Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
й и растворенный окоемом, до того одинакового с ним
цвета, - точь-в-точь как на картине художника-импрессиониста, - что
казалось, будто корабль и окоем сделаны из одного материала, словно дело
было только в том, чтобы вырезать носовую часть и снасти, и в них этот
материал сквозил и узорился на мглистой голубизне небосвода. Иногда океан
заполнял собой почти все мое окно, словно приподнятое пеленою неба,
обведенною только вверху линией такого же синего цвета, как море, - вот
почему мне казалось, что это тоже море; если же разница в окраске все-таки
наблюдалась, то я убеждал себя, что это зависит от освещения. Иной раз море
бывало написано только в нижней части окна, а середину и верх заполняло
столько облаков, наползавших одно на другое горизонтальными полосами, что
стекла окон напоминали "облачные этюды", выполненные художником, у которого
был такой замысел или же у которого такая специальность, а в стеклах книжных
шкафов отражались тоже облака, но только наплывшие на другую часть
небосклона и по-иному окрашенные, и вот эти облака являли собой как бы
повторение, которое так полюбилось иным современным мастерам, одного и того
же эффекта, и хотя этот эффект надо улавливать непременно в разные часы,
однако, благодаря запечатлевающей силе искусства, они могут быть увидены
одновременно, написанные пастелью и вставленные в застекленную раму. Иногда
на сером небе и море выделялась легкая, необычайной тонкости, розовость, а
крылья мотылечка, уснувшего под этой "гармонией серых и розовых тонов" во
вкусе Уистлера, напоминали подпись мастера из Челси. Розовое исчезало,
смотреть было не на что. Я вставал, задергивал большие занавески и опять
ложился в постель. Отсюда мне была видна полоса света над ними - она
угасала, суживалась, но во мне не вызывала ни грусти, ни сожаления смерть
над занавесками того часа, который я обыкновенно проводил за столом, - ведь
я же знал, что этот день не такой, как другие, что он длиннее, что он вроде
полярных дней, которые ночь прерывает всего лишь на несколько минут; я знал,
что произойдет лучевое превращение - и из куколки сумерек родится
ослепительный свет ривбельского ресторана. Я говорил себе: "Пора",
потягивался, вставал, одевался; и я находил прелесть в этих бесполезных,
свободных от всякого материального груза мгновеньях, когда, - пока другие
ужинали внизу, - я тратил силы, накопленные за время предвечернего
бездействия, на то, чтобы обтереться, надеть смокинг, завязать галстук,
проделать все эти движения, уже управляемые наслаждением, думать о том, что
я снова увижу ту женщину, на которую я прошлый раз обратил внимание в
Ривбеле, которая, кажется, на меня смотрела, даже встала из-за стола - быть
может, понадеявшись, что я пойду за ней; мне нравилось наводить на себя
лоск: ведь я делал это для того, чтобы потом весело, с головой погрузиться в
новую, свободную беззаботную жизнь, для того, чтобы мои сомнения разбились о
спокойствие Сен-Лу, для того, чтобы выбрать из разновидностей, изучаемых
естественной историей и доставляемых сюда со всего света, такие, которые
входят в состав наиболее изысканных кушаний, немедленно заказываемых моим
другом, и дразнят мой аппетит и воображение.
А в последние дни перед отъездом я уже не мог прямо с набережной войти
в столовую: ее окна уже не отворялись, потому что наружи было темно, и целая
толпа бедняков и любопытных, привлеченных недоступным для них пыланьем,
дрожавшими на ветру черными гроздьями обвивала светящиеся, скользкие стены
стеклянного улья.
В дверь постучали; это был Эме - он сам взял на себя труд принести мне
списки вновь прибывших.
Перед уходом Эме не мог не высказать мнение, что Дрейфус виновен
безусловно. "Все выяснится, - сказал Эме, - но не в нынешнему году, а в
будущем: я это слышал от одного господина, у которого большие связи в
генеральном штабе. Я его спросил, не собираются ли все обнародовать теперь
же, до нового года. Он отложил папиросу, - продолжал Эме, изображая эту
сцену в лицах, и покачал головой и указательным пальцем, как его знакомый,
желавший этим сказать: не все сразу. - "В этом году - нет, Эме, - вот что он
сказал в положил мне руку на плечо, - никак невозможно. А к Пасхе - да!" Тут
Эме легонько похлопал меня по плечу и сказал: "Видите, я вам его представляю
в точности", а представлял он его то ли потому, что был польщен
фамильярностью важной особы, то ли для того, чтобы я мог с полным знанием
дела судить о том, насколько убедительна мотивировка и есть ли у нас
надежды.
Не без легкого сердцебиения прочел я на первой странице списка
новоприбывших: "Симоне с семейством". Во мне не умирали давние мечты - мечты
моего детства, и в этих мечтах нежность, ощущавшуюся моим сердцем и от него
неотделимую, пробуждало во мне существо, ни в чем на меня не похожее. Теперь
я творил его вновь, воспользовавшись для этого фамилией Симоне и
воспоминанием о гармоничности юных созданий, прошествовавших мимо меня на
пляже, как на спортивных состязаниях, достойных увековечения на картине
древнего художника или Джотто Я не имел понятия, которая из этих девушек -
мадмуазель Симоне и действительно ли у кого-нибудь из них такая фамилия, но
я знал, что люблю мадмуазель Симоне, и решил через Сен-Лу попытаться
завязать с ней знакомство. К сожалению, Сен-Лу должен был каждый день ездить
в Донсьер - только с этим условием ему и продлили отпуск, но, надеясь
заставить его пренебречь обязанностями офицера, я рассчитывал не столько на
его дружеские чувства, сколько на любознательность человекоиспытателя,
которая так часто - даже если я не видел той, о ком шла речь, а только
слышал, что у фруктовщика хорошенькая кассирша, - подбивала меня на
знакомство с новым образцом женской красоты. Так вот, напрасно я старался
расшевелить эту любознательность в Сен-Лу, рассказывая о моих девушках. Она
была надолго в нем парализована его любовью к артистке. И если бы даже эта
любознательность невнятно заговорила в нем, он тотчас подавил бы ее из
своеобразного суеверия, будто от его преданности зависит преданность его
возлюбленной. Вот почему, уезжая со мной ужинать в Ривбель, он не обещал мне
заняться моими девушками по-настоящему.
Первое время мы приезжали в Ривбель, когда солнце уже садилось, но было
светло; в саду при ресторане огней еще не зажигали, дневной жар спадал,
оседая словно на дне сосуда, вокруг стенок которого прозрачный и темный
студень воздуха казался необычайно густым, и в этой густоте большая роза,
росшая у потемневшей ограды, которую она отделывала под розовый мрамор,
напоминала растение, видящееся нам в глубине оникса. А потом мы выходили из
экипажа уже в темноте, часто окутывавшей Бальбек, когда мы оттуда выезжали,
- если была плохая погода и если мы пережидали в надежде на ее улучшение. Но
в такие дни вой ветра не повергал меня в уныние, - я знал, что мои планы все
равно осуществятся, что я не останусь один на один с самим собой в комнате,
знал, что в большом зале ресторана, куда мы войдем под звуки цыганского
оркестра, бесчисленные лампы мгновенно восторжествуют над тьмою и холодом,
действуя против мрака своими широкими золотистыми кауперами, и я весело
садился рядом с Сен-Лу в двухместную карету, ждавшую нас под ливнем. С
недавних пор слова Бергота, утверждавшего, что я создан, что бы я ни
говорил, прежде всего для радостей духовных, опять начали наводить меня на
мысль, что когда-нибудь я оправдаю надежды, но эти надежды каждый день
гасила скука, стоило мне сесть за стол и приняться за критический этюд или
роман. "В конце концов, - убеждал я себя, - может быть, наслаждение, какое
доставляет творчество, не есть непогрешимое мерило для определения
достоинств хорошо написанной страницы; может быть, это всего лишь
сопутствующее ощущение, которое часто входит в творческое состояние в
качестве придатка, но отсутствие которого не предрешает неудачи. Может быть,
некоторые писатели зевали, создавая шедевры". Бабушка старалась рассеять мои
сомнения - она внушала мне, что когда я буду хорошо себя чувствовать, то и
работать буду хорошо и с удовольствием. Наш врач, считавший своим долгом
предупредить, что со здоровьем дела у меня плохи, предписал мне, чтобы
предотвратить вспышку, строгий режим, и я подчинял все удовольствия дели,
представлявшейся мне неизмеримо более важной, чем удовольствия: окрепнуть
настолько, чтобы написать произведение, замысел которого я, быть может,
носил в себе, я осуществлял над собой со дня приезда в Бальбек мелочный,
постоянный контроль. Я не пил на ночь кофе из боязни бессонницы, - сон был
мне необходим, чтобы на другой день не чувствовать себя вялым. Но стоило нам
приехать в Ривбель, как меня уже возбуждало предвкушение нового
удовольствия, я попадал в ту область, куда необычайное вводит нас,
предварительно порвав нить, которую мы столько дней терпеливо пряли и
которая вела нас к благоразумию, и так как для меня уже не существовало ни
завтрашнего дня, ни возвышенных целей, то мгновенно исчезал и точный
механизм предусмотрительного режима, действовавшего; ради достижения этих
целей. Лакей предлагал мне снять пальто.
- А вам не будет холодно? - спрашивал Сен-Лу. - Пожалуй, лучше не
снимать - какая уж там особенная жара!
Я отвечал: "Нет, нет, не будет" - и, может быть, мне в самом деле было
не холодно; во всяком случае, я уже не боялся заболеть, не думал о том, что
мне во что бы то ни стало надо жить, жить, чтобы работать. Я сбрасывал на
руки лакею пальто; мы входили в ресторан под марш, который играли цыгане,
проходили между рядами накрытых столиков, точно по легкой дороге славы, и,
ощущая во всем теле прилив жизнерадостной бодрости, какую в нас вливали
звуки оркестра, воздававшего нам воинские почести, устраивавшего нам
незаслуженно торжественную встречу, заслоняли эту бодрость величественным и
холодным выражением лиц, усталой походкой, только чтобы не напоминать
кафешантанных певичек, которые, исполнив на воинственный мотив игривую
песенку, выбегают на вызовы с молодцеватым видом одержавших победу
полководцев.
С этой минуты я становился другим человеком, я уже больше не был внуком
моей бабушки, я вспоминал о ней только при выходе из ресторана, - я был
временным братом прислуживавших нам официантов.
В Бальбеке я бы за неделю не выпил столько пива и, уж конечно,
шампанского, - когда сознание у меня было спокойным и ясным, оно точно
определяло меру наслаждения, доставляемого мне этими напитками, однако мне
легко было от него отказаться, - сколько в ресторане за час, да еще я
выпивал немного портвейна, хотя по рассеянности забывал его распробовать, а
скрипачу за его игру давал два "луи", которые копил целый месяц на
какую-нибудь покупку, мечта о которой в ресторане вылетала у меня из головы.
Официанты, держа на вытянутой ладони блюдо, вихрем проносились между
столиками, - глядя на них, можно было подумать, что цель этого бега в том,
чтобы не выронить блюдо. И в самом деле: шоколадные суфле прибывали к месту
своего назначения, не опрокидываясь, выстроенный вокруг барашка "Польяк"
картофель по-английски, несмотря на то, что галоп должен был бы перетрясти
его, не нарушал строя. Я останавливал взгляд на одном из слуг, очень
высоком, с шапкой великолепных черных волос, с цветом лица, делавшим его
похожим на редкостную птицу, бегавшего без устали, и как будто даже без
цели, из конца в конец зала и напоминавшего одного из "ара", "полнящих
большие клетки в зоологических садах огненной своей окраской и необъяснимым
волнением. Вскоре зрелище становилось - по крайней мере, на мой взгляд -
строже и спокойнее. Все это мельтешенье, от которого кружилась голова,
входило в берега спокойной гармонии. Я смотрел на круглые столики -
необозримое их скопище заполоняло ресторан, как планеты заполоняют небо на
старинных аллегорических картинах. Притом все эти светила обладали
неодолимой силой притяжения: ужинавшие глядели только на столики, за
которыми сидели не очи, - все, кроме какого-нибудь богача-амфитриона,
которому удалось затащить в ресторан знаменитого писателя и который теперь
из кожи вон лез, чтобы с помощью чудодейственных свойств вертящегося стола
вытянуть что-нибудь из писателя, писатель же говорил о каких-то пустяках и,
однако, приводил в восхищение дам. Гармонию астральных этих столиков не
нарушало неустанное вращение бесчисленных слуг, - именно потому, что они не
сидели, как ужинающие, а все время находились в движении, сфера их действия
оказывалась некоей высшей сферой. Понятно, один бежал за закуской, другой -
за вином или за стаканами. Но хотя у каждого была своя цель, в их
безостановочном беге между круглыми столиками можно было в конце концов
открыть закон этого мельтешащего и планомерного снования. При взгляде на
сидевших за кущами цветов двух уродин кассирш, занятых бесконечными
расчетами, можно было подумать, что это ведуньи, пытающиеся с помощью
астрологических вычислений предузнать столкновения, время от времени
происходящие на этом небосводе, который таким представляла себе
средневековая наука.
И мне было отчасти жаль всех этих ужинающих, - ведь я же чувствовал,
что для них круглые столики не были планетами и что они не занимались
рассечением предметов, благодаря которому предметы уже не выступают перед
нами в своем привычном обличье и которое дает нам возможность проводить
аналогии. Они воображали, что ужинают с тем-то и с тем-то, что ужин
обойдется им примерно во столько-то и что завтра все начнется сызнова. И,
по-видимому, они были совершенно равнодушны к шествию мальчиков, у которых
срочных дел, вероятно, сейчас не было и они торжественно несли корзины с
хлебом. Некоторые, совсем еще дети, отупев от подзатыльников, которые им
походя давали старшие официанты, печально устремляли взгляд в далекую мечту
и оживлялись только, когда кто-нибудь из проживавших в бальбекском отеле,
где они служили раньше, узнавал их, заговаривал с ними и просил именно их
унести шампанское, потому что его невозможно было пить, каковым поручением
они очень гордились.
Я прислушивался к моим нервам и улавливал в их гуде блаженство, не
зависевшее от предметов внешнего мира, обладающих способностью вызывать
блаженное состояние, в которое я и сам властен был приводить себя
посредством небольшого перемещения моего тела или моего внимания, подобно
тому как легкий нажим на закрытый глаз дает ощущение цвета. Я выпивал много
портвейна и если спрашивал еще, то не столько в предвкушении удовольствия,
какое мог получить от нескольких дополнительных рюмок, сколько потому, что
уж очень сильно было удовольствие от рюмок выпитых. Я предоставлял музыке
вести по нотам мое наслаждение, и оно послушно располагалось на каждой ноте.
Подобно химическому заводу, поставляющему в большом количестве вещества,
которые в природе встречаются случайно и крайне редко, ривбельский ресторан
одновременно собирал под своей крышей больше женщин, в которых мне
открывались возможности счастья, нежели случай сводил меня с ними в течение
года на прогулках; вдобавок музыка, которую мы слушали, - аранжировки
вальсов, немецких оперетт, кафешантанных песенок, все это было для меня
внове, - тоже являла собою некий воздушный мир наслаждений, наслоившийся на
тот, и еще сильней опьяняющий. Ведь каждый мотив, своеобразный, как женщина,
в отличие от нее не приберегал тайну сладострастия для кого-нибудь одного;
он предлагал поведать ее и мне, он смотрел на меня во все глаза, направлялся
ко мне то жеманной, то заигрывающей походкой, заговаривал со мной, ластился
ко мне, словно я вдруг стал прельстительнее, могущественнее или богаче; мне
чудилось, однако, в этих мотивах что-то жестокое: дело в том, что
бескорыстное чувство красоты, проблеск ума - все это им несвойственно; для
них существует только физическое наслаждение. И они - самый безжалостный,
самый безвыходный ад для несчастного ревнивца, которому они изображают это
наслаждение, - наслаждение, вкушаемое любимой женщиной с другим, - как
единственное, что существует на свете для женщины, заполняющей его целиком.
Но пока я тихо напевал этот мотив и возвращал ему его поцелуй, присущее
только ему сладострастие, которое мне от него передавалось, становилось для
меня все дороже, и я готов был оставить родных и пойти за этим мотивом в тот
особый мир, который он строил в невидимом, очерчивая его то истомой, то
пылкостью. Хотя подобного рода наслаждение не принадлежит к повышающим
ценность человека, которого они посетили, потому что испытывает его только
он, и хотя женщина, которая обратила на нас внимание и которой мы не
понравились, не знает, полон ли сейчас наш внутренний мир субъективным
счастьем, следовательно, ее отношение к нам не может измениться к лучшему,
все же я чувствовал, что обаяние мое растет, что я почти неотразим. Мне
казалось, что моя любовь не может отталкивать или вызывать усмешку, что в
ней-то и заключена волнующая красота, обольстительность музыки, а что музыка
- это благоприятная среда, где я и моя любимая, внезапно сблизившись, могли
бы встречаться.
Ресторан посещали не только женщины легкого поведения, но и люди из
высшего общества, приезжавшие сюда к пяти часам пить чай или устраивавшие
роскошные ужины. Чай подавали в длинной застекленной галерее, узкой, похожей
на коридор, соединявшей вестибюль с залом и выходившей в сад, от которого ее
отделяла, не считая каменных столбов, стеклянная стена с открытыми в разных
местах окошечками. От этого здесь не только гуляли вечные сквозняки, но и
возникали внезапные, быстрые, слепящие вспышки солнца, - вот почему женщин,
пивших чай, плохо было видно, и когда они, скучившись между столиками,
расставленными по два с каждой стороны во всю длину этого бутылочного
горлышка, подносили ко рту чашку или здоровались, то при каждом движении все
так и переливались, отчего галерея казалась водоемом, вершей, куда рыбак
напустил пойманных им сверкающих рыб, наполовину высунувшихся из воды,
залитых светом и отражающих во взгляде того, кто на них смотрит, свой
радужный блеск.
Несколько часов спустя в столовой, куда, само собой разумеется,
подавался ужин, зажигали огонь, хотя наружи было еще светло - настолько, что
в саду рядом с беседками, казавшимися в полумраке бледными призраками
вечера, были видны грабы, синюю зелень которых пронизывали последние лучи и
которые, когда мы смотрели на них в окно из освещенного лампами зала,
представали нашим глазам не как женщины, вдоль голубовато-золотистого
коридора пившие днем чай в искрящейся влажной сета, но как растительность
гигантского бледно-зеленого аквариума, на который падал неестественный свет.
Наконец вставали из-за стола; за ужином посетители все время рассматривали
сидевших за соседними столицами, узнавали их, спрашивали, кто это, что не
мешало им быть накрепко спаянными между собой вокруг того столика, который
занимали они; когда же они переходили пить кофе в коридор, куда днем
подавался чай, сила притяжения, до этого заставлявшая их тяготеть к