Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
- согласился Петроний. - Разумеется, теперь не
время спорить, но помнишь, что ты говорил, когда нам не удалось вырвать ее
из Туллианума? Тогда я потерял всякую надежду, ты же, когда мы пришли
домой, сказал: <А я верю, что Христос может мне ее вернуть>. Так пусть
вернет. Если я брошу драгоценный кубок в море, ни один из наших богов не
сумеет мне его вернуть, но раз и ваш бог не лучше, с чего бы мне почитать
его больше, чем прежних?
- Так ведь он отдаст ее мне, - возразил Виниций.
- Знаешь ли ты, - сказал Петроний, пожав плечами, - что завтра
собираются осветить сады императора христианами?
- Завтра? - переспросил Виниций.
И от близости страшного испытания сердце его все же дрогнуло. С
ужасом и скорбью он подумал, что, возможно, это будет последняя ночь,
которую он сможет провести с Лигией. Наскоро простясь с Петронием, он
поспешил к смотрителю Ям за своей тессерой.
Но тут его ждало разочарование - смотритель отказался дать ему
тессеру.
- Извини, господин, - сказал он. - Я сделал для тебя все, что мог, но
жизнью рисковать не хочу. Нынешней ночью христиан должны отправить в сады
императора. В тюрьме будет полным-полно солдат и чиновников. Если тебя
узнают, пропал и я, и дети мои.
Виниций понял, что настаивать бесполезно. У него, однако, мелькнула
надежда, что солдаты, уже не раз видевшие его, пропустят его без тессеры.
С наступлением сумерек, одевшись как обычно в груботканую тунику и повязав
голову тряпицей, он отправился к тюремным воротам.
Но в этот день тессеры проверяли еще тщательнее, чем всегда, а
главное, сотник Сцевин, суровый воин, душою и телом преданный императору,
узнал Виниция.
И все же в этой одетой железом груди, видимо, теплились искорки
жалости к человеческому горю - вместо того чтобы ударить копьем о щит и
поднять тревогу, сотник отвел Виниция в сторону и сказал:
- Возвращайся домой, господин. Я тебя узнал, но буду молчать, я не
хочу тебя губить. Впустить тебя не могу, но ты иди домой, и да пошлют тебе
боги исцеление.
- Не можешь впустить, - сказал Виниций, - так позволь хоть остаться
здесь и посмотреть на тех, кого будут выводить.
- Это в данном мне приказе не запрещено, - отвечал Сцевин.
Виниций стал у ворот, ожидая, когда начнут выводить обреченных на
смерть. Наконец около полуночи ворота открылись настежь и показалась
колонна узников - мужчины, женщины и дети, сопровождаемые вооруженными
преторианцами. Ночь была светлая, стояло полнолуние, и можно было
различить не только фигуры, но даже лица несчастных. Они шли попарно
длинной, угрюмой вереницей в тишине, нарушаемой лишь бряцаньем оружия в
руках солдат. И столько было их, что казалось, все подвалы опустеют.
В конце шествия Виниций отчетливо разглядел лекаря Главка, однако ни
Лигии, ни Урса в колонне обреченных не было.
Глава LXII
Еще не вполне стемнело, когда первые толпы римлян хлынули в сады
императора. В праздничных одеждах, в венках, со смехом и песнями, а многие
и пьяные, они шли смотреть новое, великолепное зрелище. Крики: <Семиаксии!
Семиаксии!> - раздавались на Крытой улице, на мосту Эмилия и по ту сторону
Тибра, на Триумфальной дороге, возле цирка Нерона и дальше - на
Ватиканском холме. В Риме и прежде видали горящих на столбах людей, но
такого количества обреченных еще не бывало. Император и Тигеллин, желая
покончить с христианами, а заодно пресечь эпидемию, все больше
распространявшуюся из тюрем по городу, приказали освободить все темницы,
так что в них едва осталось несколько десятков человек, предназначенных
для завершения игр. И толпы черни, пройдя через ворота садов,
останавливались в немом изумлении. Все главные аллеи, а также боковые,
пролегавшие среди густых чащ вдоль лугов, рощиц, прудов, садков и усеянных
цветами клумб, были уставлены просмоленными столбами с привязанными к ним
христианами. С более высоких мест, где не заслоняли деревья, можно было
видеть целые длинные ряды столбов и тел, увитых цветами, гирляндами мирта
и плюща, - ряды эти тянулись в глубь садов, шли по холмам и низинам,
уходили так далеко, что, если более близкие казались корабельными мачтами,
то те, вдали, были подобны пестрым, воткнутым в землю тростинкам или
копьям. Их число превзошло все ожидания. Можно было подумать, что здесь
взяли да привязали к столбам целый народ на потеху Риму и императору.
Толпы зрителей останавливались перед некоторыми столбами, где их
любопытство привлечено было фигурой или полом жертвы, разглядывали лица,
венки, гирлянды плюща, после чего шли дальше, задаваясь недоуменным
вопросом: <Неужто могло быть столько виновных? И как могли поджигать Рим
дети, которые едва умеют ходить?> Недоумение это мало-помалу превращалось
в какое-то тревожное чувство.
Тем временем совсем стемнело, и в небе заблестели первые звезды.
Тогда возле столбов стали рабы с горящими факелами и, как только во всех
концах садов раздались трубные звуки, возвещая начало зрелища, каждый из
рабов поднес факел к подножью столба.
Прикрытая цветами и облитая смолою солома занялась ярким пламенем,
который, разгораясь с каждой минутой, пожирал гирлянды, устремлялся вверх
и охватывал ноги жертв. Народ притих, и сады огласились страшным,
оглушительным воплем, криками боли. Однако некоторые из жертв, подняв
голову к звездному небу, запели гимн Христу. Народ прислушивался. Но даже
самые черствые сердца объял ужас, когда от более коротких столбов
понеслись душераздирающие детские голоса. <Мама! Мама!> - кричали дети, и
дрожь пробрала даже пьяных при виде этих головок и невинных детских лиц,
искаженных болью, задыхающихся в дыму. А огонь забирался все выше и сжигал
все новые венки из роз и плюща. Пылали столбы на главных и боковых аллеях,
пылали купы деревьев, и луга, и цветочные поляны, багрово отсвечивала вода
в озерах и прудах, алела трепещущая листва деревьев - стало светло как
днем. Смрадный запах горящих тел наполнил сады, но тут рабы принялись
сыпать в загодя поставленные меж столбами курильницы мирру и алоэ. В толпе
здесь и там слышались выкрики - то ли сострадания, то ли восторга и
радости, - они становились все громче, чем больше огонь охватывал столбы,
подымаясь к груди жертв, жгучим своим дыханием курчавя волосы на их
головах, застилая их почерневшие лица и наконец взвиваясь еще выше, как бы
во славу той победительной, торжествующей силы, которая велела его
разжечь.
Еще в самом начале зрелища среди народа появился император на
великолепной цирковой квадриге, запряженной четырьмя белыми аргамаками, -
он был в одежде цвета партии Зеленых, к которой принадлежали он и его
двор. За ним двигались повозки с придворными в роскошных нарядах, с
сенаторами, жрецами и обнаженными вакханками в венках и с кувшинами вина в
руках, уже частью пьяными и издававшими дикие крики. С вакханками ехали
музыканты, наряженные фавнами и сатирами, игравшие на кифарах, формингах,
дудевшие в свирели и рога. На других повозках восседали римские матроны и
девицы, также пьяные и полуобнаженные. Рядом с квадригами прыгали плясуны,
потрясая тирсами в лентах, другие били в бубны, третьи рассыпали цветы.
Вся эта великолепная процессия двигалась под возгласы <Эвоэ!> по самой
широкой аллее сада, среди дыма и людей-факелов. Император, сопровождаемый
Тигеллином и Хилоном, чьим испугом он хотел позабавиться, сам правил
лошадьми и, ведя повозку очень медленно, разглядывал горящие тела, а
заодно прислушивался к крикам народа. Стоя на высокой позолоченной
квадриге, окруженный волнами людскими, припадавшими к его стопам, в
отблесках пламени, в золотом венке циркового победителя, он возвышался над
придворными и толпой, казался великаном. Уродливо толстые руки, вытянутые
вперед и державшие вожжи, как будто благословляли народ. На лице и в
прищуренных глазах светилась усмешка, он сиял над людьми как солнце или
как некое божество, хотя страшное, но великолепное и могущественное.
Временами он останавливал лошадей, чтобы получше присмотреться к
какой-нибудь девушке, чья грудь начинала шипеть под языками огня, либо к
искаженному смертною судорогой лицу ребенка, потом опять ехал дальше,
возглавляя разнузданную, беснующуюся процессию. Порой он кланялся народу,
а порой откидывался назад, натянув вожжи, и переговаривался с Тигеллином.
Подъехав наконец к большому фонтану на перекрестке двух аллей, он сошел с
квадриги и, кивнув обоим своим спутникам, смешался с толпой.
Его приветствовали криками и рукоплесканьями. Вакханки, нимфы,
сенаторы, августианы, жрецы, фавны, сатиры и солдаты вмиг окружили его
бешеным хороводом, а он, идя между Тигеллином и Хилоном, огибал фонтан,
вкруг которого пылало несколько десятков факелов, и перед каждым
останавливался, делая замечания по поводу пылающих жертв или издеваясь над
старым греком, на чьем лице изображалось безмерное отчаяние.
Но вот они задержались перед высоким столбом, украшенным миртом и
увитым вьюнками. Красные языки огня достигали уже колен обреченного, но
лицо сперва нельзя было разглядеть, так как дым от сырых веток заслонял
его. Вдруг легкий ночной ветерок отогнал дым и открыл голову старика с
седою, падающей на грудь бородою.
При виде ее Хилон весь скорчился, извиваясь, как раненая змея, и
издал вопль, скорее похожий на карканье вороны, чем на голос человеческий.
- Главк! Главк!
И в самом деле, с горящего столба на него смотрел лекарь Главк.
Несчастный был еще жив. Страдальческое лицо глядело вниз, будто он
хотел в последний раз посмотреть на своего губителя, который его предал,
отнял жену, детей, подослал к нему убийцу, а когда все это было во имя
Христа прощено, еще раз предал его в руки палачей. Никогда человек не
причинял другому столько зла, да еще с такой жестокостью и злобой. И вот
жертва горела теперь на просмоленном столбе, а палач стоял у ее ног. Глаза
Главка неотрывно глядели на лицо грека. Минутами их заслонял дым, но,
стоило повеять ветерку, и Хилон опять видел эти вперившиеся в него зрачки.
Он распрямился, хотел бежать, но не смог. Ему вдруг почудилось, что ноги у
него свинцовые и что какая-то невидимая рука с неодолимою силой удерживает
его у этого столба. И он оцепенел. Только чувствовал: что-то переполняет
душу его, что-то рвется на волю, он сыт по горло этими муками и кровью,
видно, пришел конец жизни его, и вот все вокруг исчезло - и император, и
свита, и толпа; бездонная, страшная, непроглядная пустота вдруг объяла его
со всех сторон, и горят в ней лишь эти очи мученика, зовущие его на суд. А
тот, все ниже опуская голову, смотрел и смотрел. Окружающие догадались,
что меж двумя этими людьми что-то происходит, но смех замер на устах - в
лице Хилона было что-то пугающее, оно было искажено такой тревогой, таким
страданьем, как будто огненные языки жгли его собственное тело. Внезапно
он зашатался и, простирая руки, вскричал страшным, режущим слух голосом:
- Главк! Во имя Христа! Прости!
Воцарилась тишина, дрожь пробежала по телам всех, и взоры невольно
обратились вверх.
А голова мученика слегка качнулась, и оттуда, с верхушки столба,
послышался голос, похожий на стон:
- Прощаю!
Взвыв как дикий зверь, Хилон бросился ничком наземь, зачерпнул обеими
руками пыль, посыпал себе голову. Пламя меж тем взвилось вверх, охватило
грудь и лицо Главка, миртовый венок на его голове расплелся, вспыхнули
ленты на верхушке столба, и весь он озарился ослепительным светом.
Тут Хилон поднялся с земли. Лицо его так сильно изменилось, что
августианам почудилось, будто они видят другого человека. Глаза сверкали
необычным огнем, от изборожденного морщинами лба словно исходило сияние;
этот жалкий, тщедушный грек походил теперь на вдохновленного богом жреца,
готовящегося открыть людям тайны неведомые.
- Что с ним? Рехнулся, наверно! - послышались голоса.
А Хилон, оборотясь к толпе и вскинув вверх правую руку, закричал во
всю мочь, чтобы не только августианы, но и толпящаяся дальше чернь могла
его слышать:
- Народ римский! Клянусь смертью своею, что здесь погибают невинные,
а поджигатель - вот он!
И он пальцем указал на Нерона.
Воцарилась мертвая тишина. Придворные окаменели. Хилон все стоял,
вытянув дрожащую руку с указующим на императора перстом. И вдруг поднялся
шум. Подобно волнам, гонимым нежданно подувшим ветром, толпа надвинулась
на старика, стремясь разглядеть его. То там, то здесь раздались выкрики:
<Держи его!>, <Горе нам!> Толпа засвистела, заверещала: <Агенобарб!
Матереубийца! Поджигатель!> С каждою минутой суматоха нарастала. Вакханки,
пронзительно визжа, прыгали на повозки, чтобы спрятаться. Несколько
обгоревших столбов вдруг опрокинулось, рассыпая вокруг искры и еще усилив
смятение. Неудержимо, слепо движущаяся людская лавина захватила Хилона и
увлекла его в глубь сада.
К этому времени столбы уже везде стали перегорать и валиться наземь,
наполняя аллеи дымом, искрами, чадом горящего дерева и горелого
человеческого мяса. Один за другим угасали факелы вдали и вблизи. В садах
становилось темно. Встревоженные, угрюмые толпы устремлялись к воротам.
Весть о происшедшем распространялась из уст в уста с изменениями и
добавлениями. Одни говорили, будто император упал в обморок, другие -
будто он сам признался, что приказал поджечь Рим, третьи - будто он тяжело
заболел, и наконец - будто его увезли на повозке как мертвого. Раздавались
сочувствующие христианам голоса: <Не они сожгли Рим! Зачем же столько
крови, мук и несправедливости? А не станут ли боги мстить за невинных, и
тогда какими жертвоприношеньями удастся умилостивить их опять?> Все чаще
повторялись слова . Женщины громко горевали по детям,
которых столько побросали диким зверям, распяли на крестах или сожгли в
этих проклятых садах! И в конце концов сострадание к казненным
превращалось в проклятья императору и Тигеллину. Но были и такие, которые
задавали себе или другим вопрос: <Что же это за бог, который дает такую
силу переносить муки и саму смерть?> И они возвращались домой, глубоко
задумавшись.
Хилон еще долго блуждал по садам, не зная, куда идти, не разбирая
дороги. Теперь он опять почувствовал себя немощным, хворым, жалким
стариком. Он спотыкался о недогоревшие тела, наступая на головешки,
которые выстреливали ему вслед снопами искр, а не то усаживался и смотрел
вокруг бессмысленным взглядом. В садах стало почти совсем темно - лишь
плыла меж деревьями бледная луна, озаряя смутным светом аллеи да
обуглившиеся, поваленные столбы и черневшие бесформенными бугорками трупы.
Старому греку мерещилось, будто на луне он видит лицо Главка, будто очи
Главка все глядят на него, и он старался прятаться от лунного света.
Наконец он все же вышел из тени и невольно, подгоняемый какою-то тайною
силой, устремился по направлению к фонтану, у которого испустил дух Главк.
Внезапно чья-то рука тронула его плечо.
Старик обернулся и, увидав незнакомого человека, с испугом вскричал:
- Кто там? Кто ты такой?
- Апостол Павел из Тарса.
- Я проклят! Чего ты хочешь?
И апостол ответил:
- Хочу тебя спасти.
Хилон оперся о дерево.
Ноги под ним подгибались, руки повисли вдоль тела.
- Для меня нет спасенья! - глухо произнес он.
- Ты ведь слышал, что бог простил раскаявшегося разбойника на кресте?
- спросил Павел.
- А ты знаешь, что совершил я?
- Я видел сокрушение твое и слышал, как ты свидетельствовал истину.
- О господин мой!
- И ежели раб Христов простил тебя в минуту мучений и смерти, ужели
Христос тебя не простит?
- Прощенье? Для меня - прощенье? - И Хилон, точно теряя рассудок,
схватился руками за голову.
- Наш бог - бог милосердия, - отвечал апостол.
- Для меня? - повторил Хилон.
И он застонал как человек, уже не имеющий сил подавить свою боль и
страданье. Но Павел заговорил снова:
- Обопрись на меня и идем со мною.
И, взяв Хилона за руку, пошел с ним по пересекающимся аллеям,
прислушиваясь к шуму фонтана, который, мнилось, плакал в ночной тиши над
телами замученных.
- Наш бог - бог милосердия, - повторил апостол. - Если бы ты стал на
берегу и бросал бы в море камни, мог бы ты ими заполнить пучину морскую? И
я говорю тебе, что милосердие Христово подобно морю, и все грехи и
злодеяния человеческие потонут в нем, как камень в пучине. Я говорю тебе,
что оно подобно небу, покрывающему горы, долины и моря, ибо оно вездесуще
и нет ему ни пределов, ни конца. Ты страдал у столба Главка, и Христос
видел твое страданье. Не заботясь о том, что ждет тебя завтра, ты сказал:
<Это он - поджигатель!> - и Христос запомнил слова твои. Ибо злоба твоя и
ложь ушли из твоего сердца, и осталась в нем одна лишь скорбь великая.
Идем со мною и слушай, что я тебе скажу: ведь я тоже ненавидел его и
преследовал его избранников. Я не признавал его, не верил в него, пока он
сам не явился мне и не призвал меня. И с той поры в нем вся любовь моя. А
ныне он посетил тебя угрызениями совести, тревогой и сокрушением, дабы
призвать тебя к себе. Ты его ненавидел, а он тебя любил. Ты предавал на
муки его приверженцев, а он хочет тебя простить и спасти.
Грудь несчастного грека сотрясли бурные рыданья, душа его разрывалась
от скорби, а Павел, обнимая его плечи, все более завладевал им и вел, как
солдат ведет пленника.
Немного помолчав, Павел снова заговорил:
- Иди за мною, и я поведу тебя к нему. Для чего иного приходил бы я к
тебе? Но он велел мне собирать души человеков во имя любви, и я исполняю
его веленье. Ты полагаешь, что ты проклят, а я говорю тебе: уверуй в него,
и тебя ждет спасенье. Ты думаешь, что ему ненавистен, а я повторяю тебе,
что он тебя любит. Взгляни на меня! Не будь у меня его, у меня не было бы
ничего, кроме злобы, жившей в моем сердце, а ныне любовь его заменяет мне
отца и мать, заменяет богатство и власть. В нем одном - наше прибежище,
один он зачтет тебе твою скорбь, воззрит на нищету твою, снимет с тебя
бремя тревоги и подымет тебя до себя.
С этими словами Павел привел грека к фонтану, серебряная струя
которого мерцала издали в лунном свете. Вокруг было тихо и пустынно,
рабы-уборщики уже унесли и обгорелые столбы, и тела мучеников.
Хилон со стоном пал на колени и, прикрывая лицо руками, замер в
неподвижности. А Павел, подняв лицо к звездам, начал молиться:
- Господи, воззри на этого несчастного, на его сокрушение, слезы и
муку сердечную! Боже милосердный, ты, что пролил свою кровь за грехи наши,
ради мук твоих, ради смерти твоей и воскресения, отпусти ему вину!
Он умолк и долго еще глядел на звезды, беззвучно шепча молитву.
Вдруг у ног его послышался похожий на стенанье возглас:
- Христос! Христос! Отпусти мне грехи мои!
Тогда Павел подошел к фонтану, зачерпнул в пригоршню воды и вернулся
к стоявшему на коленях грешнику:
- Хилон, крещу тебя во имя отца, и сына, и святого духа! Аминь!
Хилон поднял голову, раскинул руки в стороны и так замер. Свет полной
луны падал прямо на его побелевшие волосы и такое же белое, неподвижное,
как бы мертвое или из мрамора высеченное лицо. Одна за другою шли минуты,
из больших птичников в садах Домициев донеслось пенье петухов, а