Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
ть... в стойло коровье!" Дает мне попробовать из рюмки, и все смеются,
как я начинаю кашлять и морщиться.
Его сажают рядом с солдатом и Полугарихой, на почетном месте. Горкин
садится возле Пискуна и водит его рукой. Едят горячую солонину с огурцами,
свинину со сметанным хреном, лапшу с гусиными потрохами и рассольник,
жареного гуся с мочеными яблоками, поросенка с кашей, драчену на черных
сковородах и блинчики с клюквенным вареньем. Все наелись, только певчий
грызет поросячью голову и просит, нет ли еще пирогов с капустой. Ему дают, и
Василь-Василич просит - "Сеня, прогреми 'дому сему', утешь!". Певчий
проглатывает пирог, сопит тяжело и велит открыть форточку, - "а то не
вместит". И так гремит и рычит, что делается страшно. Потом валится на
сундук, и ему мочат голову. Все согласны, что если бы не болезнь, перешиб бы
и самого Примагентова! Барин целует его в "сахарные уста" и обнимает. Двое
молодцов вносят громадный самовар и ставят на лежанку. Пискун неожиданно
выходит на середину комнаты и раскланивается, прижимая руку к груди.
Закидывает безухую голову свою и поет в потолок так тонко-нежно - "Близко
города Славянска... наверху крутой горы"... Все в восторге и удивляются:
"откуда и голос взялся! водочка-то что делает!"... Потом они с барином поют
удивительную песню -
Вот барка с хлебом пребольшая,
Кули и голуби на ней,
И рыба-ков... бо... льшая... ста-ая...
Уныло удит пескарей.
Горкин поднимает руки и кричит - "самое наше, волжское!". И Цыган
пустился: стал гейкать и так высвистывать, что Пашенька убежала, крестя нас
всех. Тут уж и гармонист проснулся. Это красивый паренек в малиновой рубахе,
с позументом. Горкин мне шепчет: "помрет скоро, последний градус в
чахотке... слушай, как играет!" Все затихают. И уж играл Петька-гармонист!
Играл "Лучинушку"... Я вижу, как и сам он плачет, и Горкин плачет, теребя
меня, и все уговаривая - "ты слушай, слушай... ростовское наше!..." И барин
плачет, и Пискун, и солдат. Скорняк, когда кончилось, говорит, что нет ни у
кого такой песни, у нас только. Он берет меня на колени, гладит по голове и
старается выучить, как петь: "лу-учи-и-и-нушка...", - и я вижу, как из его
голубоватых старческих уже глаз выкатываются круглые, светлые слезинкн. И
солдат меня гладит, притягивает к себе, и его кресты натирают мне щеку. Мне
так хорошо с ними, необыкновенно. Но почему они плачут, о чем плачут?
Хочется и мне плакать. Праздник, а они плачут! Потом барин начинает махать
рукой и затягивает "Вниз по матушке по Волге". Поют хором, все, и
Василь-Василич, и Горкин. А окна уже синеют, и виден месяц. Кормилка Настя
приходит после обеда, измерзшая, и Горкин дает ей всего на одной тарелке.
Она целует меня, прижимает к холодной груди и тоже почему-то плачет. Оттого,
что у ней сын мошенник? Она сует мне мерзлый апельсинчик, шоколадку в
бумажке - высокая на ней башенка с орлом. И все вздыхает:
- Выкормышек мой, растешь...
От ее слов у меня перехватывает дыханье, и по привычке, я прячу голову
в ее колени, в холодную ее кофту, в стеклярусе.
Глубокий вечер. Я сижу в мастерской, пустой и гулкой. Железная печка
полыхает, пыхает по стенам. Поблескивают на них пилы. Топят щепой и
стружкой. Мы - скорняк, Горкин, Василь-Василич и я - сидим на чурбачках,
кружочком, перед печкой. Солдат храпит в уголке на стружках. С ним и Пискун
улегся: не пустили его, а то замерзнет. Барин не захотел остаться, увязался
с Цыганом - куда-то покатили. А мороз за двадцать градусов: долго ли ему
замерзнуть!
Скорняк рассказывает про Глафиру, про воротник. Я знаю. Он рассказывал
еще летом, когда мы бегали смотреть пожар на Житной. Там он жил когда-то,
совсем молодым еще. Он любит рассказывать про это, как три года воровал
хозяйские обрезки и сшивал лисий воротник, украдкой, на чердаке, чтобы
подарить Глафире, а она вышла замуж за другого. Вот, теперь он старый, похож
на вылезшую половую щетку, а все помнит. Так Горкин и говорит ему:
- Волосы повылазили, а ты все про свой воротник! Ну-ну, рассказывай.
Хорошо умеешь рассказывать.
Просит и Василь-Василич, посовелый. Покачивается и все икает.
- ...и вот, вошла она, Глафира... розовая, как купидом. И я к ней пал!
К ногам красавицы. И подал ей лисий воротник! Так вся и покраснела, а потом
стала белая, как мел. И говорит: "ах, зачем вы... так израсходовались!"
И пал я к ее ногам, как к божеству. И вот, она облила меня слезьми... и
говорит как из-за могилы: "ах, возьмите немедленно вашу прекрасную лисичку,
ибо я, к великому моему сожалению, обретаюсь с другим человеком, увы!" А
жила она с буфетчиком. - "Но неужто, говорит, вы и самделе могли вообразить,
будто я из вашего драгоценного подарка могу преступить?! Как, говорит, вам
не совестно! Как, говорит, вам не стыдно при благородной душе вашей!.."
И скорняк сильно покачивается. Василь-Василич говорит:
- Значит, опоздал. Судьба. Ну, прожил уж со своей старухой, чего теперь
жалеть! Так и не взяла воротника-то?
- Взяла. И приходит тут буфетчик, и они стали меня поить сельтерской, а
то я очень страдал.
- Сельтерской... на что лучше! - говорит Василь-Василич.
- ...и вот выхожу я из покоев на снег... а костры в саду горели, потому
что был большой съезд у господ Кошкиных, по случаю именин дочери их,
красавицы Варвары. И вот, молодой лакей подходит ко мне и кладет мне на
плечо руку. - "Вы страдаете от любви к прекрасной, но гордой красавице
Глафире? Это мне доподлинно известно. Я, говорит, сам не сплю все ночи и уж
иссох". А он, правда, в злой чахотке был. - "Оставьте душе покой, а мне
скоро лежать на Ваганькове. Идите домой и не возвращайтесь к красавице,
которая... невольно губит своей красотой всякого приближающегося даже при
благородном своем карактере!.."
Он долго рассказывает. Горкин предлагает: пошвырять, что ли, на царя
Соломона, чего из притчи премудрости скажется?.. Но никто не отзывается. От
печки пышет, глаза слипаются.
- Снесу-ка я тебя, пора, намаялся... - говорит Горкин, кутает меня в
тулупчик и несет сенями.
Через дверь сеней я вижу мигающие звезды, колет морозом ноздри.
Я в постельке. Все лица, лица... тянутся ко мне, одни, другие...
смеются, плачут. И засыпаю с ними. Со мной, как будто, - слышу я шелест
сарафана, стук бусинок! - моя кормилка Настя, шепчет: - "выкормышек мой,
растешь..." Почему же она все плачет?..
Где они все? Нет уж никого на свете.
А тогда, - о, как давно-давно! - в той комнатке с лежанкой, думал ли я,
что все они ко мне вернутся, через много лет, из далей... совсем живые, до
голосов, до вздохов, да слезинок, - и я приникну к ним и погрущу!..
"КРУГ ЦАРЯ СОЛОМОНА"
Уехали в театр, а меня не взяли: горлышко болит, да и совсем не
интересно. Я поплакал, головой в подушку. Какое-то "Убийство Каверлея", -
должно быть, очень интересно, страшно. Потом погрыз орешков - ералаш:
американские, миндальные, грецкие, шпанские, каленые... Всегда на Святках
ералаш, на счастье. Каждому три горсти, - какие попадутся. Запустишь руку,
поерошишь, - американских бы побольше, грецких и миндальных! А горсть-то
маленькая, не захватишь, и все торопят: "ты не выбирай!" Всегда уж: кто
побольше - тому и счастье. В доме тихо, даже жутко слушать. В лампе огонек
привернут - Святки, а как будто будни. В зале елка, вяземские прянички
совсем внизу и бусинки из леденцов... можно бы обсосать немножко, не
заметят, - но там темно. Дни теперь такие... "Бродят они, как без причалу!"
Горкин знает из священных книг. Темным коридором надо, и зеркала там, в
зале...
Я всматриваюсь в коридор: что-то белеет... печка? Маятник стучит в
передней, будто боится тоже: выходит словно - "что-то... что-то...
что-то...". В кухню убежать? И в кухне тихо, куда-то провалились. Бисерный
попугай глядит с подушки на диване, - будто не хохолок, а рожки?.. Дни
такие, а все куда-то провалились. И лампу привернули, - будто и она боится.
Солдатиков расставить? Что это... ручкой двери?.. Меня пронзает, как
иголкой. Кто-то там ступает, храпит...? Нет, это у меня в груди, от кашля.
Черное окно не занавесили, смотрит оттуда кто-то, темное лицо... - мороз?
- Ня-ня-а!.. - кричу я, в страхе.
Гукает из залы. Ноги зудятся и хотят бежать. Но страшно: темно, в
передней, под лестницей чуланчик. В такие дни всегда бывает: возьмут - и...
Горкину в мастерской недавно... плотник Мартын привиделся! "Им крещеный
человек теперь... зарез!" Самая им теперь жара, некуда податься. Святки. К
Горкину бы в мастерскую, в короли бы похлестаться...
Вдруг - тупп! Щелкнуло как в зале...? Конфетина упала с елки... сама?
Балуют...
В темном коридоре, в глубине - как будто шорох. В углу у печки -
кочерга, железная нога, вдруг грохнется? Ночью недавно так... Разводы на
буфете, будто лица, смотрят. И кресло смотрит, выпирает пузом. И попугай
моргает. Все начинает шевелиться. Боммм... Часы!.. шесть, семь, восемь. А
все куда-то провалились. Кот это? Идет по коридору, светится глазами. А
вдруг не Васька?. Если покрестить... Крещу, дрожа. Нет, настоящий.
- Вася-Вася... кис-кис-кис!..
Кот сел, зевает, поднял лапку флагом, вылизывает под брюшком, - к
гостям. А все куда-то провалились. И нянька, дура.
Трещит на кухне дверь с морозу, кто-то говорит. Ну, слава Богу. Входит
нянька. На платке снежок.
- Куда ходила, провалилась?..
- Ряженых у скорняков глядела. Не боялся, а?
- Боялся. Все-то провалились...
- Не серчай уж. На, сахарного петушка.
Ряженых глядела, а я сиди. Это ничего, что кашель. И в театры не взяли.
Маленький я, вот все и обижают. Горкин один жалеет.
- К Горкину сведи.
- Эна, он уж давно полег. Ужинай-ка, да спать.
- Няня, - прошу я, - нынче Святки... сведи уж ужинать на кухню, к
людям.
Не велено на кухню, но она ведет.
На кухне весело. Бегают прусачки по печке, сидят у лампочки - все живая
тварь! Приехал из театров кучер - ужинать послали. Говорит - "народу,
прямо... не подъедешь к кеятрам! Мороз, лошадь не удержишь, костры палят.
Маленько, может, поотпустит, снежком запорошило". Пахнет морозом от Гаврилы
и дымком, с костров. Будто и театром пахнет.
- Нонче будут долго представлять. Все кучера разъехались. К одиннадцати
велели подавать.
Тут и старый кучер, Антипушка, - к обедне только теперь возит.
Рассказывает, как на Святках тоже в цирки возил господ, старушку чуть не
задавил, такая метель была-а...праздники, понятно. И вдруг - вот радость! -
входит Горкин. Василь-Василичу Косому и ему - харчи особые. Но сегодня
Святки, Василь-Василич в Зоологическом саду, публику с гор катает, вернется
поздно. Одному-то скучно, вот и пришел на кухню, к людям.
Его усаживают в угол, под образа, где хлебный ящик. Он снимает
казакинчик, и теперь - другой, не строгий: в ситцевой рубахе и жилетке, на
шее платочек розовый. Он сухенький, с седой бородкой, как святые. "Самый
справедливый человек", но только строгий. А со мной не строгий. При нем,
когда едят, не смейся. Пальцем погрозится - и затихнут. Меня усаживают рядом
с ним, на хлебный закромок, повыше. Рядом со мной Антипушка. Потом Матреша,
горничная, "пышка", розы на щеках. Дворник Гришка, "пустобрех-охальник".
Гаврила-кучер, нянька. Старая кухарка, с краю. Горкин не велит щипать
Матрешу, грозится: "беса-то не тешь за хлебцем!"
- Сама щипается, Михал Панкратыч... - жалуется Гришка. - Я, как монах!
Матреша его ложкой по лбу - не ври, брехала!
Хлеб режет Горкин, раздает ломти. Кладет и мне: огромный, все лицо
закроешь.
- С хлебушка-то здоровее будешь, кушай. И зубки болеть не будут. У меня
гляди, - какие! С хлебца да с капустки.
Я не хочу бульонца, а как все. Горкин дает мне собственную ложку,
кленовку, "от Троицы". У ней на спинке церковки с крестами, а где коковка -
вырезана ручка, "трапезу благословляет", так священно. Вкусная, святая
ложка. Щи со свининой - как огонь, а все хлебают. Черпают из красной чашки,
несут ко рту на хлебце, чтобы не пролить, и - в рот, с огнем-то! Жуют
неспешно, чавкают так сладко. Слышно, как глотают, круто.
- Носи, не удавай! - толкает Горкин. - Щи-то со свининкой, Рождество.
Вкусно, а? То-то и есть. Хлебушком-то заминай, потуже.
Отрезывает новые ломти. Выхлебали все, с подбавкой. Горкин стучит по
чашке:
- Таскай свининку, по череду!
Славно, по порядку. И я таскаю. На красном деревянном блюде дымится
груда красной солонины. Миска огурцов солевых, елочки на них, ледок. Жуют,
похрустывают, сытно. Горкин и мне кладет: "поешь, с жирком-то!" Я стараюсь
чавкать, как и все. Огурчика бы?..
- В грудке у тебя хрипит, нельзя огурчика.
Жуют, молчат. Белая, крутая каша, с коровьим маслом. Съели. Гаврила
просит подложить. Вываливают из горшка остатки.
- Здоров я на еду! - смеется кучер. - Еще бы чего съел... Матрешу
разве? Али щец осталось...
- Щец вылью, доедай... хорошая погода станет, - говорит кухарка.
- А, давай. Морозно ехать.
Горкин встает и молится. И все за ним. И я. Сидят по лавкам. Покурить -
уходят в сени.
- Святки нонче, погадать бы, что ли? - говорит Матреша. - Что-то больно
жарко...
- С жиру жарко, - смеется Гришка. - Ай, в короли схлестаться? Ладно, я
те нагадаю:
Гадала, гадала.
С полатей упала,
На лавку попала,
С лавки под лавку,
Под лавкой Савка,
Матреше сладко!
- Я б тебе нагадала, да забыла, как собака по Гришке выла!
- Будет вам грызться, - говорят строго Горкин. - А вот, погадаю-ка я
вам, с тем и зашел. Поди-ка, Матреш, в коморку ко мне... там у меня, у
божницы, листок лежит. На, ключик.
Матреша жмется, боится идти в пустую мастерскую: еще чего привидится.
- А ты, дурашка, сернички возьми, да покрестись. Мартын-то? Это он мне
так, со сна привиделся, упокойник. Ничего, иди... - говорит Горкин, а сам
поталкивает меня.
Матреша идет нехотя.
- Вот у меня Оракул есть, гадать-то... - говорит Гаврила, - конторщик
показать принес. Говорит - все знает! Оракул...
Он лезет на полати и снимает пухлую трепаную книжку с закрученными
листочками. Все глядят. Сидит на крышке розовая дама в пушистом платье и с
голыми руками, перед ней золотое зеркало на столе и две свечки, и в зеркале
господин с закрученными усами и в синем фраке. Горкин откладывает странички,
а на них нарисованы колеса, одни колеса. А как надо гадать - никто не знает.
Написано между спицами - "Рыбы", "Рак", "Стрелец", "Весы"... Только мы двое
с Горкиным грамотные, а как надо гадать - не сказано. Я читаю вслух по
складам:
"Любезная моя любит ли меня?", "Жениться ли мне на богатой да
горбатой?", "Не страдает ли мой любезный от запоя?"... И еще, очень много.
- Глупая книжка, - говорит Горкин, а сам все меня толкает и все
прислушивается к чему-то. Шепчет:
- Что будет-то, слушь-ка... Матреша наша сейчас...
Вдруг раздается визг, в мастерской, и с криком вбегает, вся белая,
Матреша.
- Матушки... черт там, черт!.. ей-ей, черт схватил, мохнатый!..
Все схватываются. Матреша качается на лавке и крестится. Горкин
смеется:
- Ага, попалась в лапы!.. Во, как на Святках-то в темь ходить!..
- Как повалится на меня из двери, как облапит... Не пойду, вовеки не
пойду...
Горкин хихикает, такой веселый. И тут все объясняется: скрутил из
тулупа мужика и поставил в двери своей каморки, чтобы напугать Матрешу, и
подослал нарочно. Все довольны, смеется и Матреша.
- На то и Святки. Вот я вам погадаю. Захватил листочек справедливый. Он
уж не обманет, а скажет в самый раз. Сам царь Соломон Премудрый! Со старины
так гадают. Нонче не грех гадать. И волхвы гадатели ко Христу были допущены.
Так и установлено, чтобы один раз в году человеку судьба открывалась.
- Уж Михайла Панкратыч по церковному знает, что можно, - говорит
Антипушка.
- Не воспрещается. Царь Саул гадал. А нонче Христос родился, и вся
нечистая сила хвост поджала, крутится без, толку, повредить не может. Теперь
даже которые отчаянные люди могут от его судьбу вызнать... в баню там ходят
в полночь, но это грех. Он, понятно, голову потерял, ну и открывает судьбу.
А мы, крещеные, на круг царя Соломона лучше пошвыряем, дело священное.
Он разглаживает на столе сероватый лист. Все его разглядывают. На
листе, засиженной мухами, нарисован кружок, с лицом, как у месяца, а от
кружка белые и серые лучики к краям; в конце каждого лучика стоят цифры.
Горкин берет хлебца и скатывает шарик.
- А ну, чего скажет гадателю сам святой царь Соломон... загадывай кто
чего?
- Погоди, Панкратыч, - говорит Антипушка, тыча в царя Соломона пальцем.
- Это будет царь Соломон, чисто месяц?
- Самый он, священный. Мудрец из мудрецов.
- Православный, значит... русский будет? - А то как же... Самый
православный, святой. Называется царь Соломон Премудрый. В церкви читают -
Соломонов чте-ние! Вроде как пророк. Ну, на кого швырять? На Матрешу.
Боишься? Крестись, - строго говорит Горкин, а сам поталкивает меня. - Ну-ка,
чего-то нам про тебя царь Соломон выложит?.. Ну, швыряю...
Катышек прыгает по лицу царя Соломона и скатывается по лучику. Все
наваливаются на стол.
- На пятерик упал. Сто-ой... Поглядим на задок, что написано.
Я вижу, как у глаза Горкина светятся лучинки-морщинки. Чувствую, как
его рука дергает меня за ногу. Зачем?
- А ну-ка, под пятым числом... ну-ка?.. - водит Горкин пальцем, и я,
грамотный, вижу, как он читает... только почему-то не под 5: "Да не увлекает
тебя негодница ресницами своими!" Ага-а... вот чего тебе... про ресницы,
негодница. Про тебя сам Царь Соломон выложил. Не-хо-ро-шо-о...
- Известное дело, девка вострая! - говорит Гришка.
Матреша недовольна, отмахивается, чуть не плачет. А все говорят:
правда, сам царь Соломон, уж без ошибки.
- А ты исправься, вот тебе и будет настоящая судьба! - говорит Горкин
ласково. - Дай зарок. Вот я тебе заново швырну... ну-ка?
И читает: "Благонравная жена приобретает славу!" Видишь? Замуж выйдешь,
и будет тебе слава. Ну, кому еще? Гриша желает...
Матреша крестится и вся сияет. Должно быть, она счастлива , так и горят
розы на щеках.
- А ну, рабу божию Григорию скажи, царь Соломон Премудрый...
Все взвизгивают даже, от нетерпения. Гришка посмеивается, и кажется
мне, что он боится.
- Семерка показана, сто-ой... - говорит Горкин и водит по строчкам
пальцем. Только я вижу, что не под семеркой напечатано: "Береги себя от жены
другого, ибо стези ея... к мертвецам!" - Понял премудрость Соломонову? К
мертвецам!
- В самую точку выкаталось, - говорит Гаврила. - Значит, смерть тебе
скоро будет, за чужую жену!
Все смотрят на Гришку задумчиво: сам царь Соломон выкатал судьбу!
Гришка притих и уже не гогочет. Просит тихо:
- Прокинь еще, Михал Панкратыч... может, еще чего будет, повеселей.
- Шутки с тобой царь Соломон шутит? Ну, прокину еще... Думаешь царя
Соломона обмануть? Это тебе не квартальный либо там хозяин. Ну, возьми,
на... 23! Вот: "Язык глупого гибель для него!" Что я тебе говорил? Опять
тебе все погибель.
- Насмех ты мне это... За что ж мне опять погибель? - уже не своим
голосом просит Гришка. - Дай-ка, я сам швырну?..