Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
нами звенело оружие солдат или раздавался шепот молитв. Петр
слушал слова молитв, и лицо его все больше светилось радостью - ведь он
едва мог обнять взором тысячную толпу верующих. И чувствовал он, что
исполнил свое дело, и знал уже, что истина, которую он всю жизнь
проповедовал, зальет все, подобно как волны морские, и ничто уже ее не
остановит. С этою мыслью поднял он глаза к небу и молвил: <Господи, ты
велел мне покорить этот город, владыку мира, и вот я его покорил. Ты велел
основать в нем твою столицу, и вот я ее основал. Ныне это твой город,
господи, и я иду к тебе, потому что устал от трудов>.
Проходя мимо храмов, он говорил им: <Быть вам храмами Христовыми!>
Глядя на движущиеся перед его глазами толпы, говорил им: <Быть детям вашим
рабами Христовыми!> И шел дальше с чувством одержанной победы, сознавая
свою заслугу, свою силу, умиротворенный, величавый. Солдаты, как бы
отдавая невольно дань его торжеству, повели его по Триумфальному мосту* и
дальше - к Навмахии и цирку. Верующие из Заречья присоединились к шествию,
густая толпа все росла и росла - командовавший преторианцами центурион
догадался наконец, что ведет, наверно, какого-то верховного жреца,
которого сопровождают приверженцы, и встревожился, что его отряд невелик.
Но в толпе не раздавалось ни единого крика возмущения или ярости. На всех
лицах изображалось сознание значительности этой минуты, ее величия, но
также ожидание - некоторые из верующих, вспоминая, что при смерти Христа
земля разверзлась от скорби и мертвые восстали из могил, думали, что,
может, и теперь будут явлены какие-то видимые знаки, чтобы прославить
смерть апостола в веках. Иные даже говорили себе: <А вдруг господь изберет
час гибели Петра, чтобы, как обещал, сойти с небес и вершить суд над
миром>. С этой мыслью они препоручали себя милосердию спасителя.
_______________
* Pons Triumphalis (Примеч. автора.)
Но вокруг все было спокойно. Холмы словно выгревались и отдыхали на
солнце. Наконец шествие остановилось между цирком и Ватиканским холмом.
Солдаты принялись копать яму, другие положили на землю крест, молотки и
гвозди, ожидая, когда будут закончены приготовления, а толпа, все такая же
притихшая и сосредоточенная, стояла на коленях.
Голову апостола озаряли золотистые лучи, в последний раз обернулся он
к городу. Вдали, чуть пониже, серебрились воды Тибра, на другом берегу
было видно Марсово поле, повыше - мавзолей Августа, ниже - огромные термы,
которые начал сооружать Нерон, еще ниже - театр Помпея, а за ними, частью
заслоненные другими зданиями, - Септа Юлия*, множество портиков, храмов,
колоннад, многоэтажных зданий и, наконец, совсем далеко облепленные домами
холмы, гигантский человеческий муравейник, границы которого тонули в
голубом тумане, гнездо преступлений, но также могущества, очаг безумия, но
также порядка, город, ставший главою мира, его угнетателем, но также его
законодателем и замирителем, всесильный, непобедимый, вечный город.
_______________
* С е п т а Ю л и я - помещение для голосования на северном
склоне Капитолия.
Окруженный солдатами Петр смотрел на него, как царственный властелин
смотрел бы на свою вотчину, и говорил ему: <Ты искуплен, ты мой!> И никто
- не только среди копавших яму солдат, но даже среди верующих - не
догадывался, что средь них стоит истинный владыка этого города и что
императоры уйдут, что волны варваров схлынут, что минуют века, а этот
старец будет здесь царить постоянно.
Солнце еще ниже опустилось к Остии, стало большим, багровым. Вся
западная половина неба воссияла ослепительным светом. Солдаты подошли к
Петру, чтобы раздеть его.
Однако он, шепча молитву, вдруг распрямился и поднял высоко правую
руку. Палачи остановились, точно оробев перед ним, - верующие, затаив
дыхание, тоже ждали, что он что-то скажет, и наступила полная тишина.
А он, стоя на возвышении, вытянутою рукой начал творить крестное
знамение, благословляя в смертный свой час:
- Urbi et orbi!*
_______________
* Городу и миру! (Лат.)
И в тот же дивный вечер другой отряд солдат вел по Остийской дороге
Павла из Тарса к месту, где находился источник Сальвия. И за ним также шла
толпа верующих, им обращенных, среди которых он узнавал более близких ему
людей, и останавливался, и говорил с ними - к нему как к римскому
гражданину стража относилась более почтительно. Еще за Тригеминскими
воротами им повстречалась Плавтилла, дочь префекта Флавия Сабина*; видя ее
молодое лицо все в слезах, Павел молвил: <Плавтилла, дочь спасения
вечного, ступай с миром. Дай мне только платок, которым мне завяжут глаза,
когда буду отходить к господу>. И, взяв платок, пошел дальше с лицом
радостным, как у работника, что, славно потрудившись целый день,
возвращается домой. Мысли его, как и у Петра, были спокойны и ясны,
подобно вечернему небу. Глаза задумчиво смотрели на простиравшуюся перед
ним равнину и на Альбанские горы, утопающие в лучах. Он вспоминал свои
странствия, свои труды и деяния, битвы, в которых побеждал, церкви,
которые во всех краях и за всеми морями основал, и думал, что честно
заслужил отдых. Он также исполнил свой урок, и посеянное им, думал он, уже
не развеет вихрь злобы. Он уходил с уверенностью, что в войне, объявленной
миру его истиной, она победит, и безграничный покой нисходил на его душу.
_______________
* Ф л а в и й С а б и н Тит - старший сын Веспасиана.
Путь до места казни был дальний, стало темнеть. Вершины гор
окрасились пурпуром, а их подножья медленно застилала тень. Возвращались
домой стада. Шли ватаги рабов с земледельческими орудиями на плечах. Перед
домами играли на дороге дети, они с любопытством глядели на проходивших
солдат. В этом вечере, в прозрачном, золотистом воздухе были не просто
покой и умиротворенность, но казалось, звучит некая гармония, плывущая от
земли к небу. И Павел слышал ее, и сердце его переполнялось радостью при
мысли, что в эту музыку вселенной он внес свой звук, какого еще не бывало
и без которого земля была как <медь звенящая или кимвал звучащий>.
И он вспоминал о том, как учил людей любви, как говорил им, что, хоть
и раздали бы они все имущество бедным, хоть овладели бы всеми языками, и
всеми тайнами, и всеми науками, они ничто без любви милосердной,
долготерпеливой, которая не мыслит зла, не ищет своего, все покрывает,
всему верит, на все надеется, все переносит.
Так и прошла его жизнь в том, чтобы учить людей этой истине. И ныне
он говорил себе: <Какая сила ее опровергнет, что может ее победить? Неужто
сумеет заглушить ее император, даже будь у него вдвое больше легионов,
вдвое больше городов и морей, земель и народов?>
И он шел за наградой как победитель.
Процессия наконец свернула с широкой дороги на узкую тропинку, ведшую
на восток, к источнику Сальвия. Багряное солнце румянило вересковые луга.
У источника центурион остановил солдат - час настал!
Но Павел, перекинув через плечо платок Плавтиллы, не спешил повязать
им глаза - в последний раз возвел он излучавший безграничное спокойствие
взор к вечному вечернему свету и начал молиться. Да, час настал! Однако
пред собою видел он длинную звездную дорогу, восходившую к небесам, и все
повторял мысленно те же слова, которые, с сознанием исполненной службы и
близкой кончины, написал ранее: <Подвигом добрым я подвизался, течение
совершил, веру сохранил. А теперь готовится мне венец правды>.
Глава LXXII
А Рим по-прежнему безумствовал - казалось, город, покоривший весь
мир, ныне, не имея надлежащего правления, начинает разрушаться от
внутренних раздоров. Еще до того, как для апостолов пробил последний час,
был обнаружен заговор Пизона, и пошла столь беспощадная жатва, полетело
столько знатнейших голов Рима, что даже тем, кто видел в Нероне бога, он
стал представляться богом смерти. Скорбь воцарилась в городе, страх
поселился в домах и в сердцах, но все так же были украшены портики плющом
и цветами, и горевать по погибшим было запрещено. Просыпаясь по утрам,
люди спрашивали себя, чья нынче очередь. Тени убиенных тянулись призрачной
свитой за императором, и свита эта с каждым днем умножалась.
Пизон поплатился за заговор своею головой, за ним последовали Сенека
и Лукан, Фений Руф и Плавтий Латеран, и Флавий Сцевин, и Афраний Квинциан,
и распутный товарищ императоровых бесчинств Туллий Сенецион, и Прокул, и
Арарик, и Авгурин, и Грат, и Силан, и Проксум,* и Субрий Флав, когда-то
всею душою преданный Нерону, и Сульпиций Аспер. Одних сгубило собственное
ничтожество, других - трусость, некоторых - богатство, иных - смелость.
Напуганный числом заговорщиков, император оцепил городские стены солдатами
и держал город словно бы в осаде, каждый день посылая центурионов со
смертными приговорами в дома подозреваемых. Приговоренные еще унижались в
раболепных письмах, благодарили императора за приговор и завещали ему
часть своего имущества, чтобы остальное сохранить для детей. Можно было
подумать, что Нерон умышленно переходит все границы, желая убедиться, до
какой степени дошло падение и как долго люди будут выносить его кровавое
владычество. Вслед за заговорщиками казнили их родных, друзей и даже
просто знакомых. Обитатели великолепных, после пожара сооруженных домов,
выходя на улицу, могли быть уверены, что увидят череду похоронных
процессий. Помпей, Корнелий Марциал, Флавий Непот и Стаций Домиций**
погибли, обвиненные в недостаточной любви к императору; Новий Приск -
из-за того, что был другом Сенеки; Руфрия Криспина лишили права на огонь и
воду за то, что он был когда-то мужем Поппеи. Великого Тразею сгубила его
добродетель, многие поплатились жизнью за благородное происхождение, даже
Поппея стала жертвой минутной вспышки Неронова гнева.
_______________
* Имеются в виду участники заговора Пизона, всадники Церварий
Прокул, Вулкаций Арарик, Юлий Авгурин, Мунаций Грат и преторианский
трибун Стаций Проксум.
** преторианские трибуны.
А сенат пресмыкался перед свирепым владыкой, воздвигал в честь его
храмы, давал обеты за его голос, увенчивал его статуи и, как богу,
назначал ему жрецов. С трепетом в душе отправлялись сенаторы на Палатин
восхвалять пенье <Периодоникия> и вместе с ним безумствовать на оргиях
среди обнаженных тел, вина и цветов.
А между тем где-то внизу, из почвы, пропитанной кровью и слезами,
тихо, но неуклонно подымались всходы посеянных Петром семян.
Глава LXXIII
Виниций - Петронию:
<Мы и здесь, carissime, знаем, что творится в Риме, а чего не знаем,
о том сообщают нам твои письма. Когда бросаешь камень в воду, волны
расходятся кругами все дальше и дальше, подобная волна безумия и злобы
дошла с Палатина даже до нас. По пути в Грецию тут побывал посланный
императором Карринат, который ограбил города и храмы, чтобы пополнить
опустевшую казну. Ценою пота и слез людских в Риме сооружается Золотой
дворец. Возможно, что мир еще не видывал такого дома, но не видывал он и
подобных бесчинств. Ведь ты Каррината знаешь. Вроде него был и Хилон, пока
не искупил свою жизнь смертью. Однако до ближайших к нам селений люди
Каррината не добрались - быть может, потому, что здесь нет ни храмов, ни
сокровищ. Ты спрашиваешь, чувствуем ли мы себя в безопасности. Скажу одно:
о нас забыли, и пусть это будет тебе ответом. В эту минуту из портика, в
котором я пишу тебе, я вижу наш тихий залив, а на нем - Урса в челне,
опускающего невод в светлую воду. Моя жена рядом со мною прядет красную
шерсть, а в садах, под сенью миндальных деревьев, поют песни наши рабы. О,
carissime, какой тут покой, какое полное забвение былых тревог и горестей!
Но не Парки, как пишешь ты, прядут сладостную нить жизни нашей, это
Христос благословляет нас, возлюбленный наш бог и спаситель. Скорбь и
слезы нам не чужды, ибо учение наше велит оплакивать горе ближних, но даже
в слезах этих таится вам неведомое утешение - мы уповаем, что, когда
истечет срок жизни нашей, мы встретим вновь всех дорогих нам погибших и
тех, кому за истину божью еще предстоит погибнуть. Петр и Павел для нас не
умерли, но родились в славе. Души наши видят их, и, когда глаза плачут,
сердца наши веселятся их веселием. О да, дорогой мой, мы счастливы таким
счастьем, над которым ничто не властно, ибо смерть, для вас конец всего,
будет для нас лишь переходом к еще более безмятежному покою, более великой
любви и блаженству.
Так и текут наши дни и месяцы в сердечном согласии. Наши слуги и
рабы, подобно нам, веруют в Христа, он же заповедал любовь, вот мы все и
любим друг друга. Нередко при заходе солнца или в час, когда луна уже
серебрит воды, мы говорим с Лигией о прежних временах, которые нам теперь
кажутся сном, и, когда я думаю, что эта любимая головка, которую я каждый
день баюкаю на своей груди, была так близка к мукам и гибели, я всею душой
восхваляю моего господа, ибо он один мог ее вырвать из тех лап, спасти на
самой арене и возвратить мне навсегда. О Петроний, ты же видел, сколько
утешения и стойкости в бедах дает наше учение, сколько терпения и мужества
перед лицом смерти, так приезжай, погляди теперь, сколько дает оно счастья
в обычном, будничном течении жизни. Видишь ли, люди доселе не знали бога,
которого можно любить, потому и сами друг друга не любили, отчего были
несчастливы, ибо как свет исходит от солнца, так и счастье исходит из
любви. Этой истине не научили ни законодатели, ни философы, ее не было ни
в Греции, ни в Риме, а если я говорю <в Риме>, это значит - на всей земле.
Сухое, холодное учение стоиков, к которому влекутся люди добродетельные,
закаляет сердца, как стальные мечи, но скорее делает их равнодушными, чем
улучшает. Однако зачем я говорю это тебе, который больше меня учился и
больше понимает? Ведь ты также знал Павла из Тарса и не раз подолгу
беседовал с ним. Как же тебе не знать, что рядом с истиной, которую он
проповедовал, все учения ваших философов и риторов - мыльные пузыри,
пустые, ничего не значащие слова. Помнишь, как он задал тебе вопрос: <А
если бы император был христианином, разве не чувствовали бы вы себя в
большей безопасности, более уверенными во владении тем, чем владеете,
чуждыми тревог и спокойными за завтрашний день?> Ты возражал ему, говоря,
что наше учение - враг жизни, я же теперь отвечу тебе, что, если бы я с
начала моего письма только повторял два слова: <Я счастлив!>, я и то не
сумел бы выразить тебе полноту моего счастья. Ты на это скажешь, что мое
счастье - Лигия! Да, дорогой мой! И это потому, что я люблю ее бессмертную
душу и что оба мы любим друг друга во Христе, а в такой любви нет ни
разлук, ни измен, ни перемен, ни старости, ни смерти. Когда уйдут
молодость и красота, когда тела наши увянут и придет смерть, любовь
останется, ибо останутся теми же души. До того как глаза мои открылись для
света, я ради Лигии готов был поджечь собственный дом, а теперь я говорю
тебе: нет, я ее не любил, любить научил меня только Христос. В нем -
источник счастья и покоя. И это говорю не я, но сама жизнь. Сравни ваши
пронизанные тревогой наслажденья, ваши восторги, таящие неуверенность в
завтрашнем дне, ваши оргии, подобные поминальным пиршествам, сравни их с
жизнью христиан, и ты получишь готовый ответ. Но чтобы сравнивать более
основательно, приезжай в наши благоухающие чабрецом горы, в наши тенистые
оливковые рощи, на наши увитые плющом берега. Тебя ждет тут покой, какого
ты давно не ведал, и искренне любящие сердца. Душа у тебя благородная,
добрая, ты должен быть счастлив. Быстрый твой ум сумеет распознать истину,
и, распознав, ты ее полюбишь - можно быть ее врагом, как император или
Тигеллин, но быть равнодушным к ней никто не сумеет. О мой Петроний, мы с
Лигией тешим себя надеждой увидеть тебя вскорости. Будь здоров, счастлив и
приезжай к нам>.
Петроний получил письмо Виниция в Кумах, куда приехал вместе с
прочими августианами, сопровождавшими императора. Его долголетняя борьба с
Тигеллином подходила к концу. Петроний уже знал наверняка, что проиграет,
и причина была ему понятна. Император с каждым днем все чаще опускался до
роли комедианта, шута и возницы, все глубже погрязал в болезненном,
гнусном, скотском разврате, и утонченный арбитр изящества становился для
него только бременем. Даже когда Петроний молчал, Нерон видел в его
молчании укор; даже когда он хвалил, чувствовал издевку. Блестящий
патриций раздражал самолюбие Нерона и пробуждал зависть. Богатства
Петрония, принадлежавшие ему великолепные произведения искусства разжигали
алчность и властелина, и всесильного фаворита. Петрония покамест щадили
ввиду предстоявшей поездки в Ахайю, где его вкус, его понимание греческой
жизни могли пригодиться. Но Тигеллин исподволь внушал императору, что
Карринат превосходит Петрония вкусом и знаниями и сумеет лучше устроить в
Ахайе игры, приемы и триумфы. С этой минуты Петроний был обречен. Однако
послать ему приговор здесь, в Риме, не решались. И император, и Тигеллин
помнили, что этот изнеженный эстет, <делающий из ночи день>, поглощенный
наслажденьями, искусством и пирами, будучи проконсулом в Вифинии, а затем
консулом в столице, выказал поразительную деловитость и энергию. Его
считали способным на все и знали, что в Риме он пользуется любовью не
только народа, но даже преторианцев. Никто из приближенных императора не
брался предсказать, как поступит Петроний в таких обстоятельствах, -
посему сочли более разумным выманить его из города и нанести удар, когда
он будет в провинции.
С этой целью было ему послано приглашение явиться вместе с другими
августианами в Кумы, и Петроний, хоть и догадывался о подвохе, поехал -
возможно, не желая оказывать явного сопротивления, а может, и для того,
чтобы еще раз показать императору и августианам свое веселое, чуждое забот
и тревог лицо и одержать над Тигеллином последнюю, предсмертную победу.
Тогда Тигеллин, не теряя времени, сразу же обвинил его в дружбе с
сенатором Сцевином, который был душою заговора Пизона. Остававшихся в Риме
слуг Петрония бросили в тюрьму, дом был оцеплен преторианцами. Узнав об
этом, он, однако, не обнаружил и тени тревоги или беспокойства и с
усмешкою сказал августианам, которых потчевал на своей роскошной вилле в
Кумах:
- Агенобарбу не по нраву прямые вопросы, вот увидите, как он
смутится, когда я у него спрошу, он ли приказал заточить в тюрьму мою
фамилию в столице.
После чего пообещал устроить пир <перед далеким путешествием>. Во
время приготовлений к пиру и прибыло письмо Виниция.
Прочитав его, Петроний задумался, но вскоре лицо его вновь осветилось
обычным выражением спокойствия, и вечером того же дня он написал следующий
ответ:
<Рад вашему счастью и удивляюсь вашей сердечности, carissime, я не
предполагал, что двое влюбленных могут помнить о ком-то третьем, тем паче
находящемся далеко. А вы не только не забыли меня, но уговариваете
приехать на Сицилию, готовые поделиться вашим хлебом и вашим Христом,
который, как ты пишешь, так щедро одаряет вас счастьем.
Если это так, чтите его. Я-то полагаю, дорогой мой, что Лигию тебе
возвратил так