Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
- Царю Соломону не веришь? - смеется Горкин. - Швырни, швырни. Сколько
выкаталось... 13? Читать-то не умеешь... прочитаем: "Не забывай етого!"
Что?! Думал, перехитришь? А он тебе - "не забывай етого!".
Гришка плюет на пол, а Горкни говорит строго:
- На святое слово плюешь?! Смотри, брат... Ага, с горя! Ну, Бог с
тобой, последний разок прокину, чего тебе выйдет, ежели исправишься. Ну,
десятка выкаталась: "Не уклоняйся ни направо, ни налево!" Вот дак... царь
Соломон Премудрый!..
Все так и катаются со смеху, даже Гришка. И я начинаю понимать: про
Гришкино пьянство это.
- Вот и поучайся мудрости, и будет хорошо! - наставляет Горкин и все
смеется.
Все довольны. Потом он выкатывает Гавриле, что "кнут на коня, а палка
на глупца". Потом няне. Она сердится и уходит наверх, а Горкин кричит
вдогонку: "Сварливая жена, как сточная труба!"
Царя Соломона не обманешь. И мне выкинул Горкин шарик, целуя в маковку:
"не давай дремать глазам твоим".
Все смеются и тычут в слипающиеся мои глаза: вот так царь - Соломон
Премудрый! Гаврила схватывается: десять било! Меня снимают с хлебного ящика,
и сам Горкин несет наверх. Милые Святки...
Я засыпаю в натопленной жарко детской. Приходят сны, легкие, розовые
сны. Розовые, как верно. Обрывки их еще витают в моей душе. И милый Горкин,
и царь Соломон - сливаются. Золотая корона, в блеске, и розовая рубаха
Горкина, и старческие розовые щеки, и розовенький платок на шее. Вместе они
идут куда-то, словно летят по воздуху. Легкие сны, из розового детства...
Звонок, впросонках. Быстрые, крепкие шаги, пахнет знакомым
флердоранжем, снежком, морозом. Отец щекочет холодными мокрыми усами, шепчет
- "спишь, капитан?". И чувствую я у щечки тонкий и сладкий запах чудесной
груши, и винограда, и пробковых опилок...
"КРЕЩЕНЬЕ"
Ни свет, ни заря, еще со свечкой ходят, а уже топятся в доме печи,
жарко трещат дрова, - трескучий мороз, должно быть. В сильный мороз
березовые дрова весело трещат, а когда разгорятся - начинают гудеть и петь.
Я сижу в кроватке и смотрю из-под одеяла, будто из теплой норки, как весело
полыхает печка, скачут и убегают тени и таращатся огненные маски - хитрая
лисья морда и румяная харя, которую не любит Горкин. Прошли Святки, и
рядиться в маски теперь грешно, а то может и прирасти, и не отдерешь вовеки.
Занавески отдернуты, чтобы отходили окна. Стекла совсем замерзли, стали
молочные, снег нарос, - можно соскребывать ноготком и есть. Грохаются дрова
в передней, все подваливают топить. Дворник радостно говорит - сипит: "во,
прихватило-то... не дыхнешь". Слышу - отец кричит, голос такой веселый:
"жарчей нажаривай, под тридцать градусов подкатило!" Всем весело, что такой
мороз. Входит Горкин, мягко ступает в валенках, и тоже весело говорит:
- Мо-роз нонче... крещенский самый. А ты чего поднялся ни свет, ни
заря... озяб, что ль? Ну, иди, погрейся.
Он садится на чурбачок и помешивает кочережкой, чтобы ровней горело. На
его скульцах и седенькой бородке прыгает блеск огня. Я бегу к нему по
ледяному полу, тискаюсь потеплей в коленки. Он запахивает меня полою. Тепло
под его казакинчиком на зайце! Прошу:
- Не скажешь чего хорошенького?
- А чего те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя уж отцепили, Антипушка
на конюшню взял. Заскучал, запросился, и ему стало невтерпеж. За святой вот
водой холодно идти будет. Крещенский сочельник нонче, до звезды не едят.
Прабабушка Устинья, бывало, маково молочко к сытовой кутье давала, а теперь
новые порядки, кутьи не варим... Почему-почему... новые порядки!
Рядиться-то... на Святках дозволяла, ничего.Харь этих не любила, увидит - и
в печку. Отымет, бывало, у папашеньки и сожгет, а его лестовкой постегает...
не поганься, хари не нацепляй!
- А почему не поганься?
- А, поганая потому. Глупая твоя нянька, чего купила! Погляди-ка, чья
харя-то... После ее личико святой водой надо. Образ-подобие, а ты поганое
нацепляешь. Лисичка ничего, божий зверь, а эта чья образина-то, погляди!
Я оглядываюсь на маски. Харя что-то и мне не нравится - скалится и
вихры торчками.
- А чья, его?..
- Человека такого не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а ты
поганую образину... тьфу!
- Знаешь что, давай мы ее сожгем... как прабабушка Устинья?
- А куда ее беречь-то, и губища раздрыгана. Иван Богослов вон,
Казанская... и он тут! На тот год, доживем, медвежью лучше головку купим.
Я влезаю на холодный сундук и сдергиваю харю. Что-то противно в ней, а
хочется последний разок надеть и попугать Горкина, как вчера. Я нюхаю ее,
прощаюсь с запахом кислоты и краски, с чем-то еще, веселым, чем пахнут
Святки, и даю Горкину - на, сожги.
- А, может, жалко? - говорит он и не берет. - Только не нацепляй. Ну,
поглядишь когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять
велели, а кто нацепит - пропал тот человек, как идолу поклонился, от Бога
отказался. И златом осыпали, и висоны сулили, и зверями травили, и огнем
палили, а они славили Бога и Христа!
- Так и не нацепили?
- Не то что... а плевали на образины и топтали!
- Лучше сожги... - говорю я и плюю на харю.
- А жалко-то?..
- Наплюй на него, сожги!..
Он держит харю перед огнем, и вижу я вдруг, как в пробитых косых глазах
прыгают языки огня, пышит из пасти жаром... Горкин плюет на харю и швыряет
ее в огонь. Но она и там скалится, дуется пузырями, злится... что-то течет с
нее, - и вдруг вспыхивает зеленым пламенем.
- Ишь, зашипел-то как... - тихо говорит Горкин, и мы оба плюем в огонь.
А харя уже дрожит, чернеет, бегают по ней искорки... вот уже золотится
пеплом, но еще видно дырья от глаз и пасти, огненные на сером пепле.
- Это ты хорошо, милок, соблазну не покорился, не пожалел, - говорит
Горкин и бьет кочережкой пепел. - "Во Христа креститеся, во Христа
облекостеся", поют. Значит, Господен лик носим, а не его. А теперь
Крещенье-Богоявленье, завтра из Кремля крестный ход на реку пойдет.
Животворящий Крест погружать в ердани, пушки будут палить. А кто и окунаться
будет, под лед. И я буду, каждый год в ердани окунаюсь. Мало что мороз, а
душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна вон была, в живой Ердани
погружалась, во святой реке... вода тоже сту-у-деная, говорит.
- А Мартын-плотник вот застудился в ердани и помер?
- С ердани не помрешь, здоровье она дает. Мартын от задора помер. Вон
уж и светать стало, окошечки засинелись, печки поглядеть надо, пусти-ка...
- Нет, ты скажи... от какого задора помер?..
- Ну, прилип... Через немца помер. Ну, немец в Москве есть, у Гопера на
заводе, весь год купается, ему купальню и на зиму не разбирают. Ну, прознал,
что на Крещенье в ердань погружаются, в проруби, и повадился приезжать.
Перво-то его пустили в ердань полезть... может, в нашу веру перейдет! Он во
Христа признает, а не по-нашему, полувер он. Всех и пересидел. На другой год
уж тягаться давай, пятерку сулил, кто пересидит. Наша ердань-то, мы ее на
реке-то ставим, папашенька и говорит - в ердани не дозволю тягаться, крест
погружают, а желаете на портомойне, там и теплушка есть. С того и пошло,
Мартын и взялся пересидеть, для веры, а не из корысти там! Ну, и заморозил
его немец, пересидел, с того Мартын и помер. Потом Василь-Василич наш,
задорный тоже, три года брался, - и его немец пересидел. Да како дело-то, и
звать-то немца - папашенька его знает - Ледовик Карлыч!
- А почему Ледовик?
- Звание такое, все так и называют Ледовик. Какой ни есть мороз, ему
все нипочем. И влезет, и вылезет - все красный, кровь такая, горячая.
Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич тоже ничего, тяжелый, а вылезет -
синь-синий! Три года и добивается одолеть. Завтра опять полезет.
Беспременно, говорит, нонче пересижу костяшек на сорок. А вот... Немец
конторщика привозит, глядеть на часы по стрелке, а мы Пашку со счетами
сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка уж приноровился, в
одну минутку шестьдесят костяшек тютелька в тютельку отчикнет. А что лишку
пересидят, немец сверх пятерки поход дает, за каждую костяшку гривенник.
Василь-Василич из задора, понятно, не из корысти... ему папашенька награду
посулил за одоление. Задорщик первый папашенька, летось и сам брался -
насилу отмотался. А Василь-Василич чего-то надумал нонче, ходит-пощелкивает
- "нонче Ледовика за сорок костяшек загоню!" Чего-то исхитряется. Ну, печки
пойду глядеть.
Он приходит, когда я совсем одет. В комнате полный свет. На стеклах
снежок оттаял, елочки ледяные видно, - искрятся розовым, потом загораются
огнем и блещут. За Барминихиным садом в снежном тумане-инее, громадное
огненное солнце висит на сучьях. Оба окна горят. Горкин лезет по лесенке
закрывать трубу, и весело мне смотреть, как стоит он в окне на печке - в
огненном отражении от солнца.
Мороз, говорят, поотпускает. Я сколупываю со стекол льдинки. Все
запушило инеем. Бревна сараев и амбара совсем седые. Вбитые костыли и
гвозди, петли творил, и скобы кажутся мне из снега. Бельевые веревки
запушились, и все-то ярко - и снежная ветка на скворешне, и даже паутинка в
дыре сарая - будто из снежных ниток.
Невысокое солнце светит на лесенку амбара, по которой взбегают
плотники. Вытаскивают "ердань", - балясины и шатер с крестями, - и валят в
сани, везти на Москва-реку. Все в толстых полушубках, прыгают в валенках,
шлепают рукавицами с мороза, сдирают с усов сосульки. И через стекла слышно,
как хлопают гулко доски, скрипит снежком. Из конюшни клубится пар, -
Антипушка ведет на цепи Бушуя. Василь-Василич бегает налегке, даже без
варежек, - мороза не боится! Лицо, как огонь, - кровь такая, горячая. Может
быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..
В доме курят "монашками", для духа: сочельник, а все поросенком пахнет.
В передней - граненый кувшин, крещенский: пойдут за святой водой.
Прошлогоднюю воду в колодец выльют, - чистая, как слеза! Лежит на салфетке
свечка, повязанная ленточкой-пометкой: будет гореть у святой купели, и ее
принесут домой. Свечка эта - крещенская. Горкин зовет - "отходная".
Я бегу в мастерскую, в сенях мороз. Облизываю палец, трогаю скобу у
двери - прилипает. Если поцеловать скобу - с губ сдерешь. В мастерской печка
раскалилась, труба прозрачная, алая-живая, как вишенка на солнце. Горкин
прибирается в каморке, смотрит на свет баночку зеленого стекла, на которой
вылито Богоявленье с голубком и "светом". Отказала ему ее прабабушка
Устинья, в такой не найти нигде. Он рассказывает, как торговал у него ее
какой-то барин, давал двести рублей "за стеклышко", говорил - поставлю в
шкафчик для удовольствия. А сосудик старинный это, когда царь-антихрист
старую веру гнал, от дедов прабабушки Устиньи. И не продал Горкин, сказал:
"и тыщи, сударь, выкладите, а не могу, сосудец святой, отказанный... верному
человеку передам, а вас, уж не обижайтесь, не знаю... в шкапчик, может,
поставите, будете угощать гостей". А барин обнял его и поцеловал, и пошел
веселый. Театры в Москве держал.
- Крещенской водицы возьмем в сосудик. Будешь хороший - тебе откажу по
смерти. Есть племянник, яблоками торгует, да в солдатах испортился, не
молельщик. Прошлогоднюю свечку у образов истеплим, а эту, новенькую, с
серебрецом лоскутик, освятим, и будет она тут вот стоять, гляди... у
Михаил-Архангела, ангела моего. Заболею, станут меня, сподобит Господь,
соборовать... в руку ее мне, на исход души... Да, может, и поживу еще, не
расстраивайся, косатик. Каждому приходит час последний. А враз ежели
заболею, памяти решусь, ты и попомни. Пашеньку просил, и тебе на случай
говорю... крещенскую мне свечку в руку, чтобы зажали, подержали... и отойду
с ней, крещеная душа. Они при отходе-то подступают, а свет крещенский и
оборонит, отцами указано. Вон у меня картинка "Исход души"... со свечкой
лежит, а они эн где топчутся, как закривились-то!..
Я смотрю на страшную картинку, на синих, сбившихся у порога и чего-то
страшащихся, смотрю на свечку с серебрецом. .. - и так мне горько!
- Горкин, милый... - говорю я, - не окунайся завтра, мороз трескучий...
- Да я с того веселей стану... душе укрепление, голубок!
Он умывает меня святой водой, совсем ледяной, и шепчет:
"крещенская-богоявленская, смой нечистоту, душу освяти, телеса очисти, во
имя Отца, и Сына, и Святаго Духа".
- Как снежок будь чистый, как ледок крепкой, - говорит он, утирая
суровым полотенцем, - темное совлекается, в светлое облекается... - дает мне
сухой просвирки и велит запивать водицей.
Потом кутает потеплей и ведет ставить крестики во дворе, "крестить". На
Великую Пятницу ставят кресты "страстной" свечкой, а на Крещенье мелком -
снежком. Ставим крестики на сараях, на коровнике, на конюшне, на всех
дверях. В конюшне тепло, она хорошо окутана, лошадям навалено соломы.
Антипушка окропил их святой водой и поставил над денниками крестики. Говорит
- на тепло пойдет, примета такая - лошадки ложились ночью, а Кривая насилу
поднялась, старая кровь, не греет.
Солнце зашло в дыму, небо позеленело, и вот - забелелась, звездочка!
Горкин рад: хочется ему есть с морозу. В кухне зажгли огонь. На рогожке
стоит петух, гребень он отморозил, и его принесли погреться. А у скорнячихи
две курицы замерзли ночью.
- Пойдем в коморку ко мне, - манит Горкин, словно хочет что показать, -
сытовой кутьицей разговеемся. Макова молочка-то нету, а пшеничку-то я
сварил.
Кутья у него священная, пахнет как будто ладанцем, от меду. Огня не
зажигаем, едим у печки. Окошки начинают чернеть, поблескивать, - затягивает
ледком.
После всенощной отец из кабинета кричит - "Косого ко мне!". Спрашивает
- ердань готова? Готова, и ящик подшили, окунаться. Василь-Василич говорит
громко и зачем-то пихает притолоку. "Что-то ты, Косой, весел сегодня
больно!" - усмешливо говорит отец, а Косой отвечает - "и никак нет-с,
пощусь!". Борода у него всклочена, лицо, как огонь, - кровь такая, горячая.
Горкин сидит у печки, слушает разговор и все головой качает.
- А как, справлялся, будет Ледовик Карлыч завтра?
- Готовится-с!... - вскрикивает Василь-Василич. - Конторщик его уж
прибегал... приедет беспременно! Будь-п-койны-с, во как пересижу-с!..
И опять - шлеп об притолоку.
- Не хвались, идучи на рать, а хвались...
- Бо-жже сохрани!.. - всплескивает Косой, словно хватает моль, - в
таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, как су...
Сколько дознавал-бился... как говорится, с гуся вода-с... и больше ничего-с.
- Что такое?.. Ну, ежели ты и завтра будешь такой...
- Завтра я его за... за сорок костяшек загоню-с! Вот святая икона, и
сочельник нонче у нас... з-загоню, как су...!
- Хорошо сочельничаешь... ступай!
Косой вскидывает плечом и смотрит на меня с Горкиным, будто чему-то
удивляется. Потом размашисто крестится и кричит:
- Мороз веселит-с!.. И разрази меня Бог, ежели каплю завтра!.. Завтра,
будь-п-койны-с!.. публику с гор катать, день гулящий... з-загоню!..
Отец сердито машет. Косой пожимает плечами и уходит.
- Пьяница, мошенник. Нечего его пускать срамиться завтра. Ты,
Панкратыч, попригляди за ним в Зоологическом на горах... да куда тебя
посылать, купаться полезешь завтра... сам поеду.
Впервые везут меня на ердань, смотреть. Потеплело, морозу только
пятнадцать градусов. Мы с отцом едем на беговых, наши на выездных санях. С
Каменного моста видно на снегу черную толпу, против Тайницкой Башни. Отец
спрашивает - хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду
стоит на четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная беседка под золотым
крестом. Под ней - прорубленная во льду ердань. Отец сводит меня на лед и
ставит на ледяную глыбу, чтобы получше видеть. Из-под кремлевской стены,
розовато-седой с морозу, несут иконы, кресты, хоругви, и выходят серебрянные
священники, много-много. В солнышке все блестит - и ризы, и иконы, и золотые
куличики архиереев - митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой
лентой, и голубые певчие. Валит за ними по сугробам великая черная толпа,
поют молитвы, гудят из Кремля колокола. Не видно, что у ердани, только
доносит пение да выкрик протодиакона. Говорят - "погружают крест!". Слышу
знакомое - "Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и..." - и вдруг,
грохает из пушки. Отец кричит - "пушки, гляди, палят!" - и указывает на
башню. Прыгают из зубцов черные клубы дыма, и из них молнии... и - ба-бах!..
И радостно, и страшно. Крестный ход уходит назад под стены. Стреляют долго.
Отец подводит меня к избушке, из которой идет дымок: это теплушка наша,
совсем около ердани. И я вижу такое странное... бегут голые по соломке!
Узнаю Горкина, с простынькой, Федю-бараночника, потом Павел Ермолаич,
огородник, хромой старичок какой-то, и еще незнакомые... Отец тащит меня к
ердани. Горкин, худой и желтый, как мученик, ребрышки все видать, прыгает со
ступеньки в прорубь, выскакивает и окунается, и опять... а за ним еще, с
уханьем. Антон Кудрявый подбегает с лоскутным одеялом, другие плотники тащат
Горкина из воды, Антон накрывает одеялом и рысью несет в теплушку, как
куколку. "Окрестился, - весело говорит отец. - Трите его суконкой, да
покрепче! - кричит он в окошечко теплушки. - Идем на портомойню скорей,
Косой там наш дурака валяет".
Портомойня недалеко. Это плоты во льду, лед между ними вырублен, и
стоит на плотах теплушка. Говорят - Ледовик приехал, разоблачается. Мы
входим в дверку. Дымит печурка. Отец здоровается с толстым человеком, у
которого во рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый и
есть самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, борода рыжая, как
и у нашего Косого. Пашка несет столик со счетами на плоты. Косой кряхтит
что-то за рогожкой, - может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает -
"котофф?" Косой, говорит - "готов-с", вылезает из-под рогожи и прикрывается.
И он толстый, как Ледовик, только живот потоньше, и тоже, как Ледовик,
блестит. Ледовик тычет его в живот и говорит удивленно-строго: "а-а... ти
та-кой?!" А Василь-Василич ему смеется: "такой же, Ледовик Карлыч, как и
вы-с!" И Ледовик смеется и говорит: "лядно, карашо". Тут подходит к отцу
высокий, худой мужик в рваном полушубке и говорит: "дозвольте потягаться,
как я солдат... на Балканах вымерз, это мне за привычку... без места хожу,
может, чего добуду?" Отец говорит - валяй. Солдат вмиг раздевается, и все
трое выходят на плоты. Пашка сидит за столиком, один палец вылез из варежки,
лежит на счетах. Конторщик немца стоит с часами. Отец кричит - "раз, два,
три... вали!" Прыгают трое враз.
Я слышу, как Василь-Василич перекрестился - крикнул - "Господи,
благослови!". Пашка начал пощелкивать на счетах - раз, два, три... На черной
дымящейся воде плавают головы, смотрят на нас и крякают. Неглубоко, по
шейку. Косой отдувается, кряхтит: "ф-ух, ха-ра-шо... песочек..." Ледовик
тоже говорит - "ф-о-шень карашо... сфешо". А солдат барахтается, хрипит:
"больно тепла вода, пустите маненько похолодней!" Все смеются. Отец
подбадривает - "держись, Василья, не удавай!". А Косой весело - "в пу...
пуху сижу!".