Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
о слова.
Их-фимоны, стояние.. как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не
мы, а души. Там - прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и
день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и
удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье
в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно
от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник
Зола, певший стишок про Ирода,-много-много. И все мы туда приставимся, даже
во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.
И кругом уже все - такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто
ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут,
наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так
хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой,-
совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По-другому
каркают вороны, словно их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе за
забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.
- Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?
Он говорит - это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?..
Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых
человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые
злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина
на стене с иконками.
- Пожалуй что и вся тварь воскреснет...-задумчиво говорит Горкин,-А за
что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про
глупости, не такое время, не помышляй.
Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг -
воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень,
должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с
шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо
чайку попить.
- Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой.- Дни строгие,
а он с масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным
словом...
- За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами.
- Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.
Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.
- Сажай его "под шары", Бочкин! Будут ему шары...- кричат половые
вслед.
- Пойдем уж... грехи с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня.- А
хорошо, стро-го стало... блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не
подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И
машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло
жгет, от Пантелемона. Так блюде-от..!
И мне нравится, что блюдет. Мясные на площади закрыты. И Коровкин
закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят
короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная,
с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает,
до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с
луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных
полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и, черным маслом,
хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы,-пошла работа! Стелется вязкий
дух,-теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.
- Постой-ка,-приостанавливается Горкин на площади,- никак уж Базыкин
гроб Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, на
мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему...
Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда
посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным
глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого
коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем-то кружевную
оборочку на кондитерских пирогах,- неприятно смотреть и страшно. Я не хочу
идти, но Горкин тянет.
В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая-то
пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто
лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с
голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, -
постукивают в них кости.
- Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин.
- Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и "дом" сготовили!
Четверо оборванцев ставят на колесницу огромный гроб, "жирновский".
Снизу он - как колода, темный, на искрасна-золоченых пятках, жирно сияет
лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между золочеными скобами, набиты
херувимы из позлащенной жести, с раздутыми щеками в лаке, с уснувшими
круглыми глазами. Крылья у них разрезаны и гнутся, и цепляют. Я смотрю на
выпушку обивки, на шуршащие трубочки из коленкора, боюсь заглянуть
вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится
сено,- жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку и глухо
хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима,
накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:
- Гробок-то! Сам когда-а еще у меня дубок пометил, царство ему
небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.
В глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки
оборки... и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по-мни.. по-мни..
- В Писании-то как верно- "человек, яко трава"... - говорит сокрушенно
Горкин.- Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь-Василич из уважения сам
скатывал, а вот... Рабочие его рассказывали, свои блины вчера ел да
поужинал-заговелся, на щи с головизной приналег, не воздержался... да
кулебячки, да кваску кувшинчик... Встал в четыре часа, пошел в бани
попариться для поста, Левон его и парил, у нас, в дворянских... А первый
пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, пока цирульника привели,
пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там...
Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням,
и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают
певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас
обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе
ограды, нагнув голову в серый шарф.
- Уж постарайся, Сеня, "Помощника"-то,- ласково просит Горкин,- "И
прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще.
- Ладно, поворчу...- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с
маком.- В больницу велят ложиться, душит... Октаву теперь Батырину отдали,
он уж поведет орган-то, на "Господи Сил, помилуй нас". А на "душе моя" я
трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать,
напомни старосте...- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком.- С
прошлого года вашу кулебячку помню.
- Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят?
Скажи, на грешники по пятаку дам.
- А за виски?.. Ангелами воспрянут.
В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли
с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков,
и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле
-великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до "адамовой
головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки
теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят,
преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника
Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева - трактирщика, который блюдет, и
многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох
и шепот - "о, Господи...". Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет
поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни
не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки.
Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным
ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на
середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно,
скорбно, словно душа вздыхает, -
По-мо-щник и по-кро-ви-тель
Бысть мне во спасе-ние...
Сей мо-ой Бо-ог...
И начались ефимоны, стояние.
Я слушаю страшные слова: - "увы, окаянная моя душе", "конец
приближается", "скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... во тьме
остави мя, окаянного!.."
Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!..
Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о
Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а
Базыкин будет готовить гроб. "Боже, очисти мя, грешного!" Вспоминаю, что у
меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан
капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у
Муравлятникова горячие баранки... "Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю на
диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с
дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот
и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет,
побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на
колени, в страхе.
Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, что спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..
Господи, приближается - Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно
вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и
стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он стоит у Распятия. И
мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!..
Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый
Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. "Господи, сделай
так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и
слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о
грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые,
пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин:
"Батырин поведет, слушай... "Господи Сил"... И я слушаю, как знаменитый
теперь Батырин ведет октавой -
Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а...а...ас!
На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит
и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:
Господи и Владыко живота моего...
Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно
двенадцать раз: Боже, очисти мя, грешного... И опять падают. Кто-то сзади
треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не
страшно.
Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец
уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я
дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где
стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от
Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия
теплится синяя лампада, грустная. "Он воскреснет! И все воскреснут!" -
думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. - Непременно
воскреснут! А это... только на время страшно..."
Дремлет моя душа, устала...
- Крестись, и пойдем... - пугает меня Горкин, и голос его отдается из
алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.
Уже совсем темно, но фонари еще не горят, - так, мутновато в небе.
Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, - к
теплу пойдет. В лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком и
живи теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у него уж
такой зарок: на говенье одни сухарики. К лавке Базыкина и смотреть боюсь,
только уголочком глаза; там яркий свет, "молнию" зажгли, должно быть. Еще
кому-то..? Да нет, не надо...
- Глянь-ко, опять мотается! - весело говорит Горкин. - Он самый, у
бассейны-то!..
У сизой бассейной башни, на середине площади, стоит давешний парень и
мочит под краном голову. Мужик держит его шары.
- Никак все с шарами не развяжется!..-смеются люди.
- Это я-та не развяжусь?! - встряхиваясь, кричит парень и хватает свои
шары.- Я-та?.. этого дерьма-та?! На!..
Треснуло,- и метнулась связка, потонула в темневшем небе. Так все и
ахнули.
- Вот и развязался! Завтра грыбами заторгую... а теперь чай к Митреву
пойдем пить... шабаш!..
- Вот и очистился... ай да парень! - смеется Горкин. - Все грехи на
небо полетели.
И я думаю, что парень - молодчина. Грызу еще теплый грешник,
поджаристый, глотаю с дымком весенний воздух,-первый весенний вечер.
Кружатся в небе галки, стукают с крыш сосульки, булькает в водостоках
звонче...
- Нет, не галки это, - говорит, прислушиваясь, Горкин, - грачи летят.
По гомону их знаю... самые грачи, грачики. Не ростепель, а весна. Теперь
по-шла!..
У Муравлятникова пылают печи. В проволочное окошко видно, как
вываливают на белый широкий стол поджаристые баранки из корзины, из печи
только. Мальчишки длинными иглами с мочальными хвостами ловко подхватывают
их в вязочки.
- Эй, Мураша... давай-ко ты нам с ним горячих вязочку... с пылу, с
жару, на грош пару! Сам Муравлятников, борода в лопату, приподнимает сетку и
подает мне первую вязочку горячих.
- С Великим Постом, кушайте, сударь, на здоровьице... самое наше
постное угощенье - бараночки-с.
Я радостно прижимаю горячую вязочку к груди, у шеи. Пышет печеным
жаром, баранками, мочалой теплой. Прикладываю щеки - жжется. Хрустят,
горячие. А завтра будет чудесный день! И потом, и еще потом, много-много, -
и все чудесные.
"МАРТОВСКАЯ КАПЕЛЬ"
...кап... кап-кап... кап... кап-кап-кап...
Засыпая, все слышу я, как шуршит по железке за окошком, постукивает
сонно, мягко - это весеннее, обещающее - кап-кап... Это не скучный дождь,
как зарядит, бывало, на неделю: это веселая мартовская капель. Она вызывает
солнце. Теперь уж везде капель:
Под сосенкой - кап-кап...
Под елочкой - кап-кап...
Прилетели грачи, - теперь уж пойдет, пойдет. Скоро и водополье хлынет,
рыбу будут ловить наметками - пескариков, налимов, - принесут целое ведро.
Нынче снега большие, все говорят; возьмется дружно - поплывет все
Замоскворечье! Значит, зальет и водокачку, и бани станут... будем на
плотиках кататься.
В тревожно-радостном полусне слышу я это, все торопящееся - кап-кап -
Радостнее за ним стучится, что непременно, будет, и оно-то мешает спать.
..кап-кап... кап-кап-кап... кап-кап...
Уже тараторит по железке, попрыгивает-пляшет, как крупный дождь.
Я просыпаюсь под это таратанье, и первая моя мысль -"взялась!".
Конечно, весна взялась. Протираю глаза спросонок, и меня ослепляет светом.
Полог с моей кроватки сняли, когда я спал, - в доме большая стирка,
великопостная, - окна без занавесок, и такой день чудесный, такой веселый,
словно и нет поста. Да какой уж теперь и пост, если пришла весна. Вон как
капель играет... - тра-та-та-та! А сегодня поедем с Горкиным за Москва-реку,
в самый "город", на грибной рынок, где - все говорят - как праздник.
Защурив глаза, я вижу, как в комнату льется солнце. Широкая золотая
полоса, похожая на новенькую доску, косо влезает в комнату, и в ней суетятся
золотники. По таким полосам, от Бога, спускаются с неба Ангелы, - я знаю по
картинкам. Если бы к нам спустился!
На крашеном полу и на лежанке лежат золотые окна, совсем косые и узкие,
и черные на них крестики скосились. И до того прозрачны, что даже
пузырики-глазочки видны и пятнышки... и зайчики, голубой и красный! Но
откуда же эти зайчики, и почему так бьются? Да это совсем не зайчики, а как
будто пасхальные яички, прозрачные, как дымок. Я смотрю на окно - шары! -
Это мои шары гуляют: вьются за форточкой, другой уже день гуляют: я их
выпустил погулять на воле, чтобы пожили дольше. Но они уже кончились,
повисли и мотаются на ветру, на солнце, и солнце их делает живыми. И так
чудесно! Это они играют на лежанке, как зайчики, - ну, совсем, как
пасхальные яички, только очень большие и живые, чудесные. Воздушные яички, -
я таких никогда не видел. Они напоминают Пасху. Будто они спустились с неба,
как Ангелы.
А блеска все больше, больше. Золотой искрой блестит отдушник. Угол
нянина сундука, обитого новой жестью с пупырчатыми разводами, снежным огнем
горит. А графин на лежанке светится разноцветными огнями. А милые обои...
Прыгают журавли и лисы, уже веселые, потому что весны дождались, - это какие
подружились, даже покумились у кого-то на родинах, - самые веселые обои, И
пушечка моя, как золотая... и сыплются золотые капли с крыши, сыплются
часто-часто, вьются, как золотые нитки. Весна, весна!..
И шум за окном, особенный.
Там галдят, словно ломают что-то. Крики на лошадей и грохот... - не
набивают ли погреба? Глухо доходит через стекла голос Василь-Василича, будто
кричит в подушку, но стекла все-таки дребезжат:
- Эй, смотри у меня, робята... к обеду чтобы..!
Слышен и голос Горкина, как комарик:
- Снежком-то, снежком... поддолбливай!
Да, набивают погреба, спешат. Лед все вчера возили.
Я перебегаю, босой, к окошку, прыгаю на холодный стул, и меня обливает
блеском зеленого-голубого льда. Горы его повсюду, до крыш сараев, до самого
колодца, - весь двор завален. И сизые голубки на нем: им и деваться некуда!
В тени он синий и снеговой, свинцовый. А в солнце - зеленый, яркий. Острые
его глыбы стреляют стрелками по глазам, как искры. И все подвозят, все новые
дровянки... Возчики наезжают друг на дружку, путаются оглоблями, санями,
орут ужасно, ругаются:
- Черти, не напирай!.. Швыряй, не засти!..
Летят голубые глыбы, стукаются, сползают, прыгают друг на дружку,
сшибаются на лету и разлетаются в хрустали и пыль.
- Порожняки, отъезжай... черти!.. - кричит Василь-Василич, попрыгивая
по глыбам. - Стой... который?.. Сорок семой, давай!..
Отъезжают на задний двор, вытирая лицо и шею шапкой; такая горячая
работа, спешка: весна накрыла. Ишь, как спешит капель - барабанит, как
ливень дробный. А Василь-Василич совсем по-летнему - в розовой рубахе и
жилетке, без картуза. Прыгает с карандашиком по глыбам, возки считает.
Носятся над ним голуби, испуганные гамом, взлетают на сараи и опять
опускаются на лед: на сараях стоят с лопатами и швыряют-швыряют снег.
Носятся по льду куры, кричат не своими голосами, не знают, куда деваться. А
солнышко уже высоко, над Барминихиным садом с бузиною, и так припекает через
стекла, как будто лето. Я открываю форточку. Ах, весна!.. Такая теплынь и
свежесть! Пахнет теплом и снегом, весенним душистым снегом. Остреньким
холодочком веет с ледяных гор. Слышу - рекою пахнет, живой рекою!..
В одном пиджаке, без шапки, вскакивает на лед отец, ходит по острым
глыбам, стараясь удержаться: машет смешно руками. Расставил ноги, выпятил
грудь и смотрит зачем-то в небо. Должно быть, он рад весне. Смеется что-то,
шутит с Василь-Василичем, и вдруг - толкает. Василь-Василич летит со льда и
падает на корзину снега, котору