Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
Ильзе была женщина добрая, хотя и недалекая. Людмила
относилась к ней покровительственно.
О сыне, служившем в Африканском корпусе, фрау Ильзе говорила часто и с
умилением, профессор же - никогда; можно было предположить, что отец с сыном
не очень-то ладят. На фотографиях Эгон выглядел красивым, но несимпатичным -
этакая надменная "белокурая бестия". Людмила побаивалась его приезда. Ему
должны были дать отпуск еще прошлой осенью, но англичане остановили Роммеля
под Эль-Аламейном и сами перешли в наступление; отпуска тогда были отменены,
и Эгон приехал только весной. Оба предположения подтвердились: и то, что не
ладит с отцом, и то, что бестия. В последний день они с профессором совсем
перессорились - Людмила случайно услышала часть разговора - речь шла о
безнадежном положении на фронтах, и профессор сказал, что "нордическая
верность" тех, кто продолжает слепо исполнять приказы, теперь уже
оборачивается соучастием в преступлении...
Эгон вернулся в свою часть в начале апреля, а десятого мая на мысе Бон
была подписана капитуляция войск Оси в Северной Африке; с тех пор о нем не
было ни слуху ни духу.
Что касается политических симпатий профессора, то он с самого начала не
скрывал их от Людмилы, хотя первое время и не высказывал открыто - они
проявлялись скорее в поступках. В тот первый день, например, когда они вышли
вместе из трудового управления, он отобрал у нее чемоданчик и понес сам. Она
пыталась протестовать - ей действительно было неудобно: все-таки он (немец
или не немец) был намного старше, но профессор ответил ей
полушутливо-полувсерьез, что мужчина, идя с дамой, тоже не любит афишировать
свой возраст. До Остра-аллее, где жили Штольницы, оказалось довольно далеко,
они шли около получаса, хотя можно было воспользоваться трамваем. Лишь позже
Людмила поняла, почему профессор предпочел пешую прогулку: иностранцам,
оказывается, разрешалось ездить только на задней площадке, и Штольниц должен
был бы или поступить подобно тому чиновнику - спокойно усесться внутри,
оставив ее за дверью, - или же самому остаться там вместе с нею, что
поставило бы в неловкое положение саму Людмилу.
Уже одним этим он сразу дал ей понять, что не разделяет официально
насаждаемого в Германии презрения ко всем иностранцам и не намерен соблюдать
никаких предписаний в этом смысле. То, что Людмила с первого же дня питалась
вместе с "хозяевами", тоже, конечно, было особого рода демонстрацией;
интересно, сажали ли они раньше за свой стол прислугу-немку. Скорее всего,
нет; ведь обычная прислуга была в их глазах существом иного, так сказать,
социального уровня, с нею просто не о чем было бы говорить. В Людмиле же они
видели жертву временных обстоятельств.
А месяца через три профессор однажды заговорил с нею более откровенно.
- Люди порой склонны отчаиваться, - сказал он, - вспомните тот сонет
Шекспира - "Зову я смерть..." - Шестьдесят шестой, если мне не изменяет
память. Вполне оправданное чувство, но отчаяние и мудрость несовместимы, с
возрастом это начинаешь понимать... Дело в том, что зло всегда на
поверхности, оно больше бросается в глаза, а к урокам прошлого мы глухи и
слепы. Ведь еще не было случая, чтобы политической системе, сознательно
избравшей путь зла, было дано бесчинствовать безнаказанно. Ей дозволяется
лишь проявить себя на протяжении какого-то ограниченного срока, бесконечно
малого в масштабах истории, а затем неминуемо приходит возмездие. И оно
оказывается тем более страшным, чем страшнее были преступления, тут уж берет
слово сама Справедливость...
Это было сказано настолько недвусмысленно, что Людмила даже испугалась
- а вдруг провокация? Хотя, если здраво рассудить, чего бы ради профессору
ее провоцировать, да и не похож он на провокатора...
Скоро ее опасения окончательно рассеялись. Штольниц, вероятно, не был
активным антифашистом, и его оппозиционность проявлялась лишь в разговорах
да еще в том, что он постоянно слушал Лондон - каждый вечер из его кабинета
доносился приглушенный тяжелыми портьерами бой позывных - бум-бум-бум-бум;
слыша это, фрау Ильзе бросала на Людмилу многозначительный взгляд, словно
призывая ее разделить негодование, и скорбно поджимала губы (за слушание
вражеских передач можно было угодить в концлагерь). Но так или иначе, к
нацистскому режиму профессор испытывал несомненное отвращение.
Однажды, не утерпев, Людмила решила вызвать его на большую
откровенность. Он часто расспрашивал ее о жизни в Советском Союзе,
интересовался любой мелочью, школами, системой образования. Воспользовавшись
одним из таких разговоров, она как бы вскользь заметила, что в начале войны
все ждали восстания немецкого пролетариата. Услышав это, профессор
рассмеялся.
- Что ты, дочь моя! Восстание - у нас? Мы для этого слишком
законопослушны. С немцем можно делать что угодно, если ты облечен властью.
Перед властью - любой властью, заметь, даже перед ее атрибутами! - немец
испытывает некий священный трепет. В этом наша всегдашняя трагедия - мы
всегда послушны, всегда повинуемся слепо и беспрекословно - приказ есть
приказ! - без тени сомнения, без малейшего протеста хотя бы где-то в душе,
про себя, втайне...
- Я понимаю, - сказала Людмила. - Но так можно повиноваться, если
власть - старая; ну, привычная, понимаете? Кайзер, например, в ту войну -
естественно, его все слушались. Но Гитлер... он ведь не сразу стал привычной
властью, я хочу сказать - был какой-то момент, когда и атрибутов у него не
было...
- Да-да, - профессор закивал. - Я понял твою мысль! Ты хочешь спросить
- как могло случиться, что его допустили к власти? О! - он поднял палец. -
Вопрос весьма существенный. Как говорится - in media res. Кто только себе
его не задавал, дочь моя, но ответить на него не так просто. Видишь ли,
юридически Гитлер - не узурпатор; как это ни печально признавать, канцлером
он стал вполне законно, опираясь на результаты выборов. Таким образом, в
глазах любого немца он сразу стал носителем законной власти, полученной им
от Гинденбурга. Это первое. Второе: ему удалось очень быстро покончить с
безработицей. Тот очевидный с самого начала факт, что безработица
ликвидировалась путем тотальной милитаризации нашей экономики, никого не
интересовал. О будущей - и уже становившейся неизбежной! - войне никто тогда
не думал, все были рады тому, что не надо больше ходить штемпелеваться на
бирже труда. Понимаешь? Это что касается рабочих, то есть большинства нации.
Ну, а люди образованные... - профессор пожал плечами, усмехнулся. - Мы,
должен тебе признаться, долгое время просто не принимали его всерьез.
Спохватились, когда было поздно. А многие и тогда продолжали сохранять
олимпийское спокойствие... делали вид, что происходящее их не касается. Я
помню один разговор... Есть у меня знакомый физик - молодой еще человек, сын
моего фронтового товарища. Мы вместе были на Западном фронте - в ту войну,
естественно! - он там погиб, и я потом принимал участие в судьбе его сына.
Умный парень и, говорят, даже талантливый в своей области. Так вот, когда
наци нас оседлали - а он незадолго перед тем окончил университет и женился -
я, помню, навестил его в Берлине. Сидим, ужинаем, были еще какие-то гости -
театральная публика, насколько помнится, жена его вечно крутилась в среде
всяких режиссеров, актеров. Я спросил - как проявляет себя в столице новая
власть? - и сразу почувствовал себя этаким провинциалом, не умеющим себя
вести за столом и не знающим, о чем можно и о чем нельзя говорить в хорошем
обществе. В самом деле - тут споры о Пабсте, о Рейнгардте, а этот
неотесанный саксонец вдруг во всеуслышание интересуется черт знает чем.
Словом, наступило этакое неловкое молчание, кто-то что-то промямлил, но
саксонцы, знаешь ли, публика упрямая - и я обратился уже прямо к хозяину
дома. А Эрих вообще интересов своей супруги не разделял и в этой компании
держался особняком, я не уверен, что он хоть раз в жизни был в театре. Так
вот, когда я его спросил, как обстоят дела в научных кругах, он мне ответил
буквально следующее: "Да я, признаться, не в курсе, какое мне дело до этой
коричневой швали". Как это тебе нравится? А ведь она, эта самая шваль, уже
тогда травила Эйнштейна, начала изгонять профессоров-евреев из учебных
заведений, словом, проявила себя во всей, можно сказать, своей первозданной
красе. Но вот что любопытно! Меня тогда, должен откровенно признаться, ответ
Эриха нисколько не возмутил. Правда, сам я - как и многие мои
коллеги-гуманитарии - принимал происходившее ближе к сердцу, многое нас уже
начинало тревожить всерьез... но это так, скорее в абстрактном плане. А
позиция Эриха мне тогда чем-то даже понравилась - этаким, понимаешь ли,
гордым "Noli tangere"...
- Господин профессор, - сказала Людмила, - мы в наших средних школах
древние языки не изучаем, поэтому со мной все ваши цитаты пропадают зря.
- Да, да, извини! Идиотская старая привычка - в далекие времена моей
молодости самый тупой студиозус обожал щеголять латинскими словечками.
Снобизм чистой воды, но въелось на всю жизнь. Это я вспомнил фразу Архимеда,
которую он якобы сказал римскому солдату, пришедшему его убить: "Не тронь
мои чертежи"...
Разговор этот состоялся в самое трудное время - ранней осенью сорок
второго года, когда только началась битва за Сталинград и уже трудно было
надеяться на что-то хорошее. То, что профессор именно в такой момент счел
возможным говорить с нею так откровенно и недвусмысленно, убедило ее, что
Штольницу можно довериться во всем. И когда, полугодом позже, одна знакомая
девушка - Зойка Мирошниченко из Бюлау - пожаловалась, что злыдни хозяева
совсем ее довели и ей теперь остается одно: поджечь дом и наложить на себя
руки, - она не колеблясь рассказала об этом профессору, спросив, не может ли
он через свои связи в трудовом управлении устроить Зойке перевод на другое
место работы. Профессор ответил, что таких связей у него больше нет, но
почему бы не устроить девушке побег в Чехословакию? Людмила даже обиделась в
первый момент, восприняв его слова как неуместную шутку, но оказалось, что
говорил он вполне серьезно. И действительно, не прошло и месяца, как
беглянку переправили в Бад-Шандау и там спрятали на барже, которая
отправлялась вверх по Эльбе. Позже от Зойки пришла условная открытка с видом
какого-то городка в Богемии...
То, что немец, в чьем доме Людмила работала прислугой, оказался
человеком настолько порядочным, было для нее неправдоподобной удачей. Но это
же и делало ее положение каким-то странным, двусмысленным. Будь он нацистом,
в этом была бы определенная логика, а так - вроде бы рабыня, привезена сюда
насильно, как полонянка, но ведь рабам положено ненавидеть своих господ, а
за что ей ненавидеть Штольницев? Если только за то, что они - немцы, то чем
тогда она отличается от любого хайота*, который ненавидит ее только за то,
что она - русская...
______________
* Сокр. от "Hitler Junge" (нем.) - член организации "Гитлеровская
молодежь".
Она даже не решалась рассказывать о своей жизни знакомым девушкам из
эшелона, с которыми продолжала изредка видеться. Те и без того удивлялись,
что она выглядит не умученной и так хорошо одета (фрау Ильзе пожертвовала
талонами на текстиль и купила ей пальто в фешенебельном магазине на
Прагерштрассе - из ужасной синтетической дерюги, но зато самого модного
покроя). Когда ее расспрашивали о хозяевах, Людмила сдержанно говорила, что
относятся неплохо, грех жаловаться. Да ей просто не поверили бы, скажи она
кому-нибудь, что у нее своя отдельная комната, что обедает она вместе со
Штольницами и свободно пользуется профессорской роскошной библиотекой...
Почти все, попавшие подобно ей в прислуги, жаловались на тяжелый труд,
скверные условия, грубость хозяев. Положение тех, кого распределили по
заводам, было еще тяжелее; Людмила время от времени посещала некоторые
рабочие лагеря, по воскресеньям (если лагерь не находился на территории
завода) туда иногда пускали посетителей. Где-то было чуть получше, где-то -
похуже. Всюду действовали одни и те же правила, но кое-что зависело и от
местных властей - в частности, от переводчиков. Эти в большинстве своем были
из "фольксдойчей" с Украины и всячески старались выслужиться, делом
оправдать свою новообретенную принадлежность к расе господ, но попадались и
среди них порядочные люди, пытавшиеся в меру возможностей облегчить для
полонянок условия лагерного быта. Что же касается условий труда, то они
были, судя по рассказам, одинаково тяжелы на всех дрезденских предприятиях.
В этом смысле "Заксенверк" или "Эрнеманн" мало чем отличались от
"Униферзелле", от "Хилле АГ", от фабрик парашютного шелка в Пирне или
шинного корда в Хейденау: рабочий день продолжался десять часов, мастера
постоянно подгоняли, едва замешкаешься, чуть ли не палкой. Плохой была
техника безопасности, многие девушки уже покалечились, одна даже потеряла
пальцы (правда, ее - нет худа без добра! - отправили, кажется, домой).
Слушая обо всем этом, Людмила не могла не испытывать чувства невольной
вины - как будто она сама, каким-то неблаговидным путем, оттягала у судьбы
выигрышный билет...
ГЛАВА 3
"Эссен, 16 мая 1943
Dear Эрик,
перед отъездом из Б. я опять встретила на Кудам вообрази кого этого
милого толстого г-на Розе и он сказал что ты прекрасно выглядишь и почти
совсем не хромаешь. Но не беда даже если бы и хромал т.к. я считаю что
легкая хромота идет мужчине как и шрамы. В общем у меня с души свалилась
такая тяжесть я ведь хотела побывать у тебя но ты не представляешь что у нас
тут делается кто же меня пустит. А в Э. я приехала по просьбе Клары Н. из
сценарного отд. тут у нее тетка или что-то в этом роде и надо было отвезти
пса он там в Б. нервничал из-за сирен совсем облысел. Эрик my dear! Г-н Розе
сказал что тебя скоро выпишут и тогда ты получишь отпуск поэтому приезжай
обязательно сюда у меня крайне важный вопрос. Здесь много места огромный дом
никаких беженцев напротив бегут все кто может. Конечно понятно з-ды Кр. и
т.п. вообще масса всего такого. Дура нашла куда отправить своего Шнукки
впрочем тетка намерена уехать с ним в деревню если и тут пойдут дожди. Пока
спокойно. Не выброси конверт на нем адрес: р-н Штадтгартен это от вокзала
(Эссен-Гл.) под мост сразу налево. Тебе всякий покажет здесь недалеко
итальянское консульство. Darling хотя ты меня никогда не понимал мне иногда
так тебя не хватает. Жду!
Вся-вся твоя - Рената Дорн".
Он получил это послание накануне выписки, когда уже был заказан билет
до Берлина; пришлось опять звонить в Эрфурт в железнодорожные кассы, но
сделать ничего не удалось, кассирша свирепо облаяла его и заявила, что знать
ничего не знает, заказ принят и зарегистрирован и порядок есть порядок.
Поэтому на следующий день он уехал берлинским поездом, рассчитывая на
пересадку в Магдебурге.
Пересадка оказалась тоже не таким простым делом, как было когда-то.
Вообще Германия вся стала за это время какой-то не такой. Доктор Дорнбергер
не был в стране уже три с половиной года - если не считать двух коротких
отпусков, один из которых он провел у дальних родственников в Нижнерейнской
области, у самой границы с Голландией. Перемены на железной дороге особенно
бросались в глаза - расписания превратились в фикцию, вместо изысканно
вежливых довоенных проводников по вагонам метались бестолковые злобные
мегеры, явно видящие в каждом пассажире личного врага. Когда Дорнбергер,
предъявляя билет, спросил проводницу, не сможет ли она подсказать ему
какой-нибудь наиболее согласованный по времени поезд из Магдебурга на Рур,
та прямо задохнулась от ярости. "Глаза у вас есть? - взвизгнула она. -
Читать умеете? Вот сами и увидите!" Уже перейдя к двери соседнего купе, она
выразила вслух свое мнение о разных бездельниках, которые едут до Берлина, а
интересуются поездами в Рур. "Это вообще надо бы еще проверить, что за
птица", - добавила она многозначительно. Капитан собрался было прикрикнуть
на нее строевым голосом, но вовремя сообразил, что такую не перекричишь.
Огромное здание магдебургского вокзала было наполовину разрушено, двери
в зал ожидания зашиты свежим тесом, а кассы размещались в собранном прямо на
перроне новеньком щитовом бараке. Барак осаждала толпа военных, в которой
преобладали пиратские бороды и белые шелковые шарфы подводников; здесь,
видимо, пересаживались многие едущие из Киля и Бремерхафена. Дорнбергер
потоптался рядом, даже не пробуя померяться силой с отъевшимися на спецпайке
"волками Атлантики", и поковылял к щиту с расписанием. Он долго искал
подходящий поезд, наконец нашел - через Хальберштадт, Гослар и Падерборн - и
только тогда увидел наклеенное внизу щита объявление: "Расписание
недействительно, о времени прибытия и отправления поездов справляться у
дежурного по вокзалу". Дежурный, как выяснилось, помещался в том же
неприступном бараке.
Купив бутылку безалкогольного пива, Дорнбергер присел на стоявшую у
киоска пустую багажную тележку и достал из портфеля пакет с полученным в
дорогу сухим пайком. Вечно с этой дурой какие-то истории, подумал он устало,
без аппетита жуя черствый бутерброд, сидела бы в своем Берлине - так нет же,
за каким-то чертом помчалась в Рур. Теперь изволь тащиться следом. Да и
"крайне важный вопрос" - наверняка какая-то очередная собачья чушь. Однажды,
когда он еще работал в Гамбурге, ему прямо в лабораторию принесли
телеграмму: "Бросай все приезжай немедленно". Он кинулся к машине как был, в
халате; первой мыслью было, что тестя все-таки посадили. Старик упорно
продолжал вести дела еврейских фирм, подлежащих ариизации, - может быть,
даже не столько из симпатии к владельцам, сколько потому, что те не
скупились на гонорары. Но защищать их интересы становилось все опаснее:
покупатель сплошь и рядом оказывался подставным лицом, а если за ним стоял
какой-нибудь партийный бонза, то добиваться справедливой оценки означало
играть с огнем... Да, старик вполне мог доиграться. Доиграться могла и сама
Рената, с ее неразборчивостью в знакомствах и идиотской манерой болтать что
попало и с кем попало. Словом, за три часа бешеной гонки до Берлина он
проиграл в уме десяток вариантов один другого страшнее. А что оказалось? Ей
нужен был совет - покупать или не покупать какие-то перья цапли или страуса,
которые другая дура привезла со съемок за границей и теперь срочно продает.
Можно держать пари, что и теперь что-нибудь в том же духе. Зачем,
собственно, ему туда ехать, какое ему теперь, собственно, вообще дело до
этой идиотки?
А впрочем, может, это и к лучшему, что он не сразу едет в Берлин. В
Берлине не избежать встречи с Розе, а тот опять примется за свое. Тут им
действительно не понять друг друга: шпионаж есть шпионаж, какими бы высокими
мотивами он ни прикрывался. Тем более - в этой области... Надо бы
поподробнее расспросить Розе о той поездке Гейзенберга к Бору. Гейзенберг,
похоже, хотел предложить "папе Нильсу" заключить нечто вроде джентльменского
соглашения между физиками воюющих стран: добровольно отказаться на время
войны от всех работ, связанных с ядерным делением. И, похоже, "папа Нильс"
уклонился от разговора.