Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
е.
От страшного крика Никитина: "Кто вы? Какого черта вам здесь нужно?" -
человек этот, кривясь ртом, качнулся бесплотным привидением назад и
растаял, исчез, вроде его и не было. И тогда, ничего не понимая, выключив
воду, роняя клочья мыльной пены, Никитин подбежал к входной двери,
тщательно проверил замок, ощупал ключ. Дверь была заперта на два поворота
ключа. Потом, не без подозрительности осмотрев номер - даже складки
портьеры, бельевой шкаф, узкое пространство под кроватью, он выглянул в
коридор, по-американски широкий, пусто освещенный из конца в конец, - там
никого не было. И в тот миг, унимая биение сердца, он уверял себя, что ему
все привиделось, показалось, что это тихое, внезапное появление
неизвестного человека в плаще могло быть только галлюцинацией, результатом
долгого напряжения нервов. Ведь он отлично помнил, что, придя в номер,
закрывал на два поворота ключа дверь, прочитав карточку-предупреждение,
положенную, по-видимому, администрацией отеля на подушку: "Перед сном не
забудьте закрыться на ключ". Никитин, однако, не мог успокоиться мыслью,
что это была галлюцинация, - нет, он реально различил четкие щелчки ключа
в замке, шорох плаща и ясно видел в проеме двери того человека, вошедшего
в ванную, его шляпу, мокрый плащ, черты его бритого лица. "Кто это был?
Зачем? В двенадцать часов ночи!.."
И Никитин, расстроенный, подавленный отвратительным лохматым страхом,
без сна лежал в тишине своего пропахшего сигаретным дымом номера,
погруженного в ночную неподвижность чикагского отеля, вновь вспоминая лицо
человека, застегнутый плащ, увиденные им до мельчайших деталей. Потом он
все же пришел к трезвому выводу: тот человек в плаще, наверное, будучи
демоном надзора, получил неточную информацию о времени прихода Никитина в
отель, что было вероятнее всего; невероятным же было то, что, слыша шум
воды из номера, он живым привидением вошел, возник зловещей фигурой в
ванной, как патологический убийца, маньяк из фильмов Хичкока, - подобное
действие Никитин объяснял элементом чисто психическим.
А позднее целую неделю его мучило и не покидало ощущение, похожее на
непрекращающуюся зубную боль.
И сейчас, оглядываясь посреди пустынного коридора спящего немецкого
отеля, среди нескончаемо унылого лентообразного кладбища женских туфель,
мужских остроносых полуботинок, темневших у сплошь закрытых дверей, он
вдруг с тою же тянущей болью ощупал свою заброшенность в накрытом тьмой,
погибшем и погасшем мире, как будто навечно остался один в этом давно
вымершем отеле, где, казалось, много лет не было никаких признаков
человеческого дыхания и лишь напоминанием о когда-то живших здесь людях
тянулись эти нетленные, молчаливые вереницы туфель в безлюдном
пространстве коридора.
"Очень интересно! Что мне приходит в голову? Сумасшествие так
начинается или как-нибудь иначе?" - подумал Никитин и, сжатый нарастающей
тоской, одержимо подчиненный единственной мысли - скорее, скорее найти
свой номер, уйти скорее из этой мертвой пустыни коридора, - он толкнул
первую дверь справа, возле которой не было обуви, и тотчас навстречу ему
густо пахнуло горячей темнотой, запахом лаванды, смешанным с запахом тела
и влажных простынь.
"Нет, не этот! Какой же идиотизм!" И он, зло смеясь над собой, в
растерянности, уже близкий к отчаянию, торопливо и решительно налег рукой
на следующую дверь, но дверь эта не поддавалась: он была заперта
изнутри...
Комната Никитина оказалась через два номера.
Когда он вошел и увидел знакомый огонек абажурчика юбочкой, покойно
распространявший в полумрак зеленоватый ровный свет над постелью,
отвернутую им перед уходом теплую перину-одеяло в белоснежном
пододеяльнике-конвертике, свои вещи на письменном столе, свой чемодан на
деревянной подставке и развернутый на подушке, весь сияющий зеркальным
глянцем цветных фотографий "Штерн", что просматривал ко сну, - когда
Никитин увидел все это, свое и чужое, он с раздражением вытер испарину со
лба и начал ходить по номеру, вслух ругая себя за неожиданную, глупейшую
нелепость, за тот приступ неопределенного страха, пережитого им только
что.
"Страх? Почему страх и даже ужас одиночества охватили меня там, в
проклятом коридоре?" - необлегченно думал Никитин, бегуче глядя на мебель
и предметы в комнате, - на этот просторный бельевой шкаф, в котором,
чередуясь, по неделям висели, оставив соединенные запахи, чьи-то костюмы,
рубашки, галстуки, как сейчас висит и его костюм, на эту широкую
двуспальную кровать с чистейшим, хрустящим бельем, где до него, Никитина,
лежали, спали, храпели, целовались сотни или тысячи незнакомых ему людей,
пахнущих лавандой, потом, душистой пудрой, коньяком, сигаретами, губной
помадой. И эту кнопку ажурной ночной лампочки нажимали множество чужих
пальцев со следами вина, журнального цинка, противозачаточных таблеток,
денег, которыми расплачивались за такси, за ужин в ресторане, за любовь
женщин, приведенных в номер.
И Никитин почувствовал отвращение к этому сгущенному воздуху номеров и
отелей, где невидимо оставались следы жизни разных людей, пришедших и
ушедших, мнилось, в небытие, освободив другим маленькое и временное место
на земле - пропахшие чужими запахами бельевые шкафы, кровати и
умывальники.
Никитин шагал по комнате, потирая грудь, - там остренькими лапками
дрожал, бился в паутинке паучок бессонной тоски, испытанной им за границей
не однажды...
Закуривая сигарету, он, наконец, подошел к телефону, нашел в записной
книжке номер Самсонова (комнаты были рядом, но номерами на всякий случай
они обменялись), позвонил в, не скоро услышав заспанный голос,
всполошившийся в трубке: "Это кто? Что? Вадим?" - с извинениями за звонок
ночью попросил его, если нетрудно, зайти на минуту к нему. "Да что
случилось? Серьезное? Да сколько времени-то?" - загудел с сопеньем
Самсонов, и звук его сонного голоса был почти родным, успокоительным, как
замерцавший огонек в серой ночной беспредельности.
- Очень прошу, Платоша, зайди.
Минуты через две Самсонов без стука вошел в номер; просторная полосатая
пижама топырилась на полнеющем животе, босые ноги в домашних шлепанцах,
лицо помятое, на щеке красная полоса от подушки - все говорило о том, что
он не мучился бессонницей, спал крепко в своем номере и, разбуженный, был
раздосадован и удивлен неурочным звонком.
Самсонов грузным телом упал в кресло, хмыкнул, навел близорукие
моргающие глаза на Никитина, спросил:
- Да ты знаешь, сколько времени-то? Третий час ночи. Бессонница?
Димедрол есть? А ну-ка попробуй.
Он извлек из кармана пижамы пакетик димедрола, вытряхнул на ладонь
таблетку, налил в стакан минеральной воды.
- Прими. Даю гарантию. Проверено.
- Не то, не то, Платоша, совсем не то, - сказал Никитин и, потушив
сигарету в пепельнице, зашагал к ванной, принес оттуда два пластмассовых
стаканчика, подхватил с письменного стола бутылку коньяку, начатую в день
приезда, плеснул в стаканчики, излишне весело предложил: - Давай лучше
армянского. Вроде так повнушительнее. И лечебное.
- Это как понимать - посередь ночи? С какой стати разгулялся? За этим
ты меня и разбудил? Эдак мы сопьемся с тобой за границей, дорогой друг и
учитель! Не пошел ли ты в разгул на загадочных радостях?
- А, будь здоров, поехали, Платоша!
Никитин выпил, зажевал осколочком печенья, вытянутым из разорванной
пачки, походил из угла в угол по номеру, постоял у окна. В колени дышало
сухим теплом, пощелкивало электрическое отопление, осенняя ночь липла к
стеклам сырой теменью, стучали набегом редкие капли, малиновый отблеск
рекламы туманно разбрызгивался по мокрому тротуару на углу каменной улицы.
Была глухая пора дождливой ноябрьской ночи в этом неприютном и огромном
Гамбурге с неизвестной жизнью, точно опущенной сейчас в ненастную,
просырелую мглу, - и то, что десять минут назад, бродя меж закрытых дверей
длинного, серого, тусклого коридора, он ощутил себя одинокой песчинкой в
вымершей навсегда пустыне, и то, что никак не исчезало ошеломляющее
чувство узнавания, вины, неудовлетворения, необъяснимого стыда после
разговора у госпожи Герберт, вызывало насильное желание оборвать, забыть,
прекратить все - и вернуть прежнее заграничное состояние необремененного
привычными обязанностями человека.
Но этот настрой не возникал, и глоток ожигающего коньяка, и приход
Самсонова не помогли ему, хотя чем-то домашним, обволакивающим повеяло от
его неуклюжей фигуры, заспанного лица, от его комнатных шлепанцев на босу
ногу.
"Как же сказать, что у меня началось? - подумал Никитин, нахмуриваясь,
и сел в кресло напротив Самсонова. - Как ему сказать?"
- С твоей бессонницей в алкаша превратишься, - проворчал Самсонов,
нехотя пригубил пластмассовый стаканчик, смочил губы и крякнул. - Ну что?
Что загрустил, Вадик? - спросил он ворчливо и пошаркал шлепанцами,
расставил толстые, обтянутые пижамой колени. - Об чем задумался? Об чем
мысли? Ничего не стряслось? По какой причине тебя задержала у себя эта
богатая госпожа? Если, конечно, не секрет. Делал автографы, или вели
вумные беседы об искусстве? А ты знаешь, она еще, так сказать, ничего...
- Что "ничего"? - Никитин хрустнул пальцами, глядя в потолок.
- Ну, фигурка, глаза, седые волосы или покрашенные, бог его знает,
сейчас это модно, - в общем, что-то есть... Довольно-таки привлекательная
еще немочка, хоть и не первой юности.
Самсонов снова смочил коньяком губы, наморщил брови, потянулся к
разорванной пачке печенья на тумбочке и договорил не без иронии:
- Смотри, Вадимушка, держи ухи востро - околдует, очарует русскую
знаменитость, и - опять же что? - пострадает отечественная словесность.
Изнасилует, согласно западной сексуальной революции. Не опасаешься?
Никитин помолчал, медлительно разминая сигарету, и вдруг с какой-то
подмывающей сердитой искренностью спросил:
- Ты знаешь, кто она?
- То есть как кто? В каком смысле? Женщина, имеющая частную
собственность. Довольно-таки богатая тетя из Гамбурга, видимо, меценатка,
окруженная людьми, так сказать, искусства. С демократическим уклоном. Вот
и весь пасьянс. За исключением того, чего мы не знаем.
"Стоит ли сейчас говорить все? Он может понять не так, как надо, -
подумал Никитин, как бы сразу останавливая себя перед препятствием, за
которым было скрыто его личное, давнее, очень молодое, и почти от этого
полуявное, словно ускользающий в полудреме теплый солнечный свет на обоях
милой далекой комнаты. Но ощущение давнего, юного, такого нереального,
что, мнилось, проступило оно сквозь туманные пласты целой прожитой жизни,
не его, Никитина, а совсем другого человека, приблизилось к нему сегодня
из бывшего когда-то синевато-ясного майского утра, утратив грубую тяжесть
прошлых оттенков, едва не затемнивших в конце войны его судьбу, наивного в
своей мальчишеской чистоте лейтенанта, командира взвода, - нет, позднее
той раскрытой чистоты, той неосторожной решительности он уже не испытывал
с безоглядной полнотой юности никогда.
- И все-таки, ты знаешь, кто такая госпожа Герберт? - переспросил
Никитин, ловя взглядом на полном лице Самсонова удивление. - Да, милый
Платоша, такое бывает раз в жизни, вернее, не в жизни, а в забытых снах
человечества. - Он опять похрустел пальцами, затем, с усмешкой разглядывая
темную жидкость, поднял стаканчик, задумчиво договорил: - Давай за золотые
сны юности. Мне что-то грустно сегодня, Платоша. Ужасно грустно. Даже
тоска какая-то.
- Много пьешь, - заметил Самсонов и, насупленный, прикоснулся краем
стаканчика к стаканчику Никитина. - Хоть, знаешь ли, и за сны юности...
или там человечества. Но что с тобой, Вадик? Можно сказать, поднял с
постели без порток средь ночи, хлещешь коньяк, как на свадьбе, бормочешь
невнятный бред. А я - слушай и умней?
- Сон и бред. Именно сон и бред, - ответил Никитин и жадно выпил
коньяк. - А скажу я тебе, Платоша, вот что. Не удивляйся, ибо сам не до
конца верю, хотя это так. Госпожа Герберт - это некая Эмма, когда-то
восемнадцатилетняя синеглазая немочка, с которой я совершенно случайно
встретился в конце войны в Кенигсдорфе. Батарея размещалась в ее доме. А
Кенигсдорф - это дачный, тихонький городок, куда нашу потрепанную дивизию
отвели на отдых из Берлина. И перед Прагой. Вот кто такая госпожа
Герберт... Не удивлен, Платоша?
Никитин выговорил это с размеренным, нарочитым спокойствием, но
кустистые брови Самсонова недоверчиво поползли на лоб, он поставил
стаканчик на тумбочку, после чего звучно фыркнул губами и носом:
- Ересь научно-фантастическая? Действительно! Ну и что? То есть - какая
девочка? Какая Эмма? Нич-чего не понимаю! У тебя что - какие-то общения с
ней были? Или что?
- Видимо, - сказал Никитин. - Мне было тогда... почти двадцать один.
Двадцать шесть лет назад. Это было в мае сорок пятого года.
- Ой ли! Военный фольклор! - вскрикнул Самсонов, взметнув в воздух обе
руки и опуская их на колени. - Ты бредишь наяву, Вадимушка, сочиняешь,
выдумываешь несусветное! Как можно помнить какую-то девочку, хоть и
синеглазую, двадцатишестилетней давности? И что уж такое у тебя было? Да и
что могло быть, когда к немцам отношение было ясное!
- Было то, что могло быть, Платоша, - ответил Никитин. - Мы стояли в
Кенигсдорфе дней пять. Второго мая нас вывели из Берлина.
- И та девочка - госпожа Герберт? Господь-бог! Ай, Вадимушка,
Вадимушка, сейчас ты примешь димедрольчик, запьешь минералкой, укроешься
потеплее одеялом, завтра проснешься со свежей головкой, готовый для
дальнейших дискуссий. - Самсонов, широко раскрывая рот, завывающе зевнул:
- Ава-ва-а... Не отдаешь себе отчет, как все гениально? Прошло четверть
века, но ты вспомнил ее лучезарное, прелестное, невинное личико... и впал
в меланхолию. Сюжетик восемнадцатого века, Вадим. А я ведь реалист
как-никак.
Самсонов закончил зевоту сипловатым смешком, руки его соединились на
животе, большие пальцы стали рассеянно постукивать, отталкиваться друг от
друга, и нечто снисходительно-сонное появилось на его круглом, аляповатом
без очков лице, в подслеповатом прищуре повлажневших от сладкого зевания
глаз.
- Перестань, Платон, разыгрывать и валять дурачка. Я говорю совершенно
серьезно. Ты способен воспринимать что-нибудь или мне замолчать?
- Мои уши на гвозде внимания, Вадимушка! Только отдохнуть бы тебе...
Никитин курил, смотрел на непроспанного Самсонова, взявшего
легковесно-недоверчивый тон, видимо показывая этим насмешливую досаду к
бесполезному разговору среди ночи, после телефонного звонка, прервавшего
сон по причине чужой бессонницы, - и смешок, и зевание его, и ироническая
непробиваемость начинали тоскливо раздражать Никитина, как и то нелепое
бессилие в омертвело пустынном коридоре отеля с темной вереницей ботинок у
дверей.
- Узнал ее не я, - раздельно сказал он, не скрывая возникшего
неудовлетворения. - Узнала она. Вероятно, случайно. Разумеется, случайно.
По фотографиям в книгах, которые переведены здесь. Собственно, поэтому она
и пригласила меня. Да, госпожа Герберт, с которой мы оба с тобой
познакомились, - та самая Эмма из Кенигсдорфа, и это я знаю точно. Теперь
можешь валять дурака и острить, Платоша, сколько тебе хочется.
- Ого-го-го, Ва-адик! Ну-ну, знаешь ли!..
Лицо Самсонова сначала распустилось в непритворном изумлении, но сейчас
же собралось, теряя заспанную опухлость, близорукие глаза его потерянно
сморгнули и стали до смешного беззащитными и выпуклыми.
- Ну-ну, Вадим! Вот оно, значит, ка-ак, - повторил он растянуто, вдохом
вздымая грудь под пижамой. - Это ты меня окончательно огорошил, подожди,
подожди, что-то я не совсем... Значит, она тебя через двадцать шесть лет
узнала - и пригласила? И - что? Как она тебе это объяснила? Зачем
пригласила? Ведь двадцать шесть лет - это уже все, все забыто, туман
сплошной. Зачем она оставила тебя сегодня? Ты это можешь мне сказать?
- Спрашивай попроще. Думаю - одно любопытство ко мне.
- Любопытство... У нее? Неужели любопытство? Уверен? А как у тебя,
Вадим? Только откровенно, если возможно... Мне что-то странновато было,
знаешь ли, когда она начала тебя оставлять у себя. Скажи, у нее что -
что-то особое есть к тебе?
- Думаю, нет. Но, представь, сразу вспомнил все. Будто вернулся туда, в
сорок пятый. Даже сиренью запахло. В городке цвели сирень и яблоневые
сады. Прекрасное было время, несмотря ни на что.
- Подожди, подожди... Как это - "прекрасное время"? Ты сказал, что знал
ее несколько дней. У тебя что - серьезно было, что ли?
- Это трудно определить, Платоша. По крайней мере, после войны я ее
вспоминал не раз. Неужели ты можешь точно объяснить, когда это начинается
и когда кончается?
- Ох, Вадим!..
- Что "Вадим"? Что ты хотел сказать?
- Я хочу сказать, Вадюшка, не пей больше коньяк. И... подожди. Не люблю
телефоны за границей.
И Самсонов засопел, уперся в подлокотники, вытащил свое грузноватое
тело из глубины кресла, отчего расползлись на пухлой волосатой груди
отвороты пижамы, деловито потянул подушку с кровати Никитина, накрыл ею
телефон на столе, предупредительно сказал:
- Не сомневаюсь: все номера, где останавливаются русские, достаточно
озвучены. А мы слишком громко...
- Не уверен, - сказал Никитин. - А впрочем, можно и потише.
- Сейчас, подожди, надо было соображать раньше... Вот жили-были два
идиота! Работает твоя бандура? Включал?
Самсонов зашмыгал шлепанцами по ковру в угол комнаты, где стоял на
тумбочке приемник, наугад пощупал и принялся нажимать кнопки, они
защелкали костяным эхом. Потом возникли шорохи, сухой треск разрядов,
обычные шумы радиопространства, вырвалась из недр приемника синкопическая
музыка, где-то в оглушительной глубине тоненько проплетенная женским
речитативным придыханием, неприятным сейчас в ночной тиши номера, и
Самсонов после некоторых поисков покрутил рукоятку на шкале приемника,
убавил звук, удовлетворенно заключил:
- Теперь договорим. Без свидетелей. Так-то лучше.
- Все знаешь, Платон. - Никитин усмехнулся. - Просто непревзойденный
конспиратор.
- В двадцатом веке подобное знает и дурак, - отрезал мрачно Самсонов и
зашлепал тапочками, задвигался по комнате, сверкая голыми, сливочно-белыми
пятками. - Вот что я должен сказать тебе, Вадим. Все это не очень мне
понятно. И не очень нравится мне, - заговорил он в сосредоточенном
раздумье. - Вся эта странная лирика, которая уж совсем ни в дуду. Узнала,
оказывается, тебя по фотографии, пригласила на дискуссии - что, почему,
зачем? Разговоры, милые улыбки, вежливость, потихоньку отъединяет тебя от
меня, сует нам деньги. Тебе с реверансом отваливают солидный гонорар, а
этот шпендрик от журналистики, господин Дицман, еще вдобавок потрясает
чековой книжкой... Не странно ли, Вадим? Давай тогда разберемся - что и
кто мы им? Кто ты ей - фрау Герберт? Господи веси - у всех у нас были
молниеносные романчики в войну. Ну и что, прости меня, грешного? Да я даже
лиц не помню, не то что... А она, видишь ли, помнит. Пять дней виделись -
а она, влюбленная девочка, помнит своего завоевателя. Не кажется ли тебе,
что белые ниточки торчат?
- Помнить что-либо или не помнить - это, Платоша, твое личное св