Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
вопросами, от
бесплодной, впрочем, попытки выяснить, что уж такого ошеломляющего заключает
в себе, по ее мнению, фамилия "Блок". А ведь как только я сказал Франсуазе,
что молодой человек, заходивший ко мне, - господин Блок, она отступила на
несколько шагов - так велики были ее изумление и разочарование. "Что? Это и
есть господин Блок?" - с потерянным видом воскликнула она, как будто такая
выдающаяся личность непременно должна была обладать внешностью, по которой
можно догадаться мгновенно, что перед тобой - "сильный мира сего", а потом,
подобно человеку, который приходит к выводу, что такой-то исторический
деятель не оправдывает своей репутации, несколько раз взволнованно
повторила, и в тоне ее уже явственно слышались отзвуки будущего
всеохватывающего скептицизма: "Что? Стало быть, это и есть господин Блок?
Вот уж никогда" не скажешь!" Вид у нее был сердитый, точно я когда-нибудь в
разговоре с ней перехвалил Блока. И все-таки она из любезности прибавила:
"Ну ладно, пусть уж господин Блок остается такой, как он есть, зато вы
можете сказать, что вы не хуже его".
В Сен-Лу, которого Франсуаза обожала, она вскоре, разочаровалась
по-иному и не так жестоко: ей стали известно, что он республиканец. Она была
роялистка" хотя, например, о королеве португальской она говорила с той
непочтительностью, какая у простонародья является знаком наивысшего
почтения: "Амелия, Филиппова сестра". Но маркиз, который так восхитил ее и
который, оказывается, поддерживает республику, - это не укладывалось в ее
сознании. Она была так же недовольна, как если бы я подарил ей коробочку, и
она приняла бы ее за золотую и горячо поблагодарила бы меня, а потом узнала
бы от ювелира, что золото накладное. Сгоряча она перестала уважать Сен-Лу,
но потом вновь прониклась к нему уважением: она рассудила, что маркиз де
Сен-Лу не может быть республиканцем, что он прикидывается из выгоды, потому
что при теперешнем правительстве он может на этом здорово нажиться. С этого
дня холодок в ее отношении к нему исчез, и на меня она уже не сердилась.
Говоря о Сен-Лу, она называла его "притворщик" и улыбалась широкой и доброй
улыбкой, свидетельствовавшей о том, что она "почитает" его по-прежнему и что
она его простила.
А между тем искренность и бескорыстие Сен-Лу были вне всяких
подозрений, и благодаря именно этой своей безукоризненной душевной чистоте,
не находившей полного удовлетворения в таком эгоистическом чувстве, как
любовь, а с другой стороны, обладавшей способностью, - на что был совершенно
неспособен, например, я, - находить духовную пищу не только в себе самом, он
мог водить дружбу с людьми, а я не мог.
Франсуаза ошибалась в Сен-Лу и тогда, когда уверяла, что Сен-Лу только
притворяется, будто не презирает народ, что это неправда - стоит только
послушать, Как он пробирает кучера. В самом деле, Робер иногда обращался с
ним довольно грубо, но тут в нем говорила не столько классовая рознь,
сколько классовое равенство. "Зачем же мне играть с ним в вежливость? -
ответил он мне на упрек, что он строгонек с кучером. - Разве мы с ним не
равны? Разве он не так же близок мне, как мои дяди или двоюродные сестры? Уж
не думаете ли вы, что я должен относиться к нему с особым уважением на том
основании, что он будто бы ниже меня? Вы рассуждаете, как аристократ", -
презрительно добавил он.
В самом деле, он относился пристрастно и с предубеждением только к
одному классу - к аристократии, но уж до того пристрастно, что ему трудно
было поверить в высокие душевные качества светского человека, а в высокие
душевные качества человека из народа - легко. Как-то я встретил принцессу
Люксембургскую, - она шла с его теткой, - и заговорил с ним о ней.
- Набитая дура, как и все ей подобные, - заметил он. - В довершение
всего она мне дальняя родня.
Он относился предвзято к тем, кто у него бывал, сам выезжал в свет
редко, и та презрительность или враждебность, какую он там проявлял, еще
усиливала огорчение, которое он доставлял своим близким родственникам связью
с "актеркой", а эту связь они считали губительной, в частности, потому, что
она развила в нем дух всеосуждения, вредный дух, сбила его с пути истинного,
так что теперь ему грозит окончательная "деклассация". Вот почему многие
легкомысленные обитатели Сен-Жерменского предместья были беспощадны к
любовнице Робера. "Для потаскушек это род занятий, - рассуждали они. -
Вообще потаскушки не лучше и не хуже других, но уж эта!.. Ей мы не простим!
Слишком много зла причинила она человеку, которого мы любим". Разумеется, не
он первый попался в западню. Но другие развлекались, как люди светские,
продолжали, как люди светские, интересоваться политикой, решительно всем. А
его в семье считали "озлобленным". Семья не отдавала себе отчета, что очень
часто истинными наставниками многих светских молодых людей, которые иначе
остались бы духовно неразвитыми, нечуткими по отношению к своим друзьям,
неласковыми, с плохим вкусом, являются их любовницы, а такого рода связи -
единственной школой нравственности, где они приобщаются к высшей культуре,
где они учатся ценить бескорыстные знакомства. Даже в простой среде (своею
грубостью так часто напоминающей высший свет) женщина, более восприимчивая,
более чуткая, менее занятая, тянется к изяществу, чтит красоту душевную,
красоту в искусстве, и хотя бы даже она этого не понимала, все же она ставит
это выше того, что для мужчины составляет предел желаний - выше денег, выше
положения в обществе. Так вот, молодой клубмен, вроде Сен-Лу, или молодой
рабочий (например, электротехники в наши дни находятся в рядах истинного
Рыцарства) до того упоен своей возлюбленной и так ее уважает, что не может
не упиваться тем же, чем и она, и не уважать того же, что и она; шкала
ценностей для него опрокинута. Возлюбленная - существо слабое по одному
тому, что она - женщина, у нее бывают необъяснимые нервные расстройства, и
если бы так разыгрались нервы у мужчины или даже у какой-нибудь другой
женщины, у его тетки или двоюродной сестры, то это вызвало бы улыбку у
здорового молодого человека. Но он не может спокойно смотреть на страдания
любимой женщины. Юноша из благородной семьи, у которого, как у Сен-Лу, есть
любовница, привык, идя с ней обедать в ресторан, брать с собой валериановые
капли, потому что они могут ей понадобиться, требует - настойчиво и
совершенно серьезно, - чтобы официант бесшумно закрывал двери и не ставил на
стол влажный мох, так как у его спутницы может быть от этого дурнота, ни
разу им не испытанная, представляющая для него таинственный мир, в
реальность которого научила его верить она, и эта дурнота, вызывающая в нем
чувство жалости, хотя он не представляет себе, что это такое, будет теперь
вызывать у него жалость, даже если станет дурно не ей, а кому-нибудь еще.
Любовница Сен-Лу, подобно первым монахам средних веков, учившим христиан,
научила его жалеть животных, потому что сама питала к ним пристрастие и
никуда не уезжала без собаки, канареек и попугаев; Сен-Лу относился к ним с
материнской заботливостью, а про тех, кто плохо обращался с животными,
говорил, что это грубые натуры. Кроме того, "актерка", или так называемая
"актерка", жившая с ним, - не знаю, была она умна или нет, - влияла на него
таким образом, что в обществе светских женщин он скучал и смотрел на
посещение вечеров как на отбывание повинности, - так она предохранила его от
снобизма и исцелила от ветрености. Благодаря ей светские знакомства стали
занимать в жизни юного ее возлюбленного меньше места, чем если б он был
обыкновенным салонным шаркуном, в основе дружеских отношений которого,
отмеченных печатью грубости, лежат честолюбие и своекорыстие, - любовница
приучила его облагораживать их и одухотворять. Повинуясь своему женскому
инстинкту, она ценила в мужчинах такие душевные качества, которые Сен-Лу без
нее, может быть, и не разглядел бы, а то и посмеялся бы над ними; среди
приятелей Сен-Лу она быстро отличала того, кто был к нему по-настоящему
привязан, и отдавала ему предпочтение. Она умела внушить Сен-Лу чувство
благодарности к нему, заставляла его выражать ее, замечать, что доставляет
его другу удовольствие, а что огорчает. И скоро Сен-Лу перестал нуждаться в
ее наставлениях, и в Бальбеке, где ее не было, ради меня, - а она никогда
меня не видела, и Сен-Лу вряд ли успел написать ей обо мне, - без всякой
моей просьбы закрывал окно в нашей карете, уносил цветы, от запаха которых
мне становилось нехорошо, а когда, перед отъездом, ему предстояло прощание с
несколькими знакомыми, он постарался поскорей от них отделаться, чтобы
напоследок побыть вдвоем со мной, чтобы подчеркнуть разницу в отношении,
чтобы я увидел, что он меня выделяет. Любовница открыла ему глаза на
невидимое, внесла возвышенное начало в его жизнь, утончила его душу. Но
всего этого не желала замечать его семья, твердившая в слезах: "Эта
негодяйка в конце концов погубит его, а пока что бросает тень на его доброе
имя". Правда, он уже взял от нее все хорошее, что она могла ему дать, и
теперь она была для него лишь источником бесконечных страданий, - она
разлюбила его и только мучила. В один прекрасный день она нашла, что он глуп
и смешон, - в этом ее уверили друзья, молодые писатели и артисты, и она
повторяла это за ними с той горячностью и несдержанностью, какую мы
обнаруживаем после того, как кому-нибудь удалось привить нам взгляды или
привычки, до тех пор глубоко нам чуждые. Как и этим лицедеям, ей нравилось
разглагольствовать о том, что между нею и Сен-Лу - пропасть, потому что они
разной породы: она - интеллигентка, а он, - что бы он ни доказывал, - от
рождения ненавистник интеллигентности. Она считала, что она глубоко права, и
искала доказательств своей правоты в незначащих словах своего любовника, в
ничтожных его поступках. Но когда эти же друзья убедили ее еще и в том, что
она подавала большие надежды, а что в совершенно неподходящем для нее
обществе ее талант увянет, что любовник в конце концов засушит ее, что, живя
с ним, она ставит крест на своем артистическом будущем, она, прежде только
презиравшая Сен-Лу, теперь возненавидела его так, словно он старался во что
бы то ни стало заразить ее смертельной болезнью. Она избегала встреч с ним,
оттягивая, однако, момент окончательного разрыва, который мне лично казался
весьма мало вероятным. Сен-Лу шел ради нее на огромные жертвы, и, хотя она
была прелестна (Сен-Лу не показал мне ее карточку; он говорил: "Во-первых,
она не красавица, а во-вторых, она плохо выходит на карточках, это
моментальные фотографии, ее снимал я, у вас создался бы искаженный "ее
образ"), все-таки вряд ли нашла бы она человека, который проявил бы такое
самопожертвование. Мне казалось, что если женщина помешана на том, чтобы при
отсутствии таланта составить себе имя, и как бы она ни считалась с чьим-либо
мнением (впрочем, любовница Сен-Лу могла быть совсем иным человеком), то
даже для третьеразрядной кокотки все это должно меркнуть рядом с блаженством
высасывать из любовника деньги. Сен-Лу, хотя лишь смутно догадывался, что
происходит в душе его любовницы, и считал, что она не вполне искренна, когда
бросает ему незаслуженные упреки и когда клянется в вечной любви, все же
временами чувствовал, что она порвала бы с ним, если б могла, - вот почему,
руководимый, по всей вероятности, инстинктом сохранения своей любви, быть
может более дальновидным, нежели сам Сен-Лу, выказав практическую сметку,
уживавшуюся в нем с самыми высокими и самыми безоглядными душевными
порывами, он отказался перевести на ее имя капитал; он занял огромные
деньги, чтобы она ни в чем не нуждалась, но выдавал их ей только на день
вперед. И если она в самом деле решила бросить его, то, вернее всего,
спокойно ждала, когда "сколотится капитал", а для этого, если принять во
внимание, какие суммы давал ей Сен-Лу, требовался срок, вне всякого
сомнения, очень небольшой, но все-таки дававший моему новому другу
возможность длить свое счастье - или несчастье.
Этот драматический период в их связи, - именно теперь достигший
особенно мучительной для Сен-Лу остроты, оттого что любовница велела ему
уехать из Парижа - так он ее раздражал, - и провести отпуск в Бальбеке,
недалеко от его воинской части, - начался с вечера у тетки Сен-Лу, давшей
согласие на то, чтоб его подруга пришла к ней и для многочисленных гостей
исполнила отрывки из символистской пьесы, в которой она однажды играла на
сцене новаторского театра, заразив Сен-Лу своим увлечением этой пьесой.
Когда же она появилась с большой лилией в руке, в костюме,
скопированном с Ancilla Domini, предварительно внушив Роберу, что это
настоящее "художественное открытие", сборище клубных завсегдатаев и
герцогинь встретило ее усмешками, но монотонное чтение, необычность
некоторых слов и частое их повторение вызвали у собравшихся уже не усмешки,
а дикий хохот, сначала придушенный, потом - неудержимый, так что бедной
исполнительнице пришлось прекратить чтение. На следующий день тетку Сен-Лу
все единогласно осудили за то, что она в своем доме позволила выступить
такой ужасной артистке. Некий герцог, пользовавшийся; большой известностью,
прямо сказал тетке Сен-Лу, что! она сама виновата.
- Дьявольщина! Нельзя же угощать такими прелестными номерами! Если б
еще у нее был талант, но таланта у нее никогда не было и не будет. Нет,
Париж, прах его побери, не так глуп, как принято думать. Общество состоит не
только из болванов. Эта милая барышня думала, должно быть, удивить Париж. Но
Париж не так-то просто удивить, - есть вещи, которые никакая сила не
заставит нас принять.
А исполнительница, уходя, сказала Сен-Лу:
- К каким дурындам, к каким невоспитанным стервам, к какому хамью ты
меня привел? Я уж тебе все скажу: там не было ни одного мужчины, который бы
мне не подмигнул, не толкнул ногой, - я на их заигрыванья не ответила, вот
они мне и отомстили.
Этислова превратили неприязнь Робера к светским людям в глубочайшее,
болезненное отвращение, и внушали ему такое чувство как раз те, кто меньше
всего это заслуживал: искренне любящие родственники, уполномоченные семьей
уговорить подругу Сен-Лу порвать с ним, она же доказывала ему, что их
подвинула на эти переговоры влюбленность в нее. Робер перестал у них бывать,
но когда он, как, например, в настоящее время, находился вдали от своей
подруги, ему все думалось, что они или же еще кто-нибудь пользуются его
отсутствием, чтобы добиться своего, и, чего доброго, имеют успех. И когда он
говорил о прожигателях жизни, обманывающих друзей, старающихся развратить
женщин, затащить их в дом свиданий, лицо его принимало страдальческое,
злобное выражение.
- Мне было бы легче убить их, чем собаку; собака - животное, по крайней
мере, милое, преданное, верное. По ним плачет гильотина больше, чем по
горемыкам, которых толкнули на преступление, во-первых, нищета, а во-вторых,
бессердечие богачей.
Большую часть времени отнимали у него письма и телеграммы любовнице.
Когда она запрещала ему приехать в Париж и на расстоянии изыскивала предлог
для того, чтобы поссориться с ним, я каждый раз угадывал это по его
расстроенному лицу. Любовница никогда ни в чем его не упрекала, а Сен-Лу,
подозревая, что, может быть, она сама не знает, что поставить ему в вину, и
что он просто-напросто надоел ей, все-таки ждал от нее объяснений и писал
ей: "Скажи, что я сделал. Я готов признать мою вину", - душевная боль
убеждала его, что он, наверное, как-то не так себя вел.
Она бесконечно долго не отвечала ему, да и в ответах ее ничего нельзя
было понять. Вот почему Сен-Лу был почти всегда хмурый, и очень часто он без
толку ходил на почту, - из всего отеля только он да Франсуаза сами относили
и сами получали письма: он - потому что его, как всякого влюбленного,
одолевало нетерпение, она - потому что была недоверчива, как все слуги. (За
телеграммами он ходил гораздо дальше)
Несколько дней спустя после обеда у Блоков бабушка, очень довольная,
сказала мне, что Сен-Лу попросил у нее разрешения сфотографировать ее перед
своим отъездом из Бальбека, и когда я увидел, что по сему случаю бабушка
надела лучшее свое платье и выбирает шляпу, то на меня это ребячество
особенно приятного впечатления не произвело - от кого, от кого, но от нее я
никак этого не ожидал. Я даже спросил себя: не обманулся ли я в бабушке, не
слишком ли я высоко ее ставлю, так ли она равнодушна к своему внешнему виду,
нет ли в ней того, что, как мне всегда казалось, особенно чуждо ей, -
кокетства?
К сожалению, досада, которую вызвал у меня проект фотографирования, а
еще больше - удовольствие, которое он, по-видимому, доставлял бабушке, так
ясно отразилась на моем лице, что Франсуаза не могла ее не заметить и -
неумышленно усилила ее, обратившись ко мне с трогательной, умильной речью,
которою я, однако, не проникся:
- Ах, сударь, бедной барыне страх как хочется сняться! Для такого
случая она даже наденет шляпу, которую ей переделала старая Франсуаза. Пусть
уж она, сударь!..
Вспомнив, что бабушка и мама, во всем служившие мне примером, часто
посмеивались над сентиментальностью Франсуазы, я решил, что и мне не грех
над ней посмеяться. Бабушка, заметив, что у меня недовольный вид, сказала,
что если я против того, чтобы она фотографировалась, то она откажется. Я
возразил ей, заявил, что, на мой взгляд, тут ничего неудобного нет, и, чтобы
дать ей возможность принарядиться, ушел, но, прежде чем уйти, счел
необходимым показать, какой я дальновидный и твердый: чтобы лишить ее
удовольствия, которое она испытывала при мысли о фотографировании, я сделал
несколько насмешливых, язвительных замечаний, - таким образом, хотя я
все-таки увидел роскошную бабушкину шляпу, зато мне удалось согнать с лица
бабушки то счастливое выражение, от которого я должен был бы прийти в
восторг, но которое, как это очень часто случается, пока еще живы те, кого
мы особенно любим, раздражает нас, потому что мы воспринимаем его как
пошлость, а не как проявление радости, тем более для нас драгоценное, что
нам так хочется порадовать их! Я был не в духе, главным образом, потому, что
всю эту неделю бабушка словно избегала меня и мне не удавалось ни минуты
побыть с ней вдвоем - ни днем, ни вечером. Когда я возвращался в отель днем,
чтобы хоть ненадолго остаться с ней наедине, мне говорили, что ее нет; или
же она запиралась с Франсуазой, и эти их продолжительные совещания мне не
разрешалось прерывать. Проведя где-нибудь вечер с Сен-Лу, я на обратном пути
думал о той минуте, когда я обниму бабушку, но сколько я потом ни ждал тихих
стуков в стену, которыми она звала меня проститься, - стуков не было слышно;
в конце концов, слегка сердясь на нее за то, что она с таким необычным для
нее равнодушием лишает меня радости, столь мною чаемой, я ложился, некоторое
время с бьющимся, как в детстве, сердцем прислушивался, не скажет ли мне
что-нибудь стена, но стена упорно молчала, и я засыпал в слезах.
В тот день, как и в предыдущие, Сен-Лу поехал в Донсьер, где уже и
теперь, до своего окончательного возвращения, он должен был проводить время
до вечера. Мне было без него скучно. Я