Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
Deutsch... Bitte, lerne Deutsch... Schmetterling,
Schmetterling [Баттерфляй - это по-английски. По-немецки... Пожалуйста,
учи немецкий... Бабочка, бабочка], - проговорила она по слогам и опять
пальцем тронула, погладила его губы, с той же робостью ожидая, как он
произнесет это слово.
- Бабочка, баттерфляй, - сказал тихо Никитин. - Очень похоже.
Schmetterling? Нет, не похоже. Какое-то темное слово. Ты права, я плохо
учил в школе немецкий. Ничего не помню. Отдельные слова и фразы, вроде
"Ich gehe in die Schule" [я иду в школу].
Она сморщилась совсем по-мальчишески, поняв лишь эту одну сказанную им
фразу "я иду в школу", но продолжала смотреть внимательно, вслушиваясь в
его голос, и все не отнимала легонького пальца от нижней его губы, словно
осязанием проверяла звучание чужого языка.
- Bitte, sprich [пожалуйста, говори], - попросила она.
- Кажется, в седьмом классе, - проговорил Никитин, не рассчитывая
полностью, что она могла понять его, - нам задали выучить стихотворение
Генриха Гейне. Из учебника немецкого языка... Ты знаешь такого поэта -
Генриха Гейне?
- Heinrich? Heine? - Она скорчила жалобную гримаску, выражая
недоумение, и быстро и доказательно заговорила что-то, однако тут же,
смеясь, приподнялась, показала на свое ухо, на язык, поболтала меж зубов
языком, как это делают дети: "блы, блы, блы", и, притворно запротестовав,
ладонью зажала рот ему; она убеждала его этим, что говорить сейчас так
долго на разных языках не надо, - и упала навзничь, запредельно синея
глазами, стала отыскивать на потолке бабочку, выговаривая суеверно и
молитвенно: - Schmetterling, Schmetterling. Lieber Gott, Schmetterling!
[Боже мой, бабочка!]
Она соединила кисти рук лодочкой перед подбородком и с осторожным
вдохом и выдохом торопливо зашептала непонятные бегучие слова, будто на
самом деле облегченно молилась, заклинала и страстно благодарила кого-то,
может быть, случайную эту бабочку, по суеверной примете залетевшую из сада
в комнату, или же после ужасной ночи необычно тихое, светообильное, как
радость, майское утро, или, может быть, счастливую судьбу в облике
русского лейтенанта: ведь он первый защитил ее и вчера не погиб вместе с
другим русским лейтенантом, позволившим ей и ее брату остаться в доме,
занятом враждебными солдатами.
То, что Никитин не знал, о чем шептала она, а только воображением
силился предположить, все же ревностно царапало его душу, точно в ее
недавних слезах, сочувствии к нему, робкой и виноватой нежности
проскальзывало нечто ложное, искусственное, заранее настроенное на
возможность защиты с его стороны в доме, где стояли озлобленные вчерашним
боем солдаты, которыми он командовал.
- Schmetterling, Schmetterling, - шептала она, провожая взглядом
неслышное порхание бабочки под потолком, а Никитин, уже хмурясь,
вопросительно глядел на ее лицо, оно неуловимо менялось, как тогда на
допросе: то отблеск страха, то чистое выражение надежды появлялись и
стирались в ее взгляде, то маленькими зеркальцами светились в грустной
улыбке зубы, и, отражая улыбку, сине загорались глаза, заблудившиеся
где-то в солнечном сверкании потолка.
"Что я делаю? Что же будет дальше? Чем это кончится? - в растерянном
поиске ясности думал Никитин. - Мы не знаем друг друга, но как будто уже
знаем и не стыдимся. И она лежит рядом со мной. "Ich weib nicht, was soil
es bedeuten, dap ich so traurig bin..." [Не знаю, что это такое, почему я
так печален...] Да, да, это стихотворение Гейне, которое я вызубрил в
школе. Я не досказал ей... А как дальше? Что дальше?.. "...So traurig
bin..." А как же дальше?"
- Du bist... Schmetterling [ты - бабочка], - вдруг задумчиво
проговорила она и, похоже было, жалея, благодарным нажатием
мягко-расслабленных губ поцеловала ему руку, подышала в ладонь, подумала и
добавила, отделяя слова для понимания: - und... ich... bin...
Schmetterling [и я - бабочка]. Vadim und Emma... Verstehst du mich? [Ты
меня понимаешь?]
- Я бабочка? - догадался и усмехнулся Никитин. - Какая-то непонятная
философия, Эмма. Меня можно сравнить с бабочкой?
- Philosophic? Keine Philosophic! [Философия? Никакая не философия!]
Она, не выпуская его руки, проворно села на постели, откинув волосы,
склонила голову, излишне серьезно изучила его ладонь, потом провела
ноготком две скрещенные кривые линии, неуверенно сказала:
- Madchen Emma und ein junger Leutnant. Krieg... Schmetterling und das
Madchen Emma [Девушка Эмма и молодой лейтенант. Война... Бабочка и девушка
Эмма].
- Это, может, и, правильно, - сказал Никитин. - Только ты, конечно, не
права насчет этой Schmetterling. - Он, удивленный, повел головой на
потолок, где желтым бликом прилепилась бабочка, и тотчас замолчал: в
запасе не было ни одного нужного немецкого слова.
Это сравнение с бабочкой было, разумеется, чересчур сентиментальным,
несерьезным, чересчур легковесным для него, четырежды награжденного
боевыми орденами офицера, воевавшего три года, видевшего многое, что можно
увидеть на войне, наученного принимать решения и отдавать приказы
солдатам, подчиненным ему. Он считал себя вполне самостоятельным, опытным
человеком, бывал порой самолюбив, вспыльчив и строг соответственно
обстоятельствам, однако ни за что не признался бы никому, что вся его
офицерская привычная жизнь была неестественной и вынужденной, а вся еще
непрожитая жизнь - оборванное прошлое, летнее, солнечное, подробно
неизвестное другим, о чем он иногда говорил одному только Княжко, -
оставалась где-то радостным светом позади, в заросших старыми липами
переулках лучшей в мире улицы Ордынки, в той особенно прекрасной, едва
начавшейся жизни, будущее которой представлялось прерванным продолжением
счастливых школьных лет. Но эта жалость Эммы, когда она поцеловала ему
руку, и этот вроде бы намек на возраст ("юнгер лейтнант") задели его, как
напоминание о вероятной неопытности: "Она видела меня беспомощным, когда
раздевала и укладывала в постель?"
- Насчет бабочки, Эмма, какая-то ерунда, - заговорил Никитин пасмурно,
тщетно силясь найти немецкие слова. - Не в этом дело. А, черт, язык! Ну,
как же тебе объяснить?
Он хотел сказать, что его невозможно так воздушно сравнивать с
бабочкой, потому что он советский офицер и не боится ни бога, ни черта, ни
немецких танков, ни осуждения солдат за то, что с ним случилось вчера, что
он отвечает за поступки (в этом даже был подчеркнутый вызов), но в долгих
муках поисков нашел лишь несколько ученических слов:
- Ich bin zwanzig Jahre alt [мне двадцать лет]. ("Глупость и ерунду
порю! К чему это я сказал о своем возрасте? - подумал он, недовольный
неуклюжим ответом. - Совсем не то говорю, сплошную говорю ересь...")
- O, zwanzig! - Она просияла, обрадовалась и сейчас же для
убедительности приложила щепотку пальцев к своей груди, сообщила о себе в
третьем лице: - Emma achtzehn... Ein, zwei, drei... und so weiter! [Эмме
восемнадцать... Раз, два, три... и так далее]
"Семнадцать или восемнадцать?" - сосчитал в уме Никитин, нечетко помня
счет от десяти, а она, улыбаясь влажными зеркальцами зубов, перегнулась к
краю постели, взяла его ручные часы, положенные им в изголовье на стуле,
отметила на циферблате ноготком три деления за цифрой пятнадцать,
педантично отсчитала, точно ученику на уроке математики в школе:
- Also, funfzehn, sechzehn, siebzehn, achtzehn. - И, придавливаясь
виском к его виску, воскликнула со смехом притворного испуга: - O, mein
Gott, ich bin so alt! Eine richtige Gropmutter! Verstehst du mich? [Вот,
пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. О, господи, я такая
старая! Настоящая бабушка! Ты меня понял?]
"Без десяти восемь! - тревогой бросилось в глаза Никитину. - Через
десять минут подъем. Неужели сейчас постучат?"
Он, не выдав беспокойства, прислушался к невнятным звукам внизу и начал
застегивать на запястье ремешок часов, думая, как сказать ей, что нельзя
оставаться больше, пора уходить, сейчас уходить, но его беглый взгляд в
сторону двери, его скрываемая напряженность сразу же чутко передалась ей,
отразилась страхом на веснушчатом лице, будто непредвиденное что-то вошло,
незаметно прокралось в комнату тенью затаенной угрозы обоим.
- Was ist los? Soldaten?.. Was? [Что случилось? Солдаты?.. Что?]
- Эмма, - сказал он, затрудненно подбирая в памяти немецкие слова,
испытывая новой шершавой болью ноющую вину перед ней. - Эмма... Тебе надо
идти. Komm zuruck. То есть мне... то есть нам пора. Сейчас подъем батареи.
Komm, Emma... Auf Wiedersehen... Я не хочу, чтобы тебя увидели здесь.
Она затравленным зверьком озиралась на дверь, на распахнутое окно, где
в чистейшей голубизне погожего майского утра пылало солнце над садом, над
красными черепичными крышами, потом на миг, в тишине мансарды, тоже
прислушалась к завозившимся голосам на первом этаже, заглушенным полом, и
с жалобным всхлипом, как к защите, приникла лбом к его плечу, обвила
руками его шею, шепча по слогам:
- O, Vadi-im, mein lieber Vadi-im!
- Auf Wiedersehen, Emma. Тебе пора. Уже утро, Эмма...
- Wiedersehen, wiedersehen, wiedersehen...
Она вскочила с постели, торопливо надела халатик на голое тело и,
завязывая поясок, клоня голову, смиренной поступью кроткой подчиненной
девочки пошла к двери, а он лежал, ослабленный, еще невесомо окутанный
теплым, ватным туманом, еще ощущая протяжный шепот ее: "wiedersehen", и
млечно-нежный запах ее шеи, горько-мятную конфетную сладость туалетного
мыла, исходившую от ее желтых волос, но вновь подспудное, мучительное
чувство бессознательно случайного, ничем не оправданного, совершенного им
и ею в беспамятной отрешенности от всего, что было вчерашней и сегодняшней
действительностью, тоненьким предупредительным колокольчиком тревоги
звенело в нем, вызывая томящую, как неизвестность судьбы, опасность перед
тем, что он знал и не знал.
Потом внизу грозно всколыхнутой волной прокатилась команда: "Подымайсь,
второй взвод!" - и вскоре загалдели непроспанные голоса солдат, а минут
через пять на лестнице зашаркали, приближаясь, шаги, послышалось
покашливание, шаги замялись за дверью, и проник голос Ушатикова
одновременно с несмелым стуком:
- Подъем. Вставайте, товарищ лейтенант.
- Да, я слышу, - ответил Никитин. - Я встал. Сейчас спущусь.
- Комбат ждет вас, товарищ лейтенант. Приказал - к нему. Срочно.
"Гранатуров? Он здесь? - подумал Никитин при этом ворвавшемся из
внешнего мира голосе и стуке Ушатикова. - Меня к комбату? Значит, он не
уехал в медсанбат и ночевал в доме?"
11
В гостиной было по-утреннему просторно от солнечного света, и весело
сверкала в окна ослепительной зеленью молодая трава на лужайке, как в то
первое неожиданно благостное утро пробуждения после Берлина, и все было
таким же мирным, весенним, обогретым. Только табачная вонь, кислый запах
шнапса, неопрятный стол, заставленный пустыми бутылками, банками
консервов, из которых торчали воткнутые в них ложки, окурки самокруток,
растоптанные на полу, только эта неприбранность и невыветренный дух
солдатских гимнастерок напоминали о том, что было здесь вчера.
Весь опухший до щелочек глаз, свекольно-багровый, вроде бы с виновато
поникшими усами наводчик Таткин прибирал посуду на столе, тыкался в разные
углы руками, стараясь не звенеть бутылками, складывал их в вещмешок;
Ушатиков помогал ему, держал мешок, то и дело оглядываясь на диван
недоуменными глазами. Там, в уголке, соединив колени, кругло очерченные
юбкой, откинувшись затылком, сидела Галя, курила сигарету; ее взгляд
безучастно бродил по потолку, не замечая ни солдат, ни старшего лейтенанта
Гранатурова, неподвижной глыбой стоявшего около нее.
Когда вошел Никитин и сказал коротко: "Прибыл", они молчали, Гранатуров
лишь хмуро повел бровями, нездоровая серизна проступала сквозь смуглоту
его лица, выделялись темные одутловатые круги в подглазьях, старили его.
Несколько секунд продолжалось молчание, пока Гранатуров, против
обыкновения, ощупывающе, недоверчиво с ног до головы разглядывал Никитина,
как бы совершенно незнакомого нового офицера из запасного полка,
прибывшего в его батарею для прохождения службы.
- Н-да! - произнес густо Гранатуров и мотнул головой солдатам, которые
все возились вокруг стола. - Выйдите, потом уберете!
- При этом положении полы бы вымыть полагается, товарищ старший
лейтенант. Ежели по-русски... - втискивая бутылки в вещмешок, сказал
Таткин и покосился на Галю. - Чать, не в блиндаже, не в окопе, а тут он в
доме со всеми был, лейтенант-то наш. Эхе-хе, земля ему пухом...
- В немецком доме мыть полы? Что-то не понимаю! - зарокотал Гранатуров.
- Он погиб как солдат на поле боя. А не в этом доме, в теплой постели!
Пришел, Иисус Христос? - обратился он к Никитину. - Садись, правдолюбец.
Ты мне оч-чень нужен. И вот Гале нужен. Она нас обоих хотела видеть.
Садись. Выясним кое-что необходимое...
- Благодарю. Мне удобней будет стоя, - сухо ответил Никитин, еще
внутренне не приготовленный к продолжению вчерашнего разговора, и подумал
неприязненно: "Но зачем она? Зачем понадобилось ее присутствие для
выяснения наших отношений?"
- А надо бы, товарищ старший лейтенант, - сказал не без убеждения
Таткин и, крякнув, взвалил вещмешок на плечи, заковылял к двери. -
Сродственникам и женщинам завсегда это полагается делать. А то нехорошо
как-то. Не в окопе, а в доме жили.
- Идите! - отрезал Гранатуров. - Хватит тут лазаря петь!
Он сам закрыл за солдатами дверь, медленно вернулся к столу и,
продлевая медлительность движений, посмотрел с долгим выпытывающим
вниманием на Никитина, проговорил, криво улыбаясь:
- Как спалось, лейтенант? Ты помнишь, что вчера говорил? Ты вчера
правду говорил. Так?
- По-моему, да. Но стоит ли сейчас повторять? - ответил Никитин, не
очень последовательно помня подробности своего впервые испытанного тяжкого
опьянения, когда ему в бессилии и отчаянии перед незаполнимой пустотой
хотелось вызвать на ссору Гранатурова и обвинить себя и всех, кто остался
в живых, кто, казалось, не сознавал на поминках, что случилось вчера.
Гранатуров сел, привалился локтем к столу и уже острым, обрезающим
взором глянул на Галю, которая молчала по-прежнему безжизненно, откинув
руку с забытой сигаретой в пальцах.
- Так вот. Правда так правда, Никитин. До конца, - выговорил Гранатуров
и повторил: - До конца. В сумке лейтенанта Княжко было письмо... Н-да,
письмо Галине. Где оно? Принеси его и отдай. Ей отдай. Галине.
Никитин никак не ожидал, совсем не рассчитывал, что причина его вызова
к комбату может быть связана с письмом, что разговор пойдет о письме
Княжко, увидел тотчас же, как, уронив пепел на кожаное сиденье дивана,
чуть-чуть вздрогнула, сместилась рука Гали, и ее блестящие сухим блеском
глаза точно в ту секунду неспокойно заметили его и поняли, что он должен
что-то сделать, объяснить, сообщить ей... "Что, Никитин? Что вы узнали о
нем и обо мне? И нужно ли это?" Но Никитин, соображая, что необходимо
сейчас сказать Гранатурову, не отвечал ей, и она наконец спросила голосом
крайнего утомления:
- Какое письмо, лейтенант?
- Письмо?.. - проговорил механически Никитин, будто скользя по кромке
отвесного обрыва, за которым лежал весь вчерашний день и где была смерть
Княжко.
- Ну, что раздумываешь? - раздраженно загудел Гранатуров. - Что стоишь,
ей-богу, как памятник? Отдай по адресу письмо. Не ясно, о чем говорю?
- Нет.
- Дурочку ломаешь, Никитин? Что не ясно? Где письмо?
- А что должно быть "ясно"? - сказал Никитин, вспыхнув злостью, как
вчера на поминках, теперь явственно отдавая себе отчет, зачем ему,
Гранатурову, надо было показать письмо Гале. - Во-первых, - проговорил он,
захлестнутый неподатливым сопротивлением, - во-первых, комбат, лучше по
уставу - на "вы"! Во-вторых, о чем вы спрашиваете? Никакого письма в
документах лейтенанта Княжко не было. Вы, как и я, вчера слишком много
выпили, и вам, комбат, привиделось какое-то письмо. ("Значит, он до моего
прихода мог сказать о письме Гале, а я лгу... - пронеслось у Никитина. -
Значит, на самом деле он требует от меня голую правду, чтобы это письмо
доказало ей отношение Княжко".) Простите, Галя, - договорил он умереннее,
оборачиваясь к ней. - Это ошибка...
- Ты, Никитин! Льешь воду, врешь! Где письмо? Порвал?
- Если вы будете "тыкать", комбат, и орать, я уйду немедленно.
Гранатуров толкнул локтем стол, задребезжавший неубранными грязными
тарелками, и встал, посерев лицом, видимо, уколотый болью задетой об угол
стола раненой руки. Прижимая ее к груди, с выражением гнева и
перебарываемой боли, он приблизился к Никитину, опахнув госпитальным
запахом какого-то лекарства, исходившего от несвежего бинта; глаза его без
зрачков наливались шальным огнем.
- Ладно, давай по-интеллигентски, на "вы". Дураком меня считаете,
лейтенант? Много пили вы! Мне память пока еще не отшибло, я-то все помню!
И помню, как вы, лейтенант, - Гранатуров интонацией насмешки выделил слово
"вы", - взяли у меня письмо. Знаете, Галочка, - он переменил тон, придавая
голосу вкрадчивую мягкость, - знаете, что было написано в письме?
- Нет.
- Не знаете, что было в письме? Да, конечно, вы не можете знать.
- Нет. Не знаю. - Она сомкнула веки, вжимаясь затылком в спинку дивана,
и судорога глотания прошла по ее горлу, а Никитина, как тогда на поляне,
опять поразила вороненая чернота волос, косым крылом свисавших на
мраморную белизну щеки. - Нет... не хочу знать, - проговорила она шепотом,
не размыкая век, и морщинка страдания прорезала ее белый лоб. - Нет, -
повторила она внятней и открыла глаза, в мертвенном спокойствии глядя на
окно, где горячо обливало сосны косматое утреннее солнце. - Вам, комбат, я
не верю...
Гранатуров вздернул мощными плечами, ноздри его зло разбухли, он
выговорил:
- Ему верите? Ему, а не мне, Галя? А я, выходит, выгляжу вралем и
болваном? Вот уж на самом деле - без вины виноват! Не только вам известно,
что я любил Княжко за храбрость, за многие качества, хотя не во всем его
понимал. Я хотел, чтобы вы знали! Вам нужно знать правду, вам еще жить,
Галя! У вас еще...
- Молчите, Гранатуров, - устало попросила Галя, и страдальческая
морщинка на ее лбу углубилась, стала резче. - Бессмысленно это,
Гранатуров. Не вам объясняться в любви к Княжко. Не вам...
- Бессмысленно? Ладно, пусть! Я не скажу больше ни слова! Даже если вы
захотите. Даже если попросите. Никакого письма не было. Я ничего не
говорил. Никакого письма, адресованного вам! Лейтенант Никитин прав. Все с
этим! Конец! Я молчу!
Ему, вероятно, стоило большого напряжения смягчать взрывные порывы в
голосе, и он начал ходить по комнате, с вывертом каблуков, с подчеркнутой
прочностью делая повороты на углах, в то же время взглядывая на Никитина с
бешено подкрадывающимся, непобежденным намерением человека, не сказавшего
еще главного. И он приостановился, спросил, туго нажимая на слова:
- Значит, вы, лейтенант, всегда правду-матку в глаза режете? Или
временами?
"Он никогда не простит мне этого", - подумал Никитин, выдерживая
невыпускающий, проломный вз