Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
ивое лицо, как мне становилось стыдно
своей трусости, и в будущем я приучил себя отвечать ей столь же громко.
Под конец мы выработали весьма любопытную тактику и прекрасно
подыгрывали друг другу. Но, как я уже сказал, дирекция отнеслась к этому без
должного понимания. И вот остались только детские сеансы, во время которых
показывали большей частью немые фильмы и шум стоял такой, что несколько
громких вопросов и ответов ничего не значили.
Оттилия очень любила кино и, если удавалось, ходила туда по три-четыре
раза в неделю. Больше всего она любила фильмы про Мики Мауса и Пата с
Паташоном. Том Микс, мститель обездоленных, ей нравился меньше, а Гарольд
Ллойд и вовсе не нравился. Всегда было смешно, когда на экране появлялся
Бестер Китон или Чарли Чаплин. Зал визжал и захлебывался от смеха. И только
Оттилия весь сеанс терла платком глаза.
Но не следует думать, будто она из-за этого впадала в уныние. Наоборот,
Оттилия не позволяла себе теперь никаких капризов. Разве что в отношении
домработниц, которых обыкновенно меняла два раза на неделе, пода-гая, что
они у постоянно обсчитывают, обкрадывают или шпионят за ней. Во всяком
случае, ко мне и моему отцу она всегда относилась чудесно, хотя мой отец был
в семье признанной белой вороной. Впрочем, если один из ее сыновей снова
намеревался развестись или надвигалась очередная семейная буря, в ней
пробуждались способности, которые сделали бы честь любому проповеднику.
Непонятно почему, но из всей родни, насчитывавшей не менее двух с
половиной десятков душ, она предпочитала меня, даже когда мне было
четырнадцать, пятнадцать и больше лет. В чем тут дело, не знаю. Я никогда не
был красавцем и особых талантов за собой тоже не замечал. Возможно, Оттилия
была так ласкова со мной из сострадания. Ибо всем ее упорнейшим стараниям
сделать из меня верующего христианина я противился с неменьшим упорством. И
даже, часто случалось, отвечал ей ужасными стихами, в которых доказывал: а)
нелепость бытия, б) несуществование бога и в) бессмысленность веры.
Оттилия всегда очень внимательно читала эти опусы. И что любопытно,
она, кажется, действительно принимала их всерьез или по своей безграничной
доброжелательности делала вид, что принимает их всерьез.
Я вижу ее перед собой. Она сидит на балконе в высоком кресле с висячими
кистями, на носу у нее пенсне. Перед ней на застланном толстой бордовой
бархатной скатертью столе из красного дерева с причудливо изогнутыми ножками
раскрыто мое антирелигиозное кредо. Пахнет лавандой, нафталином, сморщенными
яблоками, прогорклым маслом и сложенным в комнате накрахмаленным бельем.
Тикают настенные часы - с маленькими колоннами, слева от часов висит портрет
первого мужа Оттилии с бакенбардами и стоячим воротником, справа -
расплывчатый, передержанный снимок второго. Время послеобеденное, солнце
косо светит сквозь кружевные занавески ручной работы, и с улицы доносятся
приглушенные детские голоса, гомон стрижей и чириканье воробьев.
Оттилия дочитала до конца. Она снимает пенсне, разглаживает исписанные
яростным почерком страницы и откидывается назад. Слышно только, как тикают
часы, да еще, может, бьется о стекло попавшая в западню оса, привлеченная
запахом яблок.
"Хорошо, - говорит Оттилия, - что ты так серьезно занимаешься этими
вещами".
И так всегда. После каждой новой атаки одна и та же фраза, ни разу не
измененная. Лишь много позже мы с ней беседовали о религии подробнее. И тут,
конечно, выяснилось, что Оттилия вовсе не была так уверена, как я
предполагал.
Тогда, за два месяца до смерти, она впервые попала под бомбежку. Вид у
нее был измученный, за ней нужно было приглядывать, появилась старческая
дрожь.
Но когда она в бомбоубежище принялась искать свой слуховой рожок и,
приставив эту допотопную медную трубу к уху, морща лоб, вслушивалась в
разрывы бомб, я вдруг ощутил тот же холодок, как тогда, стоя у билетной
кассы. И действительно, в адском грохоте рушащихся домов можно было
совершенно отчетливо различить спокойный, только теперь уже, правда, чуть
надтреснутый голос Оттилии: "Ну-ка, тише! Кто там хочет войти?"
Как я уже сказал, через два месяца она умерла, не выдержав ежедневных
воздушных тревог. .
Гроб стоял в бедно обставленной комнатенке. Не было на стене ни часов с
маленькими колоннами, ни портретов обоих ее мужей. Но по-прежнему пахло
лавандой, нафталином, сморщенными яблоками и прогорклым маслом. И каждая
чужая вещь в комнате, казалось, успела вобрать в себя частицу Оттилии и
теперь недобро, с иронией поглядывала на собравшиеся в помещении
многочисленные черные платья и шляпы.
Впрочем, так было всегда: стоило Оттилии задержаться где-нибудь дольше
двух дней, как совершенно чужие предметы вдруг становились знакомыми. И,
если говорить честно, никогда больше я не чувствовал себя так покойно, как у
нее. Ведь у Оттилии я был действительно дома.
ВЫПУСКНОЙ БАЛ
Собственно, до сих пор у отца не возникало со мной особых трудностей.
Зато потом, когда у меня началась эта дурацкая ломка голоса и я не знал,
куда девать свои длиннющие руки и ноги, и часто вообще не знал, что мне с
собой делать, и сидел просто так, уставясь перед собой; или, читая Карла
Мая, неожиданно заливался краской, вдруг вспомнив, что должен стыдиться
своего длинного носа и внезапно пробивающейся бородки, отец отодвигал в
сторону изодранную белку, потрепанного сарыча или другую зверушку, которую
только что набил опилками и искусно зашил, и смотрел на меня порою так
грустно, что иногда хотелось крикнуть ему: это ведь твое наследство, от
которого я страдаю. И он действительно чувствовал себя чем-то виноватым. Во
всяком случае, однажды вечером отец, ковыряя пинцетом в железном ящике, где
хранились стеклянные глаза, оказал:
- Я записал тебя на уроки танцев.
- Еще раз, - хрипло произнес я. - На уроки чего?
- На уроки танцев, - сказал отец и примерил подобранный глаз стоявшей
перед ним чомги. Глаз оказался велик и косил, и отец отбросил его. - Дело в
том, что господин Леви дает уроки танцев ускоренным методом.
- Ужасное слово, - произнес я, и мой голос безо всякого умысла с моей
стороны сорвался на фальцет, - а что это значит?
- Это значит, - сказал отец, - что уроки проводятся не один, а два раза
в неделю, по вторникам и средам. Разумеется, вечером, поскольку день
разбивать нельзя.
- И что этим достигают? Отец откашлялся.
- С помощью этого ускоренного метода достигают то, что на следующий
день после рождества состоится выпускной бал. Иными словами, за два с
половиной месяца ты выучишься всем современным танцам.
Голова у меня слегка закружилась.
- Это обязательно? - спросил я и, дрожа, прижал ладони к вискам, ибо
мой голос неожиданно ухнул вниз.
- Нет, не обязательно, - ответил отец. Он и стеклянный глаз, который он
держал пинцетом, внимательно и холодно разглядывали друг друга. - Но я
думаю, ты поддержишь меня, разве не так?
Глаз подошел, и теперь чомга пронизывала, меня испытующим взглядом.
- Да, - хрипло каркнул я, - конечно, поддержу, только...
- Тебе это даст огромную уверенность в себе, - несколько бессвязно
прервал меня отец. - И заодно приобретешь все нужные манеры.
- Ты мечтатель, - с горечью произнес я.
- Я был бы плохим отцом, - сказал отец, - если бы не мечтал, глядя на
своего сына. - Жуя концы чуть тронутых сединой усов, он покачал головой,
обнаружив на груди чомги пролысину.
- Сам посуди, - сказал я как можно примирительней. - Ведь я уже дважды
оставался в гимназии на второй год. Разве этого недостаточно?
На мгновенье мне показалось, будто отец плотно сжал под усами губы.
- В такие времена, - сказал он, выдергивая в разных местах перья, чтобы
заделать дырку на груди птицы, - остаться на второй год - все равно что
продлить себе молодость, а стало быть, это чистая прибыль. Так почему бы не
попытаться приумножить ее, усвоив правила изысканного обращения?
- Учеба есть учеба, - глухо произнес я. - У меня и так постоянно гудит
голова.
- Уроки танцев, - сказал отец, зажмурив один глаз, чтобы поточнее
промазать клеем дырку на груди чомги, - не обременят тебя, а доставят
радость.
Нет, сколь проникновенно он ни расписывал мне достоинства школы танцев,
меня они не прельщали. И, как оказалось в первый же день, не зря.
Школа танцев господина Леви - по необъяснимым причинам он назвал ее
"Танцзал "Индра" - помещалась в самом дальнем крыле шарикоподшипникового
завода. Нужно было вначале миновать два задних довольно больших темных
двора, и только после этого до нас донеслись отнюдь неманящие звуки пианино,
в которых слышалась вся пустота мирозданья.
- Его сын, - с преувеличенным восторгом пояснил отец. - У них фамильное
дело.
Я пропустил намек мимо ушей, и мы нырнули под козырек из волнистого
железа, с обеих сторон огороженный битым армированным стеклом и
простиравшийся до самого входа, над которым устало подрагивала красная
электрическая надпись "Танцзал "Индра".
- В торжественных случаях, вроде выпускного бала, который состоится
сразу после рождества, - сказал отец, - здесь, конечно, будут постелены
кокосовые дорожки.
Я удрученно кивнул, потому что перед лучом света, который проникал
сквозь дверную щель, замаячила чья-то громадная фигура.
- Это Кунке, - спокойно сказал отец. - Бывший чемпион в тяжелом весе из
клуба "Тысяча девятисотый год". С тех пор как коммунистов загнали в
подполье, он занимает здесь пост ответственного распорядителя.
- Ответственного чего? - переспросил я. Но Кунке уже стоял рядом и
подозрительно смотрел на нас из-под своей плоской кожаной кепки. Что нам
здесь надо?
- Ничего, - визгливо произнес я. - Мы можем сейчас же уйти.
- Но, господин Кунке, - примирительным тоном произнес отец, - мы же
знакомы друг с другом. Это я делал для вашей мамы чучело канарейки.
Канарейка лежит на спине и усыпана серебряными блестками. Помните?
- Смутно, - честно признался Кунке в окружавшей нас темноте. - А где же
третий?
- Какой третий? - спросил отец.
- Не морочьте мне голову, - раздраженно произнес Кунке. - Здесь кто-то
только что сипел пропитым басом.
Отец откашлялся.
- Да это он.
- Этот? - сказал Кунке.- - С писклявым голосом?
- В интересах коммерции вам следовало бы быть повежливей, - возбужденно
произнес отец. - У мальчика ломается голос. Ну и что с того?
Кунке с отсутствующим видом прислушивался к происходящему на соседнем
участке, где был школьный двор или что-то в этом роде. Оттуда, из
распахнутого окна физкультурного зала, заглушая звуки пианино, неслась
раскатистая барабанная дробь и пронзительный свист флейт.
- Репетируют, - протяжно произнес Кунаке. И снова вернулся к нам. Мы
должны его извинить, но в такое политически неустойчивое время бдительность
должна быть на первом плане.
- Кому вы это говорите, - уже мирно произнес отец. - Нет такой двери,
которую не хотелось бы вечером закрыть на ключ.
Кунке с размаху хлопнул его по плечу.
- Верно, приятель, верно.
Он настежь распахнул дверь в зал, и долбящая музыка зазвучала теперь
так пусто, гулко и громко, будто на свете существовало одно лишь это
истерзанное пианино, и ничего больше. Но так только казалось, ибо когда
глаза привыкли к яркому свету висящих под потолком гирлянд электрических
ламп, я разглядел стоявшие по обе стороны скамейки и сидевших на них: слева
ребят, справа девчонок; приземистого господина посередине зала в старомодном
сюртуке и брюках в черную полоску, который выглядел на редкость серьезно и
представительно, и рядом с ним длинную, тощую, столь же серьезную и
собранную девицу, выделывавшую под музыку разные сложные па.
- Танго, - умиленно произнес отец и, склонив голову набок, со знанием
дела задрыгал ногами. Не знаю почему, но мне его просвещенность не
понравилась. Я считал его более целомудренным.
По правде сказать, мне здесь вообще ничего не понравилось, и меньше
всего, конечно, девчонки. Разве я для того так старательно избегал их, чтобы
встретить здесь целый табун? Мое недовольство усилилось, когда я заметил,
что многих из них знаю еще со школы. Например, Калле, теперь служившую в
филиале кооперативного магазина в Панков-Хейнерсдорфе, или Эллу,
занимавшуюся плетением венков, или Лизбет, у которой был роман с уличным
торговцем, и еще нескольких.
Отец тут же послал им любезную улыбку. Но когда его улыбка вернулась,
чтобы охватить и меня, она внезапно померкла.
Я был человеком иного склада и просто не мог стоять здесь. Мне хотелось
домой, хотелось побыть одному. С меня достаточно моего длинного носа. Я
действительно не понимал, что происходило с девчонками: они то и дело
толкали друг дружку и хихикали. Ведь до этого, перед зеркалом, все было в
порядке. Отец даже сделал мне комплимент по поводу сочетания темно-синей
рубашки t желтым галстуком.
В довершение ко всему я почувствовал, как заливаюсь краской. Тут,
конечно, и ребята стали подталкивать друг друга. Не помогло и то, что с
большинством из них, я тоже был знаком. Наоборот, это только усугубило
положение. Потому что они давно уже работали. Ханне крутил фильмы в кино
дворцового парка, Рихард помогал отцу варить дома мыло, Ангек стал
угольщиком, Эрвин работал на складе гробов своего дяди, а я, что делал я? Я
поступил в гимназию и два раза подряд остался на второй год.
К счастью, господин Леви наконец заметил нас. Он поцеловал руку
долговязой девицы, вероятно, дочери, и громко хлопнул в ладоши, его сын-,
сидевший за пианино, перестал играть и повернулся к нам.
Что ни говори, а не только господин Леви с серьезным, приветливым
выбритым до синевы лицом, но и его сын были людьми; и даже длинная, тощая и
строгая дочь была приятной.
У нее был вкрадчивый, тягучий голос, и она сказала, что уже сейчас
может гарантировать мне место своего главного партнера на рождественском
балу: у нас с ней одинаковый рост.
И хотя я счел это рекламным трюком, но покраснел еще сильнее и
пробормотал, что тоже надеюсь на это.
Отец решил, что успех в обществе мне теперь обеспечен, и никак не мог
умерить своей веселости, казавшейся тем более неуместной, что ни господин
Леви, ни его дочь ее не разделяли.
Однако это отнюдь не означает, что ничего неуместней и быть не могло.
Ибо самым неуместным было то, что мне пришлось знакомиться со всеми подряд
независимо от того, знал ли я этих ребят и девчонок или нет, а поскольку
господин Леви, видимо, преследовал этим унижением педагогические цели,
случилось так, что я вынужден был расшаркиваться перед некоторыми девчонками
раз по шесть.
Никогда еще мой кадык не казался мне таким тяжелым, мой нос таким
огромным, лоб таким бледным, а голос таким противным. Слава богу, что это
произошло в пятницу, и я тешил себя надеждой, что до следующего раза у меня
будет пятидесятидвухчасовой перерыв.
Позже господин Леви, засунув большие пальцы в проймы жилета, беседовал
с отцом о проблемах воспитания; в этом разговоре отец неожиданным образом
защищал принцип свободы решений. Я не мешал им, радуясь, что другие ушли, и
прислушиваясь к звукам флейт и барабанов, которые теперь отчетливо
доносились из физкультурного зала; неожиданно возле меня оказалась высокая,
тощая, серьезная дочь господина Леви и вполголоса сказала:
- Пойдемте! Поговорите немного с Максом!
Ее брату Максу барабанный бой и свист флейт во дворе, казалось, тоже
действовал на нервы. Он, скрючившись, сидел на трех старых адресных книгах,
увеличивавших высоту стула, и рукавом пиджака нервно тер название фирмы на
внутренней стороне крышки пианино. Щеки у него так же как и у его отца были
выбриты до синевы. Только был он еще тщедушнее, почти крошечный, бородатый
ребенок.
Я устало произнес, что это очень утомительно.
- Вы должны набраться терпения, - улыбаясь, сказал он. - В жизни всегда
наступает время, когда всякая наука приносит пользу.
- Взгляните на мир, - сказал я. - Какая ему польза от того, что кто-то
научится плясать под музыку или овладеет несколькими правилами приличия?
Макс сосредоточенно смотрел поверх своих тусклых окуляров на крышку
пианино.
- Мир, - внезапно произнес он также тягуче, как прежде его сестра, -
выглядел бы гораздо хуже, если бы все думали так.
Эти слова и явились причиной того, что я все-таки решил держаться до
конца. То есть я решился на это еще из любви к отцу. Потому что, хотя еще
стоял октябрь, он жил ожиданием первого рождественского дня, когда в
танцзале "Индра", Ледерштрассе, 112, второй двор справа, должен был
состояться выпускной бал господина Леви, и мне предстоял экзамен на звание
танцора и кавалера.
И надо отдать отцу должное: своей непоколебимой уверенностью в том, что
я блестяще выдержу этот день, он толкнул меня на деяния, которых я по
собственной инициативе никогда бы не совершил: я запоминал танцевальные па,
я научился, пусть с трудом и ценой огромного напряжения, отличать польку от
фокстрота, я пытался понять, почему (как неустанно твердил нам господин
Леви) полагалось поднять даме перчатку, но никак не гребень. Я не был
сообразительным учеником. Я никогда не был сообразительным. Мне требовались
недели и терпеливое репетиторство Макса, который вечерами при свете уличных
фонарей или днем в тихом уголке парка повторял со мной все сложные фигуры,
пока я, наконец, с помощью железного тренажа не усвоил к примеру азов
танцевального воплощения ритма вальса.
Однако здесь я должен быть справедливым. Все получалось - если вообще
получалось - только когда я пробовал это один. Если же господин Леви, по
своему обыкновению, с серьезным и решительным видом ставил меня в пару с
одной из девчонок, все пропадало. Стоило мне дотронуться до Эллы, Калле,
Лизбет или любой другой девчонки, как я превращался в комок нервов. И только
с одной все удавалось, этой одной была Ханна, длинная, тощая, серьезная дочь
господина Леви.
Словно две точно пригнанные друг к другу доски одинаковой длины, мы
церемонно двигались через танцзал "Индра", в котором всякий, кто столь же
часто, как я, опускал глаза, мог признать по масляным пятнам и вбитым
железным пластинам бывший цех.
Ханна не была хорошей учительницей. Может, для этого ей следовало быть
моложе или старше лет на пятнадцать. А ей было под тридцать пять, и, танцуя,
она всегда стремилась вести. Я никогда не был властолюбив и потому эта ее
манера была мне на руку. Впрочем, иначе и быть не могло. Ибо только под
предводительством Ханны создавалась (признаюсь, невыразимо прекрасная)
иллюзия, будто я был вполне приличным танцором. К тому же из всех девчонок
она была единственной, не считавшей такое нормальное явление, как ломка
голоса, достойным осмеяния; я имею в виду, что с ней можно было говорить. С
ней можно было говорить даже о сложной материи, например, о таком каверзном
вопросе, безобразят ли меня очки, прописанные врачом из-за моей страсти к
чтению, и если да, то следует ли в этом случае уйти из жизни.
Во все она вникала серьезно и обстоятельно. И только, когда я осторожно
спрашивал ее совета, как мне избавит