Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шмелев Иван. Лето Господне -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
е помнить. Как Сергей Иваныч побывает - то красную жертвует, а то три синеньких. И с рощ всегда дров монастырю, рощинской кладки, сажень тридцать свезти накажет... как не помнить! - И у Николы-на-Угреши я побывал, я в Косине. А завтра к Серги-Троице думаю подвигнутым, к Ильину Дню доспею. А там надо к крестный ночным ходам поспешать, кремлевским-Спасовым, николи не опускаю, такая-то красота благолепная!.. - И я, грешный, за "Спасовыми" всегда бывал, и хоруги носил, а вот... не удосужусь нонче, - говорит скучно Горкин. - Ах ты, птаха небесная... летишь - куды хотишь. Молись, молись эа дяденьку... Ох, пошел бы и я с тобой к Преподобному, душу бы облегчить... го-ре-то у нас какое!.. - воздохнул он, взглянул на меня и замолчал. На Спаса-Преображение все мы принесли отцу по освященному яблочку-грушовке, духовитой, сладкой. Он порадовался на них, откинулся в подушки и задремал. Мы вышли тихо, на цыпочках. И в дверях увидали Горкина: он был в праздничном казакинчике, с красным узелочком, - только что от Казанской, с освященными яблочками, отборными. Поглядел на нас, на отца, как он дремлет в подушках, склонившись желтым лицом на бочок, посмотрел на свой узелок... и пошел вниз, к себе. Я побежал за ним, ухватился за узелок... - "дай, отнесу папашеньке...". Он вдруг схватился: "да что ж я это, чумовой... яблочки-то, не положил!.." - сел на порожке, посадил меня к себе на коленки... - Вот и Спас-Преображение... радость-то какая, бывало... свет-то какой, косатик!.. Яблочками с папашенькой менялись... - говорил он, всхлипывая, и катились слезы по белой его бородке. - На Болото вчерась поехал, для церкви закупить, а радости нету. Прошли наши радости, милок. Грушовку трясли с тобой... А папашенька всего-то укупит нам, и робятам яблочков, полон-то полок пригоним. И все-то радуются. Ну, и я закупил робятам, Василич уж напомнил, голова-то у меня дурная стала, все забывать стал. Ну, пожуют яблочка, а радости нет. Арбузика, бывало, возьмет папашенька, и дыньку вам, и то-се... Пошли мы с ним на цыпочках, положили яблочки в узелке на столик. "БЛАГОСЛОВЕНИЕ ДЕТЕЙ" После Успенья солили огурцы, как и прежде, только не пели песни и не возились на огурцах. И Горкин не досматривал, хорошо ли выпаривают кадки: все у отца, все о чем-то они беседуют негромко. Я уже не захожу в кабинет. Зашел как-то, когда передвигали больного в спальню, и стало чего-то страшно. Гулким показался мне кабинет, пустым, каким-то совсем другим. Где раньше стоял большой диван, холодный и скользкий от клеенки, светлела широкая полоса новенького совсем паркета, и на нем лежало сафьяновое седло, обитое чеканным серебром. Я поднял серебряное стремя и долго его разглядывал. Оно было тусклое с бочков, стертое по краям до блеска, где стояла нога отца. Я поцеловал стертый, блестящий краешек, холодный... - стремя упало на пол и зазвенело жалобно. Я стал осматриваться, отыскивать: что еще тут, самое главное, самое важное... - от папашеньки? Он всегда поправлял на окнах низенькие ширмы из разноцветных стекол, чтобы стояли ровно. Они стояли ровно, и через верхние стеклышки их видел я золотое небо, похожее цветом на апельсин; красный, как клюква, дом дяди Егора; через нижние - синий, как синька, подоконник. Но это было не главное. На небольшом письменном столе, с решеточкой, "дедушкином столе", справа, всегда под рукой, лежали ореховые счеты. Я стал отсчитывать пуговки, как учил отец, сбрасываеть столбики мизинцем... - и четкий, крепкий, сухой их щелк отозвался во мне и радостно, и больно. Я все на столе потрогал: и гусиное перышко, и чугунное пресс-папье, с вылитым на нем цветочком мака и яичком за что берут. Этой тяжелой штукой он придавливал счета, расправленные смятые бумажки - рубли и трешки, уложенные в пачки. Все перетрогал я... - и, вдруг, увидал, под синей песочницей из стекла, похожего на мраморное мыло, мой цветочек, мой первый "желтик", сорванный в саду, еще до Пасхи... вспомнил, как побежал к отцу... Он сидел у стола, считал на счетах. Я крикнул: "Папаша, вот мой желтик, нате!.." Он взял, понюхал - и положил под песочницу. Сказал, раздумчиво, как всегда, когда я мешал ему: "а ты, мешаешь... ну, давай твой желтик..." - и потрепал по щечке. Он тогда был совсем здоровый. Я взял осторожно засохший желтик, поднес к губам... Потом увидал на стене у двери сумочку с ремешком, с которой он ездил верхом. Всегда там была гребеночка, зеркальце, носовой платок, про запас, флакончик с любимым флердоранжем, мятные лепешки в бумажном столбике, мыльце, зубная щетка, гусиные зубочистки... Я пододвинул стул, влез и открыл сумочку. Запах духов и кожи... его запах!.. - подняли во мне все... Я закрыл сумочку, не видя... вышел из кабинета, на цыпочках... и не входил больше. Воздвижение Креста Господня... - праздник папашеньки, так мне всегда казалось. Всегда, когда зажигал лампадки, под воскресенье, ходил он по комнатам с затепленными лампадками и напевал тихо, как про себя, - "Кресту Твоему-у... поклоняемся-а. Влады-ы-к-о... и свято-о-е... Воскре-сение..." Я подпевал за ним. Теперь Анна Ивановна затепливает лампадки каждый вечер, вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам на жестяном подносе, а когда поставит в подлампадпик, благоговейно крестится. Так хорошо на нее смотреть, как она это делает. Такая она спокойная, такая она вся чистая, пригожая, будто вся светлая, и пахнет речной водой, березкой, свежим. Такое блистающее на ней, будто новенькое всегда, платье, чуть подкрахмаленное, что огоньки лампадок сияют на нем живыми язычками - синими, голубыми, алыми... и кажется мне, что платье на ней в цветочках... Я учу ее петь "Кресту Твоему", а она его знает и начинает тихо напевать, вздыхает словно, и таким ласковым, таким затаенным и чистым голоском, будто это ангелы поют на небеси. Она входит с лампадкой в спальню, движется неслышно совсем к киоту в правом углу, где главные наши образа-"благословения": Троица, Воскресение Христово, Спаситель, Казанская, Иоанн-Креститель, Иван-Богослов... и Животворящий Крест в "Праздниках". Она приносит пунцовую лампадку и чуть напевает-дышит - "и свято-о-е... Воскресение Твое...". Я заглядываю за ширмы, слушает ли отец. Он будто дремлет, полулежит в подушках, а глаза его смотрят к образам, словно он молча молится, не шевеля губами. Он слышит, слышит!.. Говорит слабым голосом: - Славный у тебя голосок, Аннушка... ну, пой, пой. И мы, вместе, поем еще. Я пою - и смотрю, как у Анны Ивановны открываются полные, пунцовые, как лампадка, губы, а большие глаза молитвенно смотрят на иконы. И так хорошо-уютно в спальне - от лампадок, от малиновых пятен на плотных занавесках, где пало солнце, от розового теперь платья Анны Ивановны, от ее светлого, чистого напева. Отец манит Анну Ивановну, ласково смотрит на нее и говорит по-особенному как-то, не так, как всегда шутливо: - Хорошая ты, душевная... знал я, добрая ты... а такая хорошая-ласковая... не знал. Спасибо тебе, милая Аннушка... за всю доброту твою. Он взял ее руку, подержал... и устало откинулся в подушки... А она этой рукой, горбушечками пальцев, утерла себе глаза. Совсем плохо, отец ничего не ест, сухарики только да водица. Говорят - "душенька уж не принимает, готовится". Я теперь понимаю, что это значит - "готовится" Пришла Домна Панферовна, чтобы поразвлечь душеспасительным разговором, посидела полчасика, а отец все подремывал. А как вышла, и пошли они с Горкиным в мастерскую, она и говорит: - Ох, не жилец он... по глазкам видать - не жилец, уходит. Горкин ни слова не сказал. А она будто разумела, когда человеку помирать: такой у ней глаз вострый. Я спросил Горкина, только она ушла, - может, он мне скажет по правде, Домна Панферовна, может, не поняла. А он только и сказал: - Чего я тебе скажу... плох папашенька. Тает и тает ото дню, уж и говорит невнятно. Я заплакал. Он погладил меня по головке и не стал уговаривать. Я поглядел на картинку, где Праведник отходит, и стало страшно: все округ его эти, синие, по углам жмутся, а подойти страшатся. И спрашиваю: - Скажи... папашенька будет отходить... как Праведник?.. - У кажного есть грехи, един Бог безо греха. Да много у папашеньки молитвенников, много он добра творил. Уж така доброта, така... мало таких, как панашенька. Со праведными сопричтет его Господь... "блажени милостивыи, яко тии помиловыни будут", - Господне Слово. - Господь по правую руку душеньку его поставит, да?... - Со праведными сопричтет - по правую ручку и поставит, в жись вечную. - А те, во огнь вечный? какие неправедные и злые?.. а его душенька по правую ручку?.. а эти, не коснутся? ни-когда не коснутся?.. - Никак не дерзнут. На это у этих нет власти... и доступаться не подерзают. - И сам, т о т ... самый Ильзевул... не может, а? не доступится?.. - Никак не доступится. Потому, праведной душе ангели-охранители даны, а в подмогу им добрые дела. Как вот преподобная Феодора ходила по мытарствам... было ей во сне открыто, по сподоблению. Это уж ты будь спокоен за папашеньку. Отойдет праведной кончиной и будет дожидать нас, а мы приуготовляться должны, добрую жись блюсти. А то, как праведности не заслужим, вечная разлука будет, во веки веков аминь. Держи папашеньку за пример - и свидишься. - И ты свидишься, а? ты свидишься с нами... там, на том свете?.. - Коль удостоюсь - свижусь. - Удостойся... ми-ленький... удостойся!.. как же без тебя-то... уж все бы вместе. Он напоил меня квасом с мягкой и помочил голову. Очень жарко было натоплено в мастерской, дубовой стружкой: на дворе-то холодать уж стало, под конец сентября, - с того, пожалуй, и голова у меня зашлась. В самый день Ангела моего, Ивана Богослова, 26 сентября, матушка, в слезах, ввела нас, детей, в затемненную спальню, где теплились перед киотами лампадки. Мы сбились к изразцовой печке и смотрели на зеленые ширмы, за которыми был отец. На покрытом свежем скатертью столике лежали вынутые из кивотиков образа. Над ширмами на стене, над изголовьем дивана, горели в настеннике две свечи. Сонечка и Маня были в белых платьях и с черными бархотками на шее с золотыми медальончиками-сердечками, и мне было приятно, что для моих именин так нарядились, словно в великий праздник. Самой меньшой, Катюшке, был только годик, и ее принесли после в одеяльце. Коля был в новой курточке. А я, как от обедни, остался во всем параде, в костюмчике с малиновым бархатцем и янтарными пуговками, стеклянными. Утром мне было еще немного радостно, что теперь ходит за мной мой Ангел, и за обедом мне подавали первому. Были и разные подарки, хоть теперь и не до подарков. Трифоныч поднес мне коробочку "ландрипчика". Горкин вынул большую "заздравную" просвиру и подарил еще книжечку про св. Кирилла-Мефодия, которые написали буковки, чтобы читать Писание. Еще подарил коврижки и мармеладцу. От папашеньки был самый лучший подарочек, - "скачки", с тяжелыми лошадками, и цветочный атлас, с раскрашенными цветочками, - сам придумал. Матушка рассказывала, как он сказал ей: "Ванятка любит... "желтики". И еще черный пистолет с медными пистонами, только не стрелять в комнатах, нельзя тревожить. Матушка подарила краски. Даже Анна Ивановна подарила, - розовое мыльце-яичко, в ребрышках, как на Пасху, и душки резедовые в стеклянной курочке. Чтобы не плакать, я все думал о пистолетике. И молился, чтобы стало легче папашеньке, и мы стали бы играть вечером в лото и "скачки" на грецкие орехи и пить шоколад с бисквитами, как прошлый год. Отец попросил, чтобы ему потуже стянули голову мокрым полотенцем. Матушка с Анной Ивановной пошли за ширмы, и Маша подала им туда лед в тазу. Сестры держали у губ платочки, глаза у них были красные, напухшие. Только тетя Люба была в спальной, а другие родные остались в гостиной рядом. Им сказали, что в спальной душно, потом их пустят - "проститься". Я испугался, что надо уже прощаться, и заплакал. Тетя Люба зажала мне рот и зашептала, что это - гостям прощаться, скоро они уедут, не до гостей. Она все грозилась нам от окна, когда сестры всхлипывали в платочки. Нас давно не пускали в спальню. Анна Ивановна сказала: - Ну, как, голубок, пустить тебя к папеньке, он в тебе души не чает, уж очень ты забавник, песенки ему пел... - и целовала меня в глазки. - Ишь, слезки какие, соленые-соленые. Все тебя так - "Ванятка-Ванятка мой". А увидит тебя сиротку, пуще расстроится. Матушка велела Анне Ивановне раздвинуть ширмы. Отец лежал высоко в подушках, с полотенцем на голове. Лицо его стало совсем желтым, все косточки на нем видны, а губы словно приклеились к зубам, белым-белым. На исхудавшей шее вытянулись, как у Горкина, две жилки. Отец, бывало, шутил над ним: "уж и салазки себе наладил, а до зимы еще далеко!" - про жилки, под бородкой. Жалко было смотреть, какие худые руки, восковые, на сером сукне халатика. На нас загрозилась тетя Люба. Я зажмурился, а сестры закашлялись в платочки. Только Коля вскрикнул как в испуге, - "папашенька"!.. Анна Ивановна зажала ему рот. - Дети здесь... благослови их, Сереженька... - сказала матушка, бледная, усталая, с зажатым в руке платочком. Отец выговорил, чуть слышно: - Не вижу... ближе... ощупаю... У меня закружилась голова, и стало тошно. Хотелось убежать, от страха. Но я знал, что это нельзя, сейчас будет важное, - благословение, прощание. Слыхал от Горкина: когда умирают родители, то благословляют образом, на всю жизнь. Матушка подвела сестриц. Отец поднял руку, Анна Ивановна поддерживала ее. Он положил руку на голову Сонечке. Она встала на колени. - Это ты... Софочка... благословляю тебя... Владычицей Казанской... Дай... - сказал он едва слышно, в сторону, где была матушка. Она взяла со столика темный образ "Казанской", очень старинный. Анна Ивановна помогала ей держать образ и руки отца на нем. И с ним вместе они перекрестили образом голову Сонечки. - Приложитесь к Матушке-Казанской... ручку папеньке поцелуйте... - сказала Анна Ивановна. Сонечка приложилась к образу, поцеловала папеньке руку, схватилась за грудь и выбежала из спальни. Потом благословил Маню, Колю. Анна Ивановна поманила меня, но я прижался к печке. Тогда она подвела меня. Отец положил мне на голову руку... - Ваня это... - сказал он едва слышно, - тебе Святую... Троицу... мою... - больше я не слыхал. Образ коснулся моей головы, и так остался... В столовой все сидели в углу, на шерстяном диване; я к ним притиснулся. После узнали, что отцу стало дурно. Приехал Клин и дал сонного. Все разъехались, осталась только тетя Люба. Она сказала, что отец говорил все - "мать не обижайте, слушайтесь, как меня... будьте честные, добрые, - не ссорьтесь, за отца молитесь...". Нас уложили рано. Я долго не мог заснуть. Приходила Анна Ивановна, шептала: - Умница ты, будь в папеньку. Про всех вспомнил, а глазки-то уж не смотрят. И меня узнал, Аннушку, пошептал, - "спасибо тебе, родная...". Голубочек ты мой сиротливый... - "родная"... так и сказал. Мне стало покойно от ласковых рук. Я прижался губами к ним и не отпускал... А потом пришел Горкин. - Хорошо было, чинно. Благословил вас папашенька на долгую жизнь. Тебя-то как отличил: своим образом, дедушка его благословил. Образ-то какой, хороший-ласковый: Пресвятая Троица... ра-достный образ-те... три Лика под древом, и веселые перед Ними яблочки. А в какой день-то твое благословение выдалось... на самый на День Ангела, косатик! Так папашенька подгадал, а ты вникай. После узналось, что отец сказал матушке: - Дела мои неустроены. Трудно будет тебе, Панкратыча слушай. Его и дедушка слушал, и я, всегда. Он весь на правде стоит. И Василь-Василича помянул: наказал за него держаться, а опора ему Горкин. Когда сказали Василь-Василичу, - уж после всего, - он перекрестился на образа и сказал: - Покойный Сергей Иваныч держал меня, при моем грехе... пони-мал. И я жил - не пропал, при них. Вот, перед Истинным говорю, буду служить, как Сергей Иванычу покойному, поколь делов не устроим. А там хошь и прогоните. И слово свое сдержал. "СОБОРОВАНИЕ" На Покров рубили капусту. Привезли, как всегда, от огородника Пал-Ермолаича много крепкой, крупной капусты, горой свалили у погребов. Привезли огромное "корыто" - долгий ящик, сбитый из толстых досок, - кочней по сотне рубит, сечек в двадцать. Запахло крепким капустным духом. Пришли банщицы и молодцы из бань, нарядные все, как в праздник. Веселая работа. Но в эту осень не было веселья: очень уж плох хозяин. Говорит чуть слышно и нетвердо, и уже не различает солнышка. Анна Ивановна раздвигала занавески, впускала солнышко, а он и к окнам не поглядел. Горкин мне пошептал: - Уж и духовную подписал папашенька, ручкой его водили. Все знают, что нет никакой надежды: отходит. У нас и слез не осталось, выплакались. Все без дела бродим, жмемся по углам. А к ночи всем делается страшно: тут она где-то, близко. Последние дни спим вместе, на полу, в гостиной, чтобы быть ближе к отцу при последнем его дыхании. И вот, как рубили капусту, он очнулся от дремоты и позвал колокольчиком. Подошла Анна Ивановна. - Это что, стучат... дом рубят? Она сказала: - Капусту готовят-рубят, веселую капустку. Бывало, и вы, голубчик, с нами брались, сечкой поиграть... кочерыжками швырялись. Он, словно, удивился: - Уж и лето прошло... и не видал. - А потом, погодя, сказал: - И жизнь прошла... не видал. И задремал. А потом, опять слышит Анна Ивановна колокольчик. - Поглядеть, Аннушка... кочерыжечки... Анна Ивановна прибежала к корыту: - Сергей Иваныч... кочерыжечки хочет, скорей давайте!. Выбрали парочку сахарных, к сердечку. Понесла на золотенькой тарелке Поля: не сама вызвалась, а ей закричали: - Тебе, Полюшка, нести!.. все тебя отличал Сергей Иваныч! Заробела Поля, а потом покрестилась и понесла за Анной Ивановной. Когда вернулась, сказала горестно: - Сменился с лица-то как Сергей Иваныч... се-день-кий стал. По голосу меня признал... нащупал кочерыжечку, понюхал, а сил-то и нет, хрупнуть. Она надвинула на глаза платок, золотенький, как желтяк, и стала рубить капусту. Антон Кудрявый под руку ее толконул. - Крепше-солоней будет!.. - и засмеялся. Никто словечка не проронил, только Полугариха сказала: - Шути, дурак... нашел время!.. Уж после Анна Ивановна сказывала: Поля заплакала в капустку, пожалела. Она была молоденькая вдова-солдатка, мужа на воине убили. И вот, плакала она в капустку... - А кому он не ндравился, папашенька-то! дурным только... ан-гел чистый. На другой день Покрова отца соборовали. Горкин говорил, какое великое дело - особороваться, омыться "банею водною-воглагольною", святым елеем. - Устрашаются эти, потому - чистая душенька... покаялась-приобщилась и особоровалвсь. Седьмь раз Апостола вычитывают, и седьмь Евангелие, и седьмь раз помазуют болящего. А помазки из хлопчатки чистой и накручены на стручцы. Гос

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору