию каких бы то ни было отличительных особенностей явственнее символизирующей те духовные пространства, куда художник уединялся, чтобы творить. К несчастью, волшебные места, именуемые вокзалами, откуда мы отбываем в дальние края, в то же время трагичны, ибо хотя здесь творится чудо, благодаря которому страны, до сих пор существовавшие только в нашем воображении, превратятся в страны, где мы будем жить, но по той же самой причине, выйдя из зала ожидания, мы должны исключить для себя возможность немедленного возвращения в нашу прежнюю комнату, где мы только что были. Нужно оставить всякую надежду проспать ночь у себя, раз уж мы решили проникнуть в зловонную пещеру, ведущую к тайне, в одну из больших застекленных мастерских, как в Сен-Лазаре, от которого отходил мой поезд в Бальбек и который расстилал над разворошенным городом бескрайний сырой небосвод, чреватый ужасами, как драма, похожий на иные небосводы, почти парижски современные, Мантеньи или Веронезе, под которым может произойти только что-нибудь страшное и торжественное, вроде отхода поезда или воздвижения креста. Пока я довольствовался тем, что, лежа в моей парижской постели, осматривал персидскую церковь в Бальбеке, вокруг которой бушевала метель, мое тело ничего не имело против путешествия. Оно начало ему противиться, только когда поняло, что и ему придется участвовать в нем и что вечером, по приезде, меня проведут в "мою" комнату, ему незнакомую. И в самый настоящий бунт вылилось его возмущение из-за того, что я только накануне отъезда узнал, что моя мать с нами не поедет, так как отец, который будет занят в министерстве до самой поездки с маркизом де Норпуа в Испанию, предпочел снять дачу недалеко от Парижа. И все же, хотя поездка в Бальбек была омрачена, тянуло меня туда ничуть не меньше, напротив: мне казалось, что неприятности создают и обеспечивают мне подлинность чаемого впечатления, впечатления, которого не заменило бы мне ни одно будто бы равноценное зрелище, никакая "панорама", хотя, посмотрев ее, я мог бы пойти спать домой. Я уже не впервые почувствовал, что любить и наслаждаться - не одно и то же. Я был уверен, что жажду попасть в Бальбек не меньше моего доктора, который, дивясь несчастному виду, какой был у меня утром в день отъезда, сказал: "Если б я мог уехать на неделю подышать морским воздухом, я бы уж раздумывать не стал, поверьте. У вас там будут катанья, гонки, - прелесть!" Но я уже знал, и притом задолго до того, как увидел Берма, что, о чем бы я ни мечтал, за всем я должен гнаться, иначе оно мне не достанется, и во время мучительной этой погони мне надо прежде всего пожертвовать моими наслаждениями ради высшего блага, а не искать их в нем. Бабушка, понятно, представляла себе нашу поездку несколько иначе и, по-прежнему держась того мнения, что дарить мне нужно только что-нибудь художественное, решила, чтобы преподнести мне "гравюру" этого путешествия, - гравюру хотя бы отчасти старинную, - полпути проехать по железной дороге, а полпути - в экипаже, как ехала г-жа де Севинье из Парижа в Лориан через Шон и через Понт-Одемер. Однако бабушке пришлось отказаться от этого плана, ибо она натолкнулась на сопротивление моего отца, знавшего, что если бабушка задумала поездку с целью извлечь из нее все, что она может дать уму, значит, можно, не рискуя ошибиться, предсказать опоздания на поезда, потерю багажа, простуду, штрафы. Бабушка утешалась мыслью, что на пляже мы будем избавлены от того, что ее любимая Севинье называет "уймой знакомого народища": Легранден так и не дал нам письма к сестре, и знакомых у нас в Бальбеке не будет. (То, что Легранден уклонился, по-иному расценили мои тетки Седина и Виктория: они еще девушкой знали ту, кого до сих пор, желая подчеркнуть прежнюю близость, продолжали называть "Рене де Говожо", чьи подарки, принадлежавшие к числу тех, которые украшают комнату, украшают устную речь, но которые ничего общего не имеют с современностью, все еще берегли, но, полагая, что мстят за нанесенное нам оскорбление, в гостях у ее матери, г-жи Легранден, никогда не произносили ее имени, а уйдя, хвалились: "Я ни разу не упомянула известную тебе особу", "Я надеюсь, что меня поняли". Итак, мы просто-напросто должны были сесть в поезд, отходивший из Парижа в час двадцать две, тот самый поезд, который мне с давних пор доставляло удовольствие, как будто я ничего не знаю, отыскивать в расписании: это меня каждый раз волновало, это создавало почти полную иллюзию блаженства отъезда. Наше воображение определяет признаки счастья не столько на основании сведений, которыми мы располагаем о нем, сколько по тем желаниям, какое оно у нас вызывает, - вот почему мне думалось, что я знаю счастье до мельчайших подробностей, и не сомневался, что испытаю в вагоне особое наслаждение, когда к вечеру посвежеет, когда я залюбуюс

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору