Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шмелев Иван. Лето Господне -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
езет!.. Смотри-ка, "змеиный-то цвет"... никак цветочный стебель дает?!. - Да что-о-ты... Го-споди!.. - говорит матушке тревожно и крестится. Разглядывают оба что-то, невидное мне. Я знаю, почему матушка говорит тревожно и крестится: с этим "змеиным цветом" связалось у ней предчувствие несчастья. - Да... это, пожалуй, цвет... бугорок зеленый... не лист это... - говорит она, оттягивая стебли. - Сколько тебя просила... вы-брось!., - шепчет она с мольбой и страхом. - Глупости!.. - с раздражением говорит отец и начинает напевать любимое, светлое такое... - Спаси нас, Господи... - крестится матушка. Я вспоминаю страшные рассказы. В первый же год, как привезли к нам страшную эту "арму", помер дедушка... потом отошла прабабушка Устинья, потом Сереженька... Сколько раз матушка просила - "выкинь этот ужасный "змеиный цвет"! А отец не хотел и думать. И вот, время пришло "страшный змеиный цвет" набирает бутон-цветок. С.М. Серову "ГОВЕНЬЕ" Еще задолго до масленицы ставят на окно в столовой длинный ящик с землей и сажают лук - для блинов. Земля в ящике черная, из сада, и когда польют теплой водой - пахнет совсем весной. Я поминутно заглядываю, нет ли зеленого "перышка". Надоест ждать, забудешь, и вдруг - луковки все зазеленели! Это и есть весна. Солнце стало заглядывать и в залу, - конец зиме. Из Нескучного сада пришел садовник-немец, "старший самый", - будет пересаживать цветы. Он похож на кондитера Фирсанова, такие же у него седые бакенбарды, и, как Фирсанов тоже курит вонючую сигару. Дворник Гришка сносит цветы в столовую. Немец зовет его - "шут карококовый",- "гороховый", - и все говорит - "я-я". Гришка огрызается на него: "якала, шут немецкий". Столовая - будто сад, такой-то веселый кавардак: пальмы, фикусы, олеандры, фуксии, столетник... и "страшный змеиный цвет". Листья у него длинные, как весла, и никто не видел, как он цветет. Говорят, будто "огнем цветет" совсем змеиная пасть, и с жалом. Немец велит Гришке землю из под него выбросить "в нужни мест, где куры не клюются". Я лежу под цветами, будто в саду, и смотрю, как прячутся в землю червяки: должно быть, им очень страшно. Их собирают в баночку, для скворцов. Скворцы уже начали купаться в своих бадеечках. И молчавший всю зиму жавороночек пробует первое журчанье, - словно водичка бульбулькает. Значит, весна подходит. В ящике густо-зелено, масленица пришла. Масленица у нас печальная: померла Палагея Ивановна, премудрая. Как сказала отцу в Филиповки - так и вышло: повезли ее "парой" на Ваганьковское. Большие поминки были, каждый день два раза блинками поминали. И в детской у нас весна. Домнушка посадила моченый горох, он уж высунул костыльки, скоро завьется по лучинке и дорастет до неба. Домнушка говорит, - до неба-то не скоро, не раньше Пасхи. Я знаю, до неба не может дорасти, а приятно так говорить. Недавно я прочитал в хрестоматии, как старичок посадил горошину, и она доросла до неба. Зажмуришься - и видишь, вырос горох до неба, я лезу, лезу... если бы рай увидеть!.. Только надо очиститься от грехов. Горкин мне говорил, что старик не долез до неба, - грехи тянули, а он старуху еще забрал!.. - я горох сломал, и сам свалился, и старуху свою зашиб. - А праведные... могут до неба?.. - А праведные и без гороха могут, ангели вознесут на крылах. А он исхитрялся: по гороху, мол, в рай долезу! Не по гороху надо, а в сокрушении о грехах. - Это чего - "в сокрушении"? - Как же ты так не поймешь? Нонче говеть будешь, уж отроча... семь годков скоро, а сокрушения не знаешь! Значит, смирение докажь, поплачь о грехах, головку преклони-воздохни: "Господи, милостив буди мне грешному!" Вот те и сокрушение. - Ты бы уж со мной поговел... меня хотят на Страстной говеть, со всеми, а лучше бы мне с тобой, на "Крестопоклонной", не страшно бы?.. Выпроси уж меня, пожалуйста. Он обещает выпросить. - Папашенька бы ничего, а вот мамашенька... все-то с мужиками, говорит, слов всяких набираешься. - Это я "таперича" сказал, а надо говорить - "теперича". А ты все-таки попроси. А скажи мне по чистой совести, батюшка не наложит... как это?.. - чего-то он наложит?.. Матушка недавно погрозилась, что нажалуется на меня отцу Виктору, он чего-то и наложит. Чего наложит?.. - Грехи с тобой, уморил!.. - смеется Горкин, хоть и Великий Пост. - Да это она про эту... про питимью! - Какую "пи-ти-мью"?.. это чего, а?.. страшное?.. - Это только за страшный грех, питимья... и знать те негодится. Ну, скажешь ему грешки, посокрушаешься... покрестит те батюшка головку на питрахили и отпустит, скажет-помолится - "аз, недостойный иерей, прощаю-разрешаю". Бояться нечего, говенье душе радость. Даст Бог, вместе с тобой и поговеем, припомним с тобой грешки, уж без утайки. Господу, ведь, открываешься, а Он все-о про нас ведает. Душенька и облегчится, радостно ей будет. И все-таки мне страшно. Недавно скорняк Василь-Василич вычитывал, как преподобная Феодора ходила по мытарствам: такое видение сна ей было, будто уж она померла. И на каждом мытарстве - эти... все загородки ставили, хотели в ад ее затащить. Она страшилась-трепетала, а за ней Ангел, нес ее добрые дела в мешочке и откупал ее. А у этих все-то про все записано, в рукописаниих... все-то грехи, какие и забыла даже. А на последнем мытарстве, самые эти главные, смрадные и звериные, вцепились в нее когтями и стали вопить - "наша она, наша!.." Ангел заплакал даже, от жалости. Да пошарил в пустом уж мешочке, а там, в самом-то уголке, последнее ее доброе дело завалилось! Как показал... - смрадные так и завопили, зубы даже у них ломались, от скрежета... а пришлось все-таки отпустить. И вдруг я помру без покаяния?! Ну, поговею, поживу еще, хоть до "Петровок", все-таки чего-нибудь нагрешу, грех-то за человеком ходит... и вдруг мало окажется добрые дел, а у тех все записано! Горкин говорил, - тогда уж молитвы поминовенные из адова пламени подымут. А все-таки сколько ждать придется, когда подымут... Скорей бы уж поговеть, в отделку, душе бы легче. А до "Крестопоклонной" целая еще неделя, до исповедальной пятницы, сто раз помереть успеешь. Все на нашем дворе говеют. На первой неделе отговелся Горкин, скорняк со скорнячихой и Трифоныч с Федосьей Федоровной. Все спрашивают друг дружку, через улицу окликают даже: "когда говеете?.. ай поговели уж?.." Говорят, весело так, от облегчения; "отговелись, привел Господь". А то - тревожно, от сокрушения: "да вот, на этой недельке, думаю... Господь привел бы". На третьей у сапожника отговелись трое мастеров, у скорняка старичок "Лисица", по воротникам который, и наш Антипушка. Марьюшка думает на шестой, а на пятой неделе будут говеть Домнушка и Маша. И бутошник собирается говеть, Горкину говорил вчера. Кучер Гаврила еще не знает, как уж управится, езды много... - как-нибудь да урвет денек. Гришка говеть боится: "погонит меня, говорит, поп кадилом, а надо бы говонуть, как не вертись". Василь-Василич думает на Страстной, с отцом: тогда половодье свалит, Пасха-то ноне поздняя. И как это хорошо, что все говеют! Да ведь все люди-человеки, все грешные, а часа своего никто не знает. А пожарные говеть будут? За каждым, ведь, час смертный. И будем опять все вместе, встретимся там... будто и смерти не было. Только бы поговели все. Ну, все-то, все говеют. Приносили белье из бань, сторожиха Платоновна говорила: "и думать нечего было раньше-то отговеться, говельщиц много мылось, теперь посбыло, помаленьку и отговеем все". И кузнец думает говеть, запойный. Ратниковы, булочники, целой семьей говели. Они уж всегда на первой. А пекари отговеются до Страстной, а то горячее пойдет время - пасхи да куличи. А бараночникам и теперь жара: все так и рвут баранки. Уж как они поговеть успеют?.. Домна Панферовна, с которой мы к Троице ходили, три раза поговела: два раза сама, а в третий с Анютой вместе. Может, говорит, и в четвертый раз поговеть, на Страстной. Антипушка говорит, что она это Михал Панкратыча хочет перещеголять, он два раза говеет только. А Горкин за нее вступился: "этим не щеголяют... а женщина она богомольная, сырая, сердцем еще страдает, дай ей, Господи, поговеть". Бог даст, и я поговею хорошо, тогда не страшно. С понедельника, на "Крестопоклонной", ходим с Горкиным к утрени, раным-рано. Вставать не хочется, а вспомнишь, что все говеют, - и делается легко, горошком вскочишь. Лавок еще не отпирали, улица светлая, пустая, ледок на лужах, и пахнет совсем весной. Отец выдал мне на говенье рублик серебреца, я покупаю у Горкина свечки. Будто чужой-серьезный, и ставлю сам к главным образам и распятию. Когда он ходит по церкви с блюдом, я кладу ему три копейки, и он мне кланяется, как всем, не улыбнется даже, будто мы разные. Говеть не очень трудно. Когда вычитывает дьячок длинные молитвы, Горкин манит меня присесть на табуретку, и я подремлю немножко или думаю-воздыхаю о грехах. Холим еще к вечерне, а в среду и пяток - к "часам" еще к обедне, которая называется "преосвященная". Батюшка выходит из Царских Врат с кадилом и со свечой, все припадают к полу и не глядят-страшатся, а он говорит в таинственной тишине: "Свет Христов просвещает все-эх!.." И сразу делается легко и светло: смотрится в окна солнце. Говеет много народу, и все знакомые. Квартальный говеет даже, и наш пожарный, от Якиманской части, в тяжелой куртке с железными пуговицами, и от него будто дымом пахнет. Два знакомых извозчика еще говеют, и колониальщик Зайцев, у которого я всегда покупаю пастилу. Он все становится на колени и воздыхает - сокрушается о грехах: сколько, может, обвешивал народу!.. Может, и меня обвешивал и гнилые орешки отпускал. И пожарный тоже сокрушается, все преклоняет голову. А какие у него грехи? сколько людей спасает, а все-таки боится. Когда батюшка говорит грустно-грустно - "Господи и Владыко живота моего..." - все рухаемся на колени и потом, в тишине-сокрушении, воздыхаем двенадцать раз: "Боже, очисти мя, грешного..." После службы подаем на паперти нищим грошики, а то копейки: пусть помолятся за нас, грешных. Я пощусь, даже и сладкого хлеба с маком не хочется. Не ем и халвы за чаем, а только сушки. Матушка со мной ласкова, называет - "великий постник". Отец все справляется - "ну, как дела, говельщик, не заслабел?". Он не совсем веселый, "разные неприятности", и Кавказка набила спину, приходится седлать Стальную. Стальную он недолюбливает, хочет после Пасхи ее продать; норовистая, всего пугается, - иноходец, потряхивает. Матушка просит его не ездить на этой ужасной серой, не ко двору она нам, все так и говорят. Отец очень всегда любил холодную белугу с хреном и ледяными огурцами и судачка, жаренного в сухариках, а теперь и смотреть не хочет, говорит - "отшибло, после того...". Я знаю почему... - ему противно от того сна: как огромная, "вся гнилая", рыба-белуга вплыла, без воды, к нам в залу и легла "головою под образа"... Теперь ему от всякой рыбы "гнилью будто попахивает". Домнушка спрашивает, как мне мешочек сшить, побольше или поменьше, - понесу батюшке грехи. Отец смеется; "из-под углей!" И я думаю - "черные-черные грехи...". Накануне страшного дня Горкин ведет меня в наши бани, в "тридцатку", где солидные гости моются. Банщики рады, что и я в грешники попал, но утешают весело: "ничего, все грехи отмоем". В бане - отец протодьякон. Он на славу попарился, простывает на тугом диване и ест моченые яблоки из шайки. Смеется Горкину: "а, кости смиренные... па-риться пришли!" - густо, будто из живота. Я гляжу на него и думаю: "Крестопоклонная", а он моченые яблоки мякает... и живот у него какой, мамона!.." А он хряпает и хряпает. Моет меня сам Горкин, взбивает большую пену. На полке кто-то парится и кряхтит: "ох, грехи наши тяжкие..." А это мясник лощегов. Признал нас и говорит: "говеете, стало быть... а чего вам говеть, кожа да кости, не во что и греху вцепиться". Немножко и мы попарились. Выходим в раздевалку, а протодьякон еще лежит, кислую капусту хряпает. Ласково пошутил со мной, ущипнул даже за бочок: "ну, говельщик, грехи-то смыл?" - и угостил капусткой, яблоки-то все съел. Выходим мы из бани, и спрашиваю я Горкина: - А протодьякон... в рай прямо, он священный? и не говеет никогда, как батюшка? - И они говеют, как можно не говеть! один Господь без греха. Даже и они говеют! А как же, на "Крестопоклонной" - и яблоки? чьи же молитвы-то из адова пламени подымут? И опять мне делается страшно... только бы поговеть успеть. В пятницу, перед вечерней, подходит самое стыдное: у всех надо просить прощение. Горкин говорит, что стыдиться тут нечего, такой порядок, надо очистить душу. Мы ходим вместе, кланяемся всем смиренно и говорим: "прости меня, грешного". Все ласково говорят: "Бог простит, и меня простите". Подхожу к Гришке, а он гордо так на меня: - А вот и не прощу! Горкин его усовестил, - этим шутить не годится. Он поломался маленько и сказал, важно так: - Ну, ладно уж, прощаю! А я перед ним, правда, очень согрешил: назло ему лопату расколол, заплевался и дураком обругал. На масленице это вышло. Я стал на дворе рассказывать, какие мы блины ели и с каким припеком, да и скажи - "с семгой еще ели". Он меня на смех и поднял: "как так, с Се-мкой? мальчика Семку ты съел?!" - прямо, до слез довел. Я стал ему говорить, что не Семку, а се-мгу. Такая рыба, красная... - а он все на смех: "мальчика Семку съел!" Я схватил лопату да об тумбу и расколол. Он и говорит, осерчал: "Ну, ты мне за эту лопату ответишь!" И с того проходу мне не давал. Как завидит меня - на весь-то двор орет: "мальчика Семку съел!" И другие стали меня дразнить, хоть на двор не показывайся. Я и стал на него плеваться и дураком ругать. Горкин, спасибо, заступился, тогда только и перестали. И Василь-Василич меня простил, по-братски. Я его Косым сколько называл, - и все его Косым звали, а то у нас на дворе другой еще Василь-Василич, скорняк, так чтобы не путать их. А раз даже пьяницей назвал, что-то мы не поладили. Он и говорит, когда я прощенья просил: "да я и взаправду косой, и во хмелю ругаюсь... ничего, не тревожься, мы с тобой всегда дружно жили". Поцеловались, мы с ним, и сразу легко мне стало, душа очистилась. Все грехи мы с Горкиным перебрали, но страшных-то, слава Богу, не было. Самый, пожалуй, страшный, - как я в Чистый Понедельник яичко выпил. Гришка выгребал под навесом за досками мусор и спугнул курицу, - за досками несла яички, в самоседки готовилась. Я его и застал, как он яички об доску кокал и выпивал. Он стал просить - "не сказывай, смотри, мамаше... на, попробуй". Я и выпил одно яичко. Покаялся я Горкину, а он сказал: - Это на Гришке грех, он тебя искусил, как враг. Набралось все-таки грехов. Выходим за ворота, грехи несем, а Гришка и говорит: "вот, годи... заставит тебя поп на закорках его возить!" Я ему говорю, что это так, нарочно, шутят. А он мне - "а вот увидишь "нарошно"... а зачем там заслончик ставят?" Душу мне и смутил, хотел я назад бежать. Горкин тут даже согрешил, затопал на меня, погрозился, а Гришке сказал: - Ах, ты... пропащая твоя душа!.. Перекрестились мы и пошли. А это все тот: досадно, что вот очистимся, и вводит в искушение - рассердит. Приходим загодя до вечерни, а уж говельщиков много понабралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят по одному, со свечкой. Вспомнил я про заслончик - душа сразу и упала. Зачем заслончик? Горкин мне объяснил - это чтобы исповедники не смущались, тайная исповедь, на духу, кто, может, и поплачет от сокрушения, глядеть посторонним не годится. Стоят друг за дружкой со свечками, дожидаются череду. И у всех головы нагнуты, для сокрушения. Я попробовал сокрушаться, а ничего не помню, какие мои грехи. Горкин сует мне свечку, требует три копейки, а я плачу. - Ты чего плачешь... сокрушаешься? - спрашивает. А у меня губы не сойдутся. У свещного ящика сидит за столиком протодьякон, гусиное перо держит. - Иди-ка ко мне!.. - и на меня пером погрозил. Тут мне и страшно стало: большая перед ним книга, и он по ней что-то пишет, - грехи, пожалуй, рукописание. Я тут и вспомнил про один грех, как гусиное перо увидал: как в Филиповки протодьякон с батюшкой гусиные у нас лапки ели, а я завидовал, что не мне лапку дали. И еще вспомнилось, как осуждал протодьякона, что на "Крестопоклонной" моченые яблоки вкушает и живот у него такой. Сказать?.. ведь у тех все записано. Порешил сказать, а это он не грехи записывает, а кто говеет, такой порядок. Записал меня в книгу и загудел на меня, из живота: "о грехах воздыхаешь, парень... плачешь-то? Ничего, замолишь, Бог даст, очистишься". И провел перышком по моим глазам. Нас пропускают наперед. У Горкина дело священное - за свещным ящиком, и все его очень уважают. Шепчут: "пожалуйте наперед, Михал Панкратыч, дело у вас церковное". Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то красный, и крестится. Уходит туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно идет на страшное, Я думаю: "и пожаров не боится, а тут боится". Вижу под ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает из-под заслончика, видны ясные гвоздики, - опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный к нам, бурое его лицо радостное, приятное. Он падает на колени, стукает об пол головой, много раз, скоро-скоро, будто торопится, и уходит. Потом выходит из-за заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком, - оплакивает грехи? - Ну, иди с Господом... - шепчет Горкин и чуть поталкивает, а у меня ноги не идут, и опять все грехи забыл. Он ведет меня за руку и шепчет - "иди, голубок, покайся". А я ничего не вижу, глаза застлало. Он вытирает мне глаза пальцем, и я вижу за ширмами аналой и о. Виктора. Он манит меня и шепчет: "ну, милый, откройся перед Крестом и Евангелием, как перед Господом, в чем согрешал... не убойся, не утаи..." Я плачу, не знаю, что говорить. Он наклоняется и шепчет: "ну, папашеньку-мамашеньку не слушался..." А я только про лапку помню. - Ну, что еще... не слушался... надо слушаться... Что, какую лапку?.. Я едва вышептываю сквозь слезы: - Гусиная лапка... гу... синую лапку... позавидовал... Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так выспрашивает, и я ему открываю все. Он гладит меня по головке и вздыхает: - Так, умник... не утаил... и душе легче. Ну, еще что?.. Мне легко, и я говорю про все: и про лопату, и про, яичко, и даже как осуждал о. протодьякона, про моченые яблоки и его живот. Батюшка читает мне наставление, что завидовать и осуждать большой грех, особенно старших. - Ишь, ты, какой заметливый... - и хвалит за "рачение" о душе. Но я не понимаю, что такое - "рачение". Накрывает меня епитрахилью и крестит голову. И я радостно слышу: "...прощаю и разрешаю". Выхожу из-за ширмочки, все на меня глядят, - очень я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко. После причастия все меня поздравляют и целуют, как именинника. Горкин подносит мне на оловянной тарелочке заздравную просвирку. На мне новый костюмчик, матросский, с золотыми якорьками, очень всем нравится. У ворот встречает Три

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору